Словом… Потом всё общество снова собралось у очага, и допрос продолжался.
   — Овцы отсюда не уходили, — с улыбкой человека, которого не проведёшь, объявил лейтенант.
   — Никто уже никуда не уйдёт, ежели ему отрубят голову. Ещё бы!
   — Прошу отвечать на вопросы.
   — Овцы не чужие были, нашего Реваза были овцы.
   — Ещё раз прошу отвечать на вопросы!
   — Уж больно долгий разговор затеваешь, товарищ лейтенант. Зарезали, и всё тут. Реваз на нас не в обиде, и мы премного им довольны, что же ты всё крутишь да вертишь.
   — И фуражку вот ни за что загубили, — вставил Павле.
   А дядюшка Аваг надел на голову сержанта огромную свою папаху, вернее, спрятал в своей папахе сержантскую голову.
   — В наших горах холодно, сынок, ещё простудишься, — пояснил он с серьёзным видом.
   — Седой уже, а ребячишься, — покраснел милиционер.
   — А ты свистни в свисток, чего стесняешься, — толкнул его в бок один из пастухов.
   — А что, сынок, может, подаришь нам свою свирель, очень уж она нам понравилась, — сказал дядюшка Аваг.
   — Нет, вы наган у него, наган попросите, — пролез вперёд Сако.
   Лейтенант залился краской, крикнул: «Разойдись!» — и отступил на несколько шагов, отведя руку к кобуре.
   — А мы не шутим, товарищ лейнетант, нам хотя бы на несколько дней. Понимаешь, Баграт, волк наш, различает ружьё от палки, улепётывает.
   И пастухи тесно окружили лейтенанта: не то что четыре — четыреста сорок четыре овцы уволок Баграт, одолжи наган, лейтенант!..
   — Ну, хватит! Никакого оружия вы, ясно, не получите! — нахмурился лейтенант. — Попрошу всех лишних удалиться!
   — Здесь лишних нету, — возразил Завен и, раз уж к слову пришлось, прибавил, не удержался: — Лишний, если хочешь знать, ты сам. Ты нехороший человек. Да, да, ты плохой человек, и лучше будет, если ты уйдёшь отсюда. Вот тебе дорога, уходи, как пришёл. А вы все, — повернулся он к пастухам, — разойдитесь по своим местам, поговорили — и ладно.
   — Нет, ты погоди, ты с кем это так разговариваешь, — надвинулся на него лейтенант, — ты отдаёшь себе отчёт?
   — Не мешай нам работать. — Завен оттолкнул руку лейтенанта и нагнулся, чтобы поднять мешок с солью. — Помоги мне, — сказал он, по-видимому обращаясь к тому, кто стоял ближе всех.
   Ближе всех стоял лейтенант — нагнулся, помог. Мешок был тяжёл — у обоих на шее напряглись жилы.
   — Спасибо, — сказал Завен и, согнувшись в три погибели, быстро засеменил к хлевам, так быстро, словно кто его подталкивал в спину. — Сако! — крикнул он из-под мешка. — Чтобы корм собакам был готов через час, — и, почувствовав, видимо, что такой начальственный тон ни к чему, он ещё раз высунул голову из-под своей тяжёлой ноши, — с маслом, с солью такую приготовь еду, чтоб и нам самим захотелось поесть… — И добавил уже вполголоса: — А ежели понадобится, чтоб и гостей не стыдно было попотчевать…
   Эти слова навсегда запали в память лейтенанта: «Тащил такую тяжесть и ещё подшучивал над нами».
   — Такие вот дела, сержант Саргсян, — лейтенант закурил сигарету. — Ты погляди, что за пастбище у этих людей, что за овцы!
   — А воздух, товарищ лейтенант, воздух…
   — И воздух тоже, и вода, а в городе дым, один дым… тьфу!.. Подумать только! Люди шашлык ели, а ты допытывайся, кто сколько кусков съел да кто съел первый кусок, кто последний, пропади ты пропадом такая жизнь! Овцу зарезали! Сами растили, сами и зарезали! При чём тут мы?.. Трудно дело лейтенанта, сержант Саргсян, ох трудно! Ты видел, сколько соли поднял этот человек? Поднимешь столько? То-то же. Здесь каждый, видно, здоров работать, не только есть.
   А сержант Саргсян шёл и думал о всяких званиях. То есть пусть, конечно, один будет сержантом, другой лейтенантом, должны же люди чем-то отличаться друг от друга, но почему лейтенант может говорить сколько влезет, а сержант может только время от времени поддакивать ему: «Верно, товарищ лейтенант, верно…» И почему милиционер должен носить форменную фуражку, а пастух папаху? Почему если милиционер наденет пастушью папаху, то все засмеются, и если пастух наденет милицейскую фуражку, тоже все засмеются? Почему?
   — Товарищ лейтенант, всё, что вы говорите, верно. А вы сами когда-нибудь были пастухом?
   — Может и был, не помню, я таких вещей не помню. Кто-то сказал, что лучше думать о завтрашнем дне, нежели вспоминать, как в детстве без штанов бегал. Читал ты про это, сержант Саргсян? Не читал. Да это и в самом деле так. Если каждый из нас будет выполнять свои обязанности, ты свои, я свои, то ни на одном участке не будет воровства, а если каждый из нас займётся тем, что станет вспоминать своё детство, то ясно, что из этого получится: хватаясь за сердце, поднимешься в горы и без протокола допроса спустишься вниз.
   — Да, это верно, товарищ лейтенант. Товарищ лейтенант, а я был пастухом. Ягнята рвались к овцам: ме-е-е… ме-е-е… Мне грустно делается, как вспомню.
 
   Через два дня в Антарамече зазвонил телефон. В трубке не слышалось посторонних голосов и звуков, это обстоятельство свидетельствовало об официальности звонка, но в том, о чём спросили по телефону, не было ничего официального.
   — Ну как там ваши быки Махно и Дро? — спросил мужской голос.
   Председатель смутился:
   — А кто спрашивает? Алё, кто спрашивает?
   — Акопян, с вами говорит лейтенант Акопян.
   — Алё, Анаит, линия не в порядке, спрашивают — не слышу.
   — Алё, Антарамеч, я тебя слышу, ты не слышишь меня?
   — Слышу, говорите.
   — Как быки Махно и Дро?
   — Алё, Анаит, линию проверь.
   — Линия в порядке. Отвечай на мой вопрос: как быки?
   — Что он говорит? На какой вопрос я должен отвечать, Анаит?
   — Он говорит, как ваши быки?
   — Быки хорошо… Алё, а кто спрашивает?
   — Лейтенант Акопян. Два дня назад я был у вас в горах, у ваших быков животы вздулись, жалко мне было ваших быков. Я потом беспокоился сильно.
   Председателю показалось, будто никакой не лейтенант это, а кто-то другой — везёт муку в дальнее село, где нет хлеба, где голодные люди ждут не дождутся его, а волы притомились, не тянут уже…
   — Алё, Акопян, ты слышишь меня: Махно встал, а Дро скапустился, зарезать пришлось.
   — Жалко. Ах, как жалко! Дро, говоришь? Ой-ой-ой, это же тот, с крутыми рогами!.. А Ишхан, что он делает? Как же он теперь рассчитается? Сможет ли? Вы бы там помогли ему.
   — А ты что, родственник Ишхану?
   — Нет, не родственник. Он сказал, что в тридцать втором мы вместе были на районной конференции, но я этого не помню. Жалко его. Семья, наверное, большая…
   — Семья у него как раз небольшая, живёт неплохо, что касается убытка, то убыток невелик. Мясо было хорошее, распродали — почти окупился Дро, а должок Ишхана пастухи погасили, сложились и погасили.
   — Молодцы! Быка вот только жалко. Рога у него были красивые. Ну ладно, передай от меня привет пастухам, скажи, лейтенант Акопян звонил, привет передавал. А Аршалуйс, ваш односельчанин, слух распространяет, будто я тоже тот шашлык ел. Что поделаешь, горбатого могила исправит. Ничего, начальник у нас хороший человек, может, и замнёт дело. А по-моему, и дела-то никакого нет. Передай привет Ишхану, скажи, лейтенант Акопян из райцентра звонил. Да, а если опять придут к вам люди по этому делу — отправьте их в горы, пусть там с Махно потягаются… хе-хе-хе… Слышишь, пусть с Махно потягаются…
   Но вместо тех, о которых было сказано: «Хе-хе-хе… Слышишь, пусть с Махно потягаются», в Антарамеч явился всё тот же лейтенант Акопян.
   — Иди, иди к нам, — позвал его со своей скалы старый пасечник.
   Но лейтенант не услышал пасечника, пошёл прямо в сельсовет. Он возмущён: этот ваш Аршалуйс наплёл бог знает что, сказал начальнику, будто бы он, Акопян, взяточник, будто бы он тоже резал быка. Начальник говорит: «Акопян, чистая совесть у тебя — докажи». — «Товарищ майор, никакого быка я не резал, и не было там воровства, я не знаю, что там у них было, но только не воровство». — «Значит, вы не резали быка, лейтенант Акопян?» — «Да кто это всё выдумал, никакого быка я не резал…» — «Ну, наверное, кого-нибудь да зарезали… Что это за пьяный протокол ты мне представил? Ты хоть сам-то читал его? Лейтенант Акопян, докажи, что ты лейтенант».
   — Вот такие дела, — лейтенант притушил ногой окурок. — Я докажу, что я лейтенант. Вызовите сюда Ишхана, — сказал он председателю сельсовета. — Я жду.
   …Нет, нет, пожалуйста, не беспокойтесь, лейтенант не голоден, когда он проголодается, в сельмаге что-нибудь найдётся, а у лейтенанта есть деньги, если желаете, может даже вас угостить… И вообще лучше будет, если вы оставите его в покое… Ах, вы недовольны? Ничего не поделаешь, насколько лейтенанту известно, нигде ещё не сказано, что преступление не влечёт за собой наказания.
   Ну и ну!
   — Добро пожаловали, — сказал Ишхан, заходя в помещение сельсовета.
   — Садись.
   — Ничего, не из стыдливых, сядем, — ответил Ишхан, делая вид, что не замечает повелительной нотки в голосе лейтенанта. — Слушай, председатель, а ты свой кабинет прямо по-министерски обставил… Какие стулья, скажи пожалуйста! Из Дилижана привёз? Нет, наверное, где уж Дилижану…
   — Может, в селе вас ждут дела? — спросил лейтенант у председателя сельсовета.
   — Ждут, — насупился председатель и вышел из кабинета.
   — Послушай, а мы… — начал было Ишхан.
   — Отвечай только на вопросы, — оборвал его лейтенант.
   — Ого, кажется, мы имеем дело с властями.
   — Я вызвал тебя по поводу кражи, Ишхан.
   Ишхану понравилось, что лейтенант назвал его по имени. Он было заулыбался, но тут же опомнился:
   — Какой кражи?
   — Кражи овец.
   — Зря вы обижаете меня, товарищ лейтенант.
   — Ты сам себя обидел.
   — Я себя не обижу, я себе не враг.
   — Ты совершил кражу.
   — Я, товарищ лейтенант, не вор, чтобы кражи совершать.
   — Ты зарезал ревазовских овец.
   — Был такой случай.
   — Значит, ты вор.
   — Не обижай человека, товарищ лейтенант.
   — А о чём же ты думал, когда чужую скотину резал?
   — Ты же сам знаешь, товарищ лейтенант, сначала овцы, правда, были чужие, но потом объявился хозяин, мы с ним потолковали, и всё уладилось. Дело прошлое.
   — Дело только начинается, Ишхан, — погрустнел лейтенант.
   — Всё в ваших руках, товарищ лейтенант, не захотите — не начнётся.
   — Не от моего желания это зависит, Ишхан, существует закон.
   И опять понравилось Ишхану, что лейтенант называет его по имени.
   — Закон в твоих руках, товарищ Акопян.
   От этих слов лейтенант умилился, но в следующую же минуту подумал, что как раз под внушением подобных чувств и составляются порой «пьяные протоколы», и тогда, строго-настрого запретив себе считаться с разными там душевными тонкостями, он ответил:
   — Нет, это мы в руках закона, дорогой Ишхан, когда-нибудь я уйду из жизни и ты уйдёшь, а закон останется. Закон всегда будет. Совершил преступление? Неси наказание. А как же ты думаешь? И тот, кто придумал закон, он тоже в руках закона. Закон выше всего.
   Речь получилась гладкая, лейтенант, явно довольный даже звучанием собственного голоса, почувствовал себя многоопытным мужем, и Ишхан показался ему неразумным ребёнком, которому всё надо объяснять.
   — Ясно тебе, Антонян Ишхан?
   Некоторое время они сидели молча: оба думали о том, что сказал лейтенант. Наконец Ишхан проговорил со вздохом:
   — Что ж, видать, и твоё дело трудное, товарищ лейтенант.
   — Значит, не один ты был?
   — Не один.
   — Кто же был с тобой?
   Ишхан жалко улыбнулся.
   — Все.
   — Кто это — все?
   — Все… — Ишхан стал раскачиваться на стуле взад-вперёд (сказать — не сказать?) и вдруг заметил на лбу у лейтенанта шрам; шрам напомнил ему лысую голову дядюшки Степана, и сходство это сделало лейтенанта Акопяна в глазах Ишхана таким же, как все, человеком. — По именам не стану называть, товарищ лейтенант. Напиши, Ишхан зарезал овец и вместе с друзьями съел их.
   — Но давай постараемся понять друг друга, Ишхан.
   — Да ведь нельзя имена называть, товарищ лейтенант.
   — Не бойся, я в хороших отношениях с судьёй, ничего с вами не сделают.
   — Э, раз уж до судьи дошло… Нет, по именам никого не назову. Я зарезал, ребята ели. Я сам тоже ел. И Реваз ел — все ели.
   — Но ведь у каждого из ребят есть имя, не так ли?
   — Есть, конечно, только зачем тебе имена?.. Не слыхал разве поговорку, — решил схитрить Ишхан: — «Слово чабана — слово; сказал чабан: не назову имён, значит не назовёт».
   — Назовёт, назовёт.
   — Не назовёт, товарищ лейтенант.
   — Назовёт.
   — А поговорка что говорит?
   — Поговорку ты сам выдумал, Ишхан.
   — Ха-ха-ха… Догадался, значит? Я думал, не смекнёшь. Хороший ты человек, товарищ лейтенант, честное слово. Сразу понял, что я сам выдумал… — Ишхан ещё немного посмеялся. — Ах, товарищ лейтенант, товарищ лейтенант… Ну, оставим эти имена в покое, очень тебя прошу, товарищ лейтенант.
   — Не темни, Ишхан.
   — Я не темню, товарищ Акопян, я тебе прямо, по-человечески говорю, что имён не назову.
   — Назовёшь.
   — Ну, если ты заставишь, придётся, конечно, но ты лучше не заставляй.
   — Я не заставляю. Ты скажешь по своей воле.
   — А моя воля такая — не говорить имён.
   — Скажешь, Ишхан, скажешь, по своей воле и скажешь.
   — Ты от меня имён не дождёшься…
   Ишхан понимал, что таким образом он только чуть оттягивает ту минуту, когда вынужден будет назвать имена, он знал, что ещё немного, и лейтенант прервёт этот дружеский тон, и тогда он, Ишхан, сдастся.
   — Ишхан, — лейтенант закурил сигарету и поднялся из-за письменного стола, — имена и фамилии. Ишхан!
   — Прошу тебя, товарищ лейтенант, не заставляй…
 
   Несколько лет назад, в сорок восьмом или сорок девятом, пропала лошадь нашего Авага. Все думали, что лошадь не пропала — пасётся где-нибудь в лесу и вот-вот явится. Но на следующий день пропала ещё одна лошадь — жеребец председателя. И не успели подивиться и обсудить как следует эти исчезновения, пропал буйвол тётушки Эрикназ, а через два дня гетамечское стадо убавилось на пятьдесят овец. А через месяц разнёсся слух — всё это дело рук знаменитого вора по имени Мко, недавно отбывшего четвёртый срок в тюрьме.
   Весть эта пришла под вечер, моросил мелкий дождь, из тех дождей, которые как зарядят, так а льют целый месяц, пока всё село не заболотится, пока пастушьи бурки не одеревенеют, насквозь пропитавшись влагой, и пока от холода не застучат зубы даже у собак… Прибывший из райцентра рассказывал, что будто бы следователь на допросе приказал вору: «Встань! Расставь ноги, шире, ещё шире!» — и столько бил по щиколоткам сапогом, что не приведи бог…
   — Ну-у-у!..
   — Так ему и надо, мать его так!
   А у Ишхана как раз в этот вечер болели ноги, боль поднималась от щиколоток к бёдрам и снова спускалась в щиколотки. В этот вечер Ишхан готов был утверждать, что ревматизм вовсе и не болезнь, а живое существо, холодное, как змея, и сильное, как змея, и можно даже дотронуться до него. И страсть как хотелось Ишхану полоснуть ножом по собственным лодыжкам, выковырять этого ползучего гада. И, потирая ноги, Ишхан стонал: «У-у… уж лучше бы руки болели… у-у-у…»
 
   Лейтенант улыбнулся, сел. Ишхан мысленно поблагодарил его за эту улыбку:
   — Словом, смешались эти самые овцы с нашими… А я молчу, думаю, ничего не скажу ребятам до ночи, а там засну, а уж как засну, ясное дело, не скажу. Помолчу, думаю, пока хозяин не объявится… Так я себе думаю, а Венетик 9тем временем взошёл на камень и стал читать: «Яго ты, Яго, ты, мол, такой-сякой, ты, мол, козлиная борода, чёртов рог ты, Яго…»
   — Что это ещё за Венетик?
   — Завен. Тот, которому мешок с солью вы помогли поднять. Мы его прозвали герцогом… Забрался, значит, Венетик на камень и читает… Что это он читал… Совсем вылетело из головы.
   — Это неважно, — сказал лейтенант, — просто стал на камень и декламирует.
   — Нет, — снисходительно улыбнулся Ишхан, — он читал что-то очень хорошее. Я всё помню, только название города забыл… в том месте, где он говорит: он схватил собаку за горло и задушил — вот так… Я не умею, как Завен, он очень хорошо это место читает. А город… оттуда армяне в Армению возвращаются.
   — Париж?
   — Нет, Париж помню.
   — Лондон?
   — И не Лондон.
   — Тогда Нью-Йорк.
   — Н-нет.
   — Москва?
   — Москву-то всегда помню.
   — Берлин?
   — Берлин тоже знаю. Абраам и Амо в войну дошли до Берлина.
   — Абраам был в тот вечер?
   — Нет, Абраам в клубе работает.
   — Амо тоже в клубе?
   — Нет, он на партийной работе. И они не имеют отношения к ферме.
   — Ну ладно, а на ферме кто работает?
   — Значит, стал наш Завен на камень и читает…
   — Да, мы на этом остановились. Завен декламировал, а кто же его слушал?
   — Мы остановились на названии города.
   — Оставим город в покое.
   — Вот сейчас вспомню название, тогда и оставим.
   Запас известных лейтенанту названий городов был на исходе, и он спросил с осторожностью, даже с робостью:
   — Может быть, Рим?
   — Вот-вот, что-то вроде этого Рима, но только не Рим.
   — Он декламировал, не давал тебе спать…
   — Проклятый город, на языке вертится, товарищ лейтенант…
   — Дели? Токио? Пекин? — с решимостью отчаявшегося человека выпалил единым духом лейтенант.
   — Нет, нет, нет. Как вы сказали? Пекин? Нет!
   — Не будем, Ишхан, мучиться, не стоит… предположим, Тбилиси…
   — Тбилиси?.. О-хо-хо… ха-ха-ха… в Тбилиси… а-а-а… ха-ха-ха… один лейтенант, схватил собаку за горло и задушил… Он оскорбил мою нацию, и я задушил его… вот так… ха-ха-ха… Так ведь, товарищ лейтенант… ох, не могу… Я каждый год езжу в Тбилиси сыр продавать. Разве можно про Тбилиси?.. Ах, товарищ лейтенант, товарищ лейтенант…
   Но не было больше товарища лейтенанта, был человек, готовый провалиться сквозь землю. Дочь этого человека учится в музыкальной школе, сын увлекается шахматами и про Ботвинника говорит «устарел», и у этого человека не меньше пятисот книг, и в одной из них непременно написано, в каком же это городе и кто кого схватил за горло, и кто был виноват, и понёс ли наказание виновный… Всё это непременно написано, но книг он не читает. Некогда… Глупые допросы, «пьяные протоколы»… Нет, нет, надо менять профессию… Да, но кто же это делает в пятьдесят лет?
   — Хорошо, Ишхан, — проговорил лейтенант, — ведь Завен, наверное, ещё что-нибудь знает наизусть? Ну, так давай и мы с тобой вспомним что-нибудь, ладно?
   Ишхан продекламировал начало стихотворения «Пёс и кот», лейтенант сказал, что можно вполне удовлетвориться этим, потому что и тут вроде бы кто-то душит кого-то, но, подсказывая и помогая друг другу, они дошли до конца… Потом в разговоре промелькнули имена Авага и Павле, и Ишхан перестал представлять для лейтенанта интерес.
   Допрос таким образом кончился. Рассыльного сельсовета срочно отправили в горы за Павле, Завеном и Авагой, а Ишхану было предложено сидеть дома. Ишхан отнёсся к этому как к шутке и шуткой же ответил:
   — Ты думаешь, мне самому не хочется сидеть дома? Сидишь себе — и радуешься: ни дождь тебя не мочит, ни ревматизм не жжёт. Если бы не дела…
   — Ничего, — сказал лейтенант, — я скажу председателю, чтобы он вместо тебя кого-нибудь другого в горы послал.
   — Я вижу, тут что-то неладное творится, — обернулся с порога Ишхан.
   И со дна души Ишхана друг за дружкой поднялись желания, как поднимается из-за кустов засада: желание вымолить прощение, желание выругаться, желание ударить этого лейтенанта — врага своего — по-пастушьему, без дальних слов, желание обратить услышанное в шутку, ах, конечно же, в штуку. И вдруг все эти желания разом попрятались, и в душе у Ишхана осталось только одно чувство — чувство страха.
   Ишхан боялся высоты. Во сне ему часто снились бездны, и его неодолимо влекло в бездонную тёмную глубину, и он судорожно хватался за кусты, чтобы не броситься вниз, но кусты обламывались, и он падал, па-а-адал… а-а-а!.. Ишхан просыпался, кое-как приходил в себя, но сердце, проклятое, ещё долго не успокаивалось.
   Ишхану и теперь показалось: кусты обламываются, и он падает, падает…
   — Товарищ лейтенант…
   — Иди, иди…
   Нет, Ишхан не овец зарезал — он человека зарезал, вот что он сделал! Зарыл его Ишхан и заровнял землю — замёл следы, но люди нашли могилу и привели Ишхана к ней: «Разрывай!»
   — Конечно, мы виноваты, товарищ лейтенант, этого нельзя было делать, но…
   — С тобой я уже всё кончил…
   Ишхан вышел из комнаты, огляделся и облегчённо вздохнул: весь мир засиял, засверкал для Ишхана. Неподалёку раздался школьный звонок, возвестивший перемену, и Ишхан увидел розоватые кровли домов, жёлтые тыквы на крыше какого-то сарая и нанизанный на суровую нитку пылающий красный перец. Широко взмахнув крыльями, пропел петух: «Ку-ка-реку-у-у!..» Петушиный крик потонул в густом войлоке ослиного рёва. Рёв этот вырвался из-под балок ближайшего сарая.
   — Уже час, — пробормотал Ишхан. — Проклятая скотина, не осёл, а фабрика — минута в минуту подаёт голос… — И, повернув, неизвестно зачем подошёл к дверям. Почему-то воспрянул духом. Почему-то сейчас он был твёрдо уверен, что всё, что с ним случилось, сущие пустяки. Поели шашлычка, и всё — эка важность!
   Чуть приоткрыв дверь, Ишхан сказал:
   — Товарищ главнокомандующий… Разрешите, товарищ главнокомандующий, стало быть, впредь сидеть дома. — И, поднеся руку к папахе, лихо щёлкнул каблуками: — Есть! — Но щиколотки больно ударились друг об дружку, и торжественность минуты пропала. — О-ох, товарищ главнокомандующий, а ведь ты, наверное, и не знаешь, что это за скверная штука — боль в ногах, — и, морщась и прихрамывая, Ишхан пошёл прочь.
   Вызов в село дядюшка Аваг счёл за приглашение помыть голову.
 
   — Волосы уже слиплись, — сказал он, — да и выкупаться не мешало бы, хоть бы Сато дома была. Ты не знаешь, парень, Сато дома или на работе?
   В селе Ишхан сообщил Авагу нерадостные вести:
   — Говорят, мы кражу совершили.
   — Что ж, мы и сами не знаем, что ли?
   — Дело вроде бы судом пахнет.
   — Ну да?!
   — Я так понял.
   — Где это ты понял?
   — А со слов лейтенанта. Хитёр, чёрт, себе на уме.
   — Кто себе на уме — лейтенант?
   — Лейтенант. Я и не заметил, как он из меня всю эту историю вытянул.
   — Лейтенант вытянул?
   — Лейтенант. С виду будто и не следователь, мяконький такой, а по нутру, как видно, и следователь и в придачу ещё что-то.
   — И что же с нами будет? — переминаясь с ноги на ногу, спросил дядюшка Аваг.
   — А кто его знает, — Ишхан смотрел на него, вовсе не надеясь, что тот скажет что-либо дельное. И всё же он думал: а вдруг тот возьмёт да и рассудит иначе, не так, как он, Ишхан? Но, насколько он помнил, это был Аваг, значит, не советчик; лучше уж спросить совета вот у этого плетня, чем у Авага.
   — Аваг, — сказал Ишхан, — ты на десять лет старше меня, но у тебя ни одного седого волоса.
   — Куда прёшь, дурень! — шуганул дядюшка Аваг телёнка, забравшегося через плетень в сад. — Эй ты, девчушка, прогони телёнка, а то он всю прививку попортит! — крикнул он, полагая, по-видимому, что какая-нибудь девчушка всегда поблизости. Но так как поблизости никого не оказалось, то дядюшка Аваг сам прогнал телёнка. Потом он снял папаху, положил её вместе с палкой на землю и занялся плетнем. — Успел-таки чёртов телок напакостить, — пробурчал дядюшка Аваг и вдруг заметил, что плетень не его, а чужой. — Хозяюшка, — кончив дело, постучал он в окно, — выйди поблагодари дядюшку Авага.
   Хозяюшка не откликнулась.
   — На работе, конечно. Кто же в такое время сидит дома, — спохватился Аваг. — Бездельник, — сказал он, — бездельник, да и только…
   Тут дядюшка Аваг вспомнил другого бездельника, из-за которого и сам стал бездельником, и продолжал уже в свой адрес:
   — Заладил: овцы да овцы… Ты кто, Реваз? Или ты кто? Ты что дурака-то валяешь? Ну, я, я зарезал овец, а дальше что? Пойду на внучонка взгляну, — успокоился наконец дядюшка Аваг, — заодно и голову помою.
   Рассыльному из сельсовета, явившемуся за ним, он сказал:
   — Скажи там, что голову моет, кончит, мол, придёт.
   Он не только голову помыл — и ноги помыл, он и пообедал, а после взял да и лёг спать.
   — Ах, хорошо! Нет, видно, и в поле есть смысл работать, как ты думаешь, невестушка?
   Пришлось ещё раз посылать за Авагом.
   — Поди скажи им, не их овцы в горах остались, а мои, — сказал дядюшка Аваг. Но всё-таки отправился вслед за рассыльным. — Стар становлюсь, невестушка, в сапогах тяжеловато уж мне.
   — Выспаться тебе не дали, оттого и тяжеловато.
   Дядюшка Аваг подмигнул невестке сразу обоими глазами — дескать, ничего, поживём ещё годов до ста, а может, я до ста двадцати, кто знает.
   Ровно месяц назад умер родной дядя Авага, а за двадцать дней до него велела долго жить тётка, то есть жена этого самого дяди; на кладбище старик упал на могилу жены и бог весть сколько пролежал бы там, насилу увели домой. «Вы, — говорил старик, — идите, а мне нет смысла возвращаться». Старик прожил бы ещё лет двадцать, увидел бы двадцать сенокосов, двадцать раз он увидел бы созревание и сбор плодов, двадцать раз — ослепительной белизны первый снег, который ложится на крыши, на лес, на речку, на горы и обволакивает их задумчивой тишиной, и двадцать вёсен — с разбушевавшимися ручейками в горах, с разбушевавшейся кровью в жилах, а он, глупый старик, пообещал сырому холмику: «Не бойся, я не покину тебя, через двадцать дней приду к тебе». Даром что говаривал про старуху: «Старая дура, совсем из ума выжила…» Через двадцать дней старик ушёл вслед за своей старухой. А двадцать лет так и остались непрожитыми. Ну, не двадцать, хоть четыре-то года можно было прожить? Или год, или, ладно уж, полгода?.. Но если обещал прийти через двадцать дней, стоит ли приходить на двадцать второй день, стоит ли… стоит ли тянуть с этим.