Страница:
— Торо!.. До чего же ты хороша! — сказал он и сказал неправду, потому что буйволица не была красива.
Потом он рассказал женщинам об испанском бое быков, и это было красиво, лживо и мертво, потому что на шоссе стоял не бык, а буйвол, да и не буйвол, а буйволица, которая шла, чтобы оплодотвориться. Потом он похвалил круглые ямочки на коленях у женщин, но эти колени были для него мертвы, иначе он бы не хвалил их так безошибочно и у обеих сразу. Потом он этим женщинам сообщил, что официально пантеизм у нас не поощряется, но что он убеждённый пантеист и поклонение природе считает единственным спасением для этой трагической планеты, впрочем, всё это были просто слова, потому что и буйволицу, и молнию, и сенокос он любил в той же мере, что и съеденный в полдень сладковатый хашил, — и любил из автомобиля. Он спутницам своим разъяснил, что рога у этого быка чешутся и что он идёт подраться с каким-нибудь другим быком, у которого тоже чешутся рога, — во имя красоты и улучшения рода.
Подъём к летнему лагерю был трудным, на него ушёл целый день, но палатки на склоне оказались не летним выгоном — геологи расставили здесь свои бурмашины и бурили, дырявили землю. Они выключили машину и повернулись к буйволице:
— Добро пожаловать!
Буйволица двинулась было дальше, но увидела, что ноги болят и идти некуда, — она оглянулась, промычала, сорвала два пучка травы и решила попросить пристанища у этих геологов. Между палатками ветра не было, буйволица села между палатками, потом выпростала ноги из-под собственной тяжести, голову положила на землю и заснула. Буры постукивали, буйволица покачивалась как бы в воздухе, потом совсем заснула.
Во сне она облизывала грустного своего прошлогоднего детёныша, детёныш слабо постанывал, потом бабка и пастух Минас обманули её — лохматую шкуру её детёныша они намочили солёной водой и набросили на коровьего телёнка. Во сне она облизывала большую голову своего больного детёныша и плакала, и тихая эта печаль была приятна, как сон. Потом лохматая шкура её детёныша соскользнула, и под ней задрожал коровий телёнок с коровьим запахом — она оттолкнула его мордой и крикнула.
Буйволица проснулась, посмотрела мутными глазами — буры постукивали и укачивали. Буйволица захотела встать, но поленилась — ноги подтянула под себя, голову завела на спину и задремала снова. Вымя слегка сдавливало… сейчас придёт бабка, подоит её. Бабка доила ласково, с песней, но вымя не опорожнялось. Буйволица расслабила вымя, но сосцы болели.
Она проснулась среди ночи, сидя, вспомнила, где она, прислушалась — при свете звёзд люди и машины спокойно спали, где-то у самого края этого божьего мира выла собака, и мигал-помаргивал пастуший костерок вдалеке, дневные люди тепло и мягко дышали в своих палатках, звёзды излучали далёкий холодноватый свет. Она встала, потянулась в свежей ночи и стала пастись. Когда на рассвете люди вышли помочиться, она подняла голову от земли и коротко промычала — мирное-де сосуществование. Они улыбнулись и сказали беззлобно:
— У, дьявол чёрный, напугал, чертяка.
Из палаток спросили хрипло:
— Что там ещё?
— Вчерашняя буйволица, говорит вам доброе утро…
— Хозяин ищет поди…
— Дайте спать! Развеселились…
И было молчание. Потом кто-то снова рассердился, а другие хором засмеялись в ответ.
Утром они ей сказали:
— Решила мацуна нам дать? Молодчина, правильно решила…
Идти ей было некуда. Мир, он, конечно, большой и с каждым разом становится всё больше, и тропинок в нём, слов нет, много, но мир делается в то же время безвкусным, потому что с его лица постепенно исчезает вся грусть и остаётся одна только обильная трава. Она поняла, что поблизости где-то есть стадо, но беспокойство в ней уже свернулось и усыплялось. С тропинки пахло войлоком, собакой, сыром, квасцами и резиновыми сапогами, но её существо не могло сейчас представить на той стороне горы летний выгон с палатками, не могло представить буйвола возле этих палаток и не могло затрепетать. И ей всё равно было, что от родника пахнет стадом, она напилась воды из родника — она пила по-буйволиному и от сытости даже застонала. Она не уступила дорогу курдянке, идущей с двумя вёдрами по воду, и спокойно отнеслась к лаю собак. Чёрная, большая, сильная, с тяжёлым взглядом — она встала посреди лающих собак и подождала. Пришёл курд, крикнул на собак, отбросил палку, подошёл и почесал ей за ухом. И так оно и должно было быть. Пришла мать курда, сложив на груди большие руки, посмотрела на неё со всех сторон, присела на корточки, увидела вымя, сосчитала сосцы — все ли на месте — один, два, три, четыре — все, сказала она и встала перед буйволицей, и просияла от восторга.
— Шко, — не отводя глаз от буйволицы, сказала она сыну, — Шко, мать тебя сыном родила, почему для матери одну буйволицу не купишь, Шко?
Курд взял буйволицу за ухо, подвёл к дверям палатки.
— Вынеси соль, — сказал курд матери, — не эту, чистую. Достань верёвку, — сказал.
— Для матери своей буйволицу купи. Шко, мать твоя сто лет проживёт, детей твоих вырастит, твоих овец доить будет, Шко, буйволиный мацун тебе, когда захочешь, сготовит…
Курд поглаживал буйволицу по спине и так, поглаживая, почёсывал ей за ухом, и вдруг в одно мгновение он надрезал ей кончик уха и сверху посыпал золой, посыпал и потёр. И стало у курда пятьдесят овец с надрезанным ухом, одна буйволица, четыре коровы, три козы, одна кобыла с жеребёнком и две собаки. Буйволицу звать — Наргоз. Кто говорит, будто кобыла краденая, — вон паспорт, пусть посмотрит, с жеребёнковских времён кобыла его.
— Подои, — сказал курд матери, — вымя полное, подои. Соли поешь, — сказал он буйволице, — ухо твоё не очень болит, ешь вот соль.
Мать курда стояла, скрестив руки на груди, и плакала, и улыбалась, потом сказала сыну сквозь слёзы:
— Шко, если отпустишь, волк её съест, Шко? Жалко будет, да, Шко?
Курд чесал у буйволицы за ухом. Курд сказал:
— Съест, а то не съест, конечно, съест волк. Одиннадцать лет буйволице нашей.
Пришла дочь курда. Позвякивая серебряными украшениями, ударила в ладони, встала перед буйволицей.
— Какая хорошая буйволица у меня, а детёныш где?
Мать курда вымыла медную посудину и молча, проливая слёзы в радости, забралась под буйволицу и так, с плачем и песней, стала доить мягко-мягко — пхк-пхк-пхк. Выгнув шею, буйволица принюхалась — пахло овцой, — она отставила ногу, расслабила сосцы. Куда-то катился-спешил ветерок, но кислый овечий запах оставался, не уносился ветерком, и, хоть солнце стояло над головой, было не жарко, над выгоном молча трудилось, разматывало нити пелены беленькое облачко, под облачком в маете своей песни наслаждался-восторгался маленький жаворонок — что солнце, мол, что ветер, не жарко, а вот и старуха, буйволицу доит, как радостно, как хорошо.
И вдруг сосцы стали твёрдыми и разом закрылись.
— Вуй, это ещё что такое, — вздрогнула старуха, — не иначе сатана ударил.
И, высвобождаясь от сонливости, нашедшей на неё, буйволица вдруг увидела, что маленькая равнинка внизу тоже просыпается и начинает дышать. Вся окрестность потемнела, а нижняя маленькая равнинка осветилась вдруг тепло и лучисто, и на ней от буйволиного стада отделился и зачернел, стал на глазах расти большой, громадный бык-буйвол, он задрал голову высоко-высоко и горячо и глухо замычал.
Буйволица подождала с минуту, глаза её стали влажными, и на зов его она ответила поздно, очень поздно. Потом оглохла, ослепла, сошла с ума, обезумела и ринулась к нему, оторвавшись от земли, с высоко задранной головой. Но что-то резко дёрнуло, сломало, почти сломало ей шею. Верёвка. Буйволица подождала, чтобы курд освободил её от верёвки, но курд поспешно наматывал верёвку на колышек, и верёвка от этого укорачивалась. Буйволица рванулась было, но верёвка была привязана накрепко, корни рогов нестерпимо заболели, а колышек и курд вдруг сорвались с места, и их протащило по земле — она пошла прыжками, какое-то время под ногами у неё путалась собака, верёвка попала в углубление в копыте, а колышек больно ударил по брюху, собака скулила уже далеко, отстав где-то по пути, верёвка снова больно врезалась в копыто, буйволица споткнулась, упала с маху на колени и тут же поднялась, глухая к боли, в жару вся. Она встала, посмотрела влажными глазами и промычала. Выгнув шею, буйвол стоял неподвижно и тоже мычал, только про себя.
Останавливаясь после каждого шага, она спокойно спустилась сверху и шаг за шагом приблизилась к нему. Они поглядели друг на друга, и больше они сами ничего не сделали — остальное сделал бог полей и буйволов. Он снял расстояние между ними, её шею подставил ему под горло, смешал их токи, закутал обоих в густой войлок глухих стонов, тоски, беспамятства, бесстыдства и горячей испаряющейся крови. И когда они стали единым существом, — её самой уже не было, не буйволицей уже она была, а горящим открытым чревом. А когда её кровь занялась и погасла, — она отделилась от буйвола, закрылась и снова стала обыкновенной чёрной буйволицей, будущей матерью. Горные голоса воскресли, кругом всё ясным осветилось светом, очертания гор и буйволов заколебались и стали устойчивыми. Мир снова сделался миром.
Курд хотел стать её хозяином, неизвестно чего хотела собака, которая мешалась под ногами, колышек ударился о брюхо так, как если бы его запустили в неё намеренно, со злостью, а верёвка курда и сейчас ещё причиняла боль. Буйволица выпила воды и, подняв голову, сквозь туманы и дни увидела бабку. Она захотела тут же пуститься в путь, но верёвка врезалась в копыто и мешала. Краем глаза она увидела буйвола, существование которого на земле теперь казалось ей непонятным и ненужным. Верёвка мешала очень, буйволица остановилась. Кто-то шёл за нею — это был буйвол, и то, что он шёл за ней, было полной бессмыслицей, потому что он не был жителем её гор… Верёвка извела её вконец, буйволица в отчаянье встала, и в это время кто-то потёрся о её спину. Она круто повернулась и боднула этого буйвола, потому что этот буйвол был глупым животным. Он стоял на тропинке и оглядывался как дурак. И снова верёвка врезалась в копыто и надавила на глаз — буйволица остановилась прислушаться к своим болям: чрево тихо сплетало зародыш, болело копыто, в глазу пощипывало, в позвоночнике боль была старая, притупившаяся и постоянная, а в том месте, куда ударился колышек, она то вспыхивала, то тихо тлела, кончик уха чесался, наверное, муха села на кончик уха. И сквозь эти мерно сходившиеся в ней боли она различила уже знакомые шаги и, зашипев, оглянулась, готовая забодать насмерть этого дурака, и тогда буйвол, растерянно озираясь, остановился, потом глупо так стал пощипывать траву.
Геологи окружили её, размахивая топором, преградили дорогу, смеясь налетели на неё, зачем-то заставили опуститься на колени и, когда она, совсем уже измученная, сдалась на их милость — отодвинулись:
— Ну ладно, иди уже.
Она пошла осторожно, напряжённо, поскользнулась, встала, но глаз её не вытек и с копытом ничего не случилось, — она секунду ещё подождала и зашагала снова, верёвки не было, она остановилась, мотнула головой, освободила рога от воспоминания по верёвке и пошла быстро, не останавливаясь больше нигде. Земля спокойно, без дрожи переносила её бестрепетное умиротворённое существование.
Вечером пятого дня с сумерками вместе, когда скотина с тяжёлым выменем шла доиться, усталая-усталая, взошла она на летний выгон. Она пришла на выгон, как приходит вол с пахоты, как трудяга-косарь возвращается с косьбы, как направляется в кузницу плуг, как приходит летний вечер в село. Она прошла между тяжёлыми и неподвижными, в чинном ожидании стоявшими коровами, она прошла и встала против войлочной палатки, она и сама была с палатку, она встала и промычала устало — ы-ы-ы…
— Да, моя хорошая, — сказала бабка, — пришла?
Потом он рассказал женщинам об испанском бое быков, и это было красиво, лживо и мертво, потому что на шоссе стоял не бык, а буйвол, да и не буйвол, а буйволица, которая шла, чтобы оплодотвориться. Потом он похвалил круглые ямочки на коленях у женщин, но эти колени были для него мертвы, иначе он бы не хвалил их так безошибочно и у обеих сразу. Потом он этим женщинам сообщил, что официально пантеизм у нас не поощряется, но что он убеждённый пантеист и поклонение природе считает единственным спасением для этой трагической планеты, впрочем, всё это были просто слова, потому что и буйволицу, и молнию, и сенокос он любил в той же мере, что и съеденный в полдень сладковатый хашил, — и любил из автомобиля. Он спутницам своим разъяснил, что рога у этого быка чешутся и что он идёт подраться с каким-нибудь другим быком, у которого тоже чешутся рога, — во имя красоты и улучшения рода.
Подъём к летнему лагерю был трудным, на него ушёл целый день, но палатки на склоне оказались не летним выгоном — геологи расставили здесь свои бурмашины и бурили, дырявили землю. Они выключили машину и повернулись к буйволице:
— Добро пожаловать!
Буйволица двинулась было дальше, но увидела, что ноги болят и идти некуда, — она оглянулась, промычала, сорвала два пучка травы и решила попросить пристанища у этих геологов. Между палатками ветра не было, буйволица села между палатками, потом выпростала ноги из-под собственной тяжести, голову положила на землю и заснула. Буры постукивали, буйволица покачивалась как бы в воздухе, потом совсем заснула.
Во сне она облизывала грустного своего прошлогоднего детёныша, детёныш слабо постанывал, потом бабка и пастух Минас обманули её — лохматую шкуру её детёныша они намочили солёной водой и набросили на коровьего телёнка. Во сне она облизывала большую голову своего больного детёныша и плакала, и тихая эта печаль была приятна, как сон. Потом лохматая шкура её детёныша соскользнула, и под ней задрожал коровий телёнок с коровьим запахом — она оттолкнула его мордой и крикнула.
Буйволица проснулась, посмотрела мутными глазами — буры постукивали и укачивали. Буйволица захотела встать, но поленилась — ноги подтянула под себя, голову завела на спину и задремала снова. Вымя слегка сдавливало… сейчас придёт бабка, подоит её. Бабка доила ласково, с песней, но вымя не опорожнялось. Буйволица расслабила вымя, но сосцы болели.
Она проснулась среди ночи, сидя, вспомнила, где она, прислушалась — при свете звёзд люди и машины спокойно спали, где-то у самого края этого божьего мира выла собака, и мигал-помаргивал пастуший костерок вдалеке, дневные люди тепло и мягко дышали в своих палатках, звёзды излучали далёкий холодноватый свет. Она встала, потянулась в свежей ночи и стала пастись. Когда на рассвете люди вышли помочиться, она подняла голову от земли и коротко промычала — мирное-де сосуществование. Они улыбнулись и сказали беззлобно:
— У, дьявол чёрный, напугал, чертяка.
Из палаток спросили хрипло:
— Что там ещё?
— Вчерашняя буйволица, говорит вам доброе утро…
— Хозяин ищет поди…
— Дайте спать! Развеселились…
И было молчание. Потом кто-то снова рассердился, а другие хором засмеялись в ответ.
Утром они ей сказали:
— Решила мацуна нам дать? Молодчина, правильно решила…
Идти ей было некуда. Мир, он, конечно, большой и с каждым разом становится всё больше, и тропинок в нём, слов нет, много, но мир делается в то же время безвкусным, потому что с его лица постепенно исчезает вся грусть и остаётся одна только обильная трава. Она поняла, что поблизости где-то есть стадо, но беспокойство в ней уже свернулось и усыплялось. С тропинки пахло войлоком, собакой, сыром, квасцами и резиновыми сапогами, но её существо не могло сейчас представить на той стороне горы летний выгон с палатками, не могло представить буйвола возле этих палаток и не могло затрепетать. И ей всё равно было, что от родника пахнет стадом, она напилась воды из родника — она пила по-буйволиному и от сытости даже застонала. Она не уступила дорогу курдянке, идущей с двумя вёдрами по воду, и спокойно отнеслась к лаю собак. Чёрная, большая, сильная, с тяжёлым взглядом — она встала посреди лающих собак и подождала. Пришёл курд, крикнул на собак, отбросил палку, подошёл и почесал ей за ухом. И так оно и должно было быть. Пришла мать курда, сложив на груди большие руки, посмотрела на неё со всех сторон, присела на корточки, увидела вымя, сосчитала сосцы — все ли на месте — один, два, три, четыре — все, сказала она и встала перед буйволицей, и просияла от восторга.
— Шко, — не отводя глаз от буйволицы, сказала она сыну, — Шко, мать тебя сыном родила, почему для матери одну буйволицу не купишь, Шко?
Курд взял буйволицу за ухо, подвёл к дверям палатки.
— Вынеси соль, — сказал курд матери, — не эту, чистую. Достань верёвку, — сказал.
— Для матери своей буйволицу купи. Шко, мать твоя сто лет проживёт, детей твоих вырастит, твоих овец доить будет, Шко, буйволиный мацун тебе, когда захочешь, сготовит…
Курд поглаживал буйволицу по спине и так, поглаживая, почёсывал ей за ухом, и вдруг в одно мгновение он надрезал ей кончик уха и сверху посыпал золой, посыпал и потёр. И стало у курда пятьдесят овец с надрезанным ухом, одна буйволица, четыре коровы, три козы, одна кобыла с жеребёнком и две собаки. Буйволицу звать — Наргоз. Кто говорит, будто кобыла краденая, — вон паспорт, пусть посмотрит, с жеребёнковских времён кобыла его.
— Подои, — сказал курд матери, — вымя полное, подои. Соли поешь, — сказал он буйволице, — ухо твоё не очень болит, ешь вот соль.
Мать курда стояла, скрестив руки на груди, и плакала, и улыбалась, потом сказала сыну сквозь слёзы:
— Шко, если отпустишь, волк её съест, Шко? Жалко будет, да, Шко?
Курд чесал у буйволицы за ухом. Курд сказал:
— Съест, а то не съест, конечно, съест волк. Одиннадцать лет буйволице нашей.
Пришла дочь курда. Позвякивая серебряными украшениями, ударила в ладони, встала перед буйволицей.
— Какая хорошая буйволица у меня, а детёныш где?
Мать курда вымыла медную посудину и молча, проливая слёзы в радости, забралась под буйволицу и так, с плачем и песней, стала доить мягко-мягко — пхк-пхк-пхк. Выгнув шею, буйволица принюхалась — пахло овцой, — она отставила ногу, расслабила сосцы. Куда-то катился-спешил ветерок, но кислый овечий запах оставался, не уносился ветерком, и, хоть солнце стояло над головой, было не жарко, над выгоном молча трудилось, разматывало нити пелены беленькое облачко, под облачком в маете своей песни наслаждался-восторгался маленький жаворонок — что солнце, мол, что ветер, не жарко, а вот и старуха, буйволицу доит, как радостно, как хорошо.
И вдруг сосцы стали твёрдыми и разом закрылись.
— Вуй, это ещё что такое, — вздрогнула старуха, — не иначе сатана ударил.
И, высвобождаясь от сонливости, нашедшей на неё, буйволица вдруг увидела, что маленькая равнинка внизу тоже просыпается и начинает дышать. Вся окрестность потемнела, а нижняя маленькая равнинка осветилась вдруг тепло и лучисто, и на ней от буйволиного стада отделился и зачернел, стал на глазах расти большой, громадный бык-буйвол, он задрал голову высоко-высоко и горячо и глухо замычал.
Буйволица подождала с минуту, глаза её стали влажными, и на зов его она ответила поздно, очень поздно. Потом оглохла, ослепла, сошла с ума, обезумела и ринулась к нему, оторвавшись от земли, с высоко задранной головой. Но что-то резко дёрнуло, сломало, почти сломало ей шею. Верёвка. Буйволица подождала, чтобы курд освободил её от верёвки, но курд поспешно наматывал верёвку на колышек, и верёвка от этого укорачивалась. Буйволица рванулась было, но верёвка была привязана накрепко, корни рогов нестерпимо заболели, а колышек и курд вдруг сорвались с места, и их протащило по земле — она пошла прыжками, какое-то время под ногами у неё путалась собака, верёвка попала в углубление в копыте, а колышек больно ударил по брюху, собака скулила уже далеко, отстав где-то по пути, верёвка снова больно врезалась в копыто, буйволица споткнулась, упала с маху на колени и тут же поднялась, глухая к боли, в жару вся. Она встала, посмотрела влажными глазами и промычала. Выгнув шею, буйвол стоял неподвижно и тоже мычал, только про себя.
Останавливаясь после каждого шага, она спокойно спустилась сверху и шаг за шагом приблизилась к нему. Они поглядели друг на друга, и больше они сами ничего не сделали — остальное сделал бог полей и буйволов. Он снял расстояние между ними, её шею подставил ему под горло, смешал их токи, закутал обоих в густой войлок глухих стонов, тоски, беспамятства, бесстыдства и горячей испаряющейся крови. И когда они стали единым существом, — её самой уже не было, не буйволицей уже она была, а горящим открытым чревом. А когда её кровь занялась и погасла, — она отделилась от буйвола, закрылась и снова стала обыкновенной чёрной буйволицей, будущей матерью. Горные голоса воскресли, кругом всё ясным осветилось светом, очертания гор и буйволов заколебались и стали устойчивыми. Мир снова сделался миром.
Курд хотел стать её хозяином, неизвестно чего хотела собака, которая мешалась под ногами, колышек ударился о брюхо так, как если бы его запустили в неё намеренно, со злостью, а верёвка курда и сейчас ещё причиняла боль. Буйволица выпила воды и, подняв голову, сквозь туманы и дни увидела бабку. Она захотела тут же пуститься в путь, но верёвка врезалась в копыто и мешала. Краем глаза она увидела буйвола, существование которого на земле теперь казалось ей непонятным и ненужным. Верёвка мешала очень, буйволица остановилась. Кто-то шёл за нею — это был буйвол, и то, что он шёл за ней, было полной бессмыслицей, потому что он не был жителем её гор… Верёвка извела её вконец, буйволица в отчаянье встала, и в это время кто-то потёрся о её спину. Она круто повернулась и боднула этого буйвола, потому что этот буйвол был глупым животным. Он стоял на тропинке и оглядывался как дурак. И снова верёвка врезалась в копыто и надавила на глаз — буйволица остановилась прислушаться к своим болям: чрево тихо сплетало зародыш, болело копыто, в глазу пощипывало, в позвоночнике боль была старая, притупившаяся и постоянная, а в том месте, куда ударился колышек, она то вспыхивала, то тихо тлела, кончик уха чесался, наверное, муха села на кончик уха. И сквозь эти мерно сходившиеся в ней боли она различила уже знакомые шаги и, зашипев, оглянулась, готовая забодать насмерть этого дурака, и тогда буйвол, растерянно озираясь, остановился, потом глупо так стал пощипывать траву.
Геологи окружили её, размахивая топором, преградили дорогу, смеясь налетели на неё, зачем-то заставили опуститься на колени и, когда она, совсем уже измученная, сдалась на их милость — отодвинулись:
— Ну ладно, иди уже.
Она пошла осторожно, напряжённо, поскользнулась, встала, но глаз её не вытек и с копытом ничего не случилось, — она секунду ещё подождала и зашагала снова, верёвки не было, она остановилась, мотнула головой, освободила рога от воспоминания по верёвке и пошла быстро, не останавливаясь больше нигде. Земля спокойно, без дрожи переносила её бестрепетное умиротворённое существование.
Вечером пятого дня с сумерками вместе, когда скотина с тяжёлым выменем шла доиться, усталая-усталая, взошла она на летний выгон. Она пришла на выгон, как приходит вол с пахоты, как трудяга-косарь возвращается с косьбы, как направляется в кузницу плуг, как приходит летний вечер в село. Она прошла между тяжёлыми и неподвижными, в чинном ожидании стоявшими коровами, она прошла и встала против войлочной палатки, она и сама была с палатку, она встала и промычала устало — ы-ы-ы…
— Да, моя хорошая, — сказала бабка, — пришла?