Страница:
Как-то один из пастухов спросил Авага:
— Аваг, если Сато помрёт, как ты будешь жить?
— Пусть моя Сато не умирает, пусть твоя Ашхен помрёт.
— Да я вроде бы и себя спрашиваю.
— Пусть Сато не умирает, — сказал дядюшка Аваг, — но если, не приведи бог, Сато умрёт, свет клином на Сато не сошёлся. Свет во-о-он какой большой!.. — дядюшка Аваг обвёл дубинкой кусок неба с клочком облака на нем, гору, где бьют студёные родники, лесок, полный поющих птиц, стадо овец, передвигающееся по склону горы, косарей среди зелёных покосов и женщин в белых платках, — если Сато, не дай бог… — дядюшка Аваг ещё раз обвёл дубинкой видневшихся вдалеке женщин.
Бессердечная Сато умерла-таки. Дядюшка Аваг погрустить, конечно, погрустил, но вскоре привёл в дом новую жену. Новая жена оказалась порядком сварливой, прожили они вместе два года с грехом пополам. А через два года благоверная дядюшки Авага задумала разводиться с ним, зазвала председателя сельсовета к себе и давай судиться: одну из комнат — ей, платяной шкаф — ей, одну из кроватей — ей, корову — ей, одну из лопат ей, и так далее и тому подобное. Дядюшка Аваг не возражал: женщина, думал он, привыкла к достатку, пусть забирает что надо. Но ночью… ночью его жена, то есть бывшая уже жена, легла спать на своей, отведённой ей сельсоветом, индивидуальной кровати. И дядюшка Аваг возмутился: «Шкаф взяла себе — на здоровье, корову забрала — на здоровье, лопату — на здоровье… Сельсовет привела домой — ладно, пусть всё по закону будет, кто же против, но чтобы врозь спать — где же это видано?!»
…Возле школы дядюшка Аваг остановился, протянул в раскрытое окно руку и ущипнул за щеку улыбнувшегося ему ученика с огромными, как у телёнка, глазами:
— Учись лучше, Амаяков сын. А учителю сказал:
— Звонок уже был, слышишь, парень, ты что же детишек не отпускаешь, жалко ведь, — и зашагал вдоль раскрытых окон школы.
За последним окном шёл урок физкультуры, два десятиклассника прыгали друг возле дружки, размахивая боксёрскими перчатками.
— Ну как, петушки? — осведомился дядюшка Аваг. И тут же посерьёзнел: — Эй ты, внук Эрегло, ты потише бей, драчун!
Внук Эрегло и ухом не повёл: припёр своего противника к стенке и делал обманные движения, готовясь нанести решающий удар.
— А что, перчатки эти мягкие? — спросил дядюшка Аваг, ложась локтями на подоконник. — А то я слышал, внутри у них вроде бы свинец. Э-э, ты что там делаешь! — закричал он, вскинув голову. Это, по-видимому, внук Эрегло опять стал теснить своего противника. Потом досталось и самому внуку Эрегло. — Молодцы, — похвалил дядюшка Аваг, отходя от окна, — так и продолжайте, — по очереди друг друга бейте.
Тому же, кто был человеком по сути, но прикидывался следователем, дядюшка Аваг сказал:
— Что, из-за овец вызвал?
— По делу овец.
— А разве Ишхан не всё рассказал?
— Ишхан сам по себе, ты сам по себе.
— Что же, тебе виднее. Ну, спрашивай.
— Двадцать седьмого августа сего года, вечером…
Дядюшка Аваг зевнул и потянулся, хрустнув всеми косточками, и так он сладко зевнул, что даже сам лейтенант, кабы не важные его обязанности, завалился бы спать.
— Овцы — Реваза Мовсисяна… — предупреждающе повысил голос лейтенант.
— Говори, говори. — И дядюшка Аваг снова зевнул.
— Нами ещё не выяснено, приблудные то были овцы или вы их пригнали.
— Нет, не мы их!.. — Дядюшка Аваг ещё раз зевнул. — Сами пришли, по собственной воле… Не сердись, пожалуйста, всю ночь не спал, и потом, как ни зайду в этот сельсовет, меня сон одолевает, извини…
— Ничего, я ненадолго тебя вызвал.
— Ну, спрашивай, — сказал дядюшка Аваг, зевнув в четвёртый раз, и поднялся с места. — Овцы пришли сами, по своей охоте, зарезал их я, ели все. Где-нибудь надо подписаться?
— Сколько вас было?
— Я был, Ишхан был, Завен, Павле, но, ежели дело не добром кончится, про Павле не пиши — у него полный дом детей, мал мала меньше. И про Завена не пиши — скажут, вон ваш образованный чем занимается. — Дядюшка Аваг поправил на письменном столе чернильницу с конторским клеем, ручку устроил так, чтобы не запачкалась скатерть. — И про Ишхана тоже не упоминай, жена ему жизни потом не даст.
Выходя от следователя, дядюшка Аваг сказал:
— Зима скоро, побойся бога, не отрывай людей от работы. — Но что следователю зима!.. И дядюшка Аваг понял это и нашёл всё-таки, чем припугнуть его: — Смотри, ежели председатель увидит нас в селе, и тебе несдобровать и нам.
Следователь только усмехнулся. А дядюшка Аваг сказал:
— У меня двоюродный брат главным бухгалтером в орсе работает. Гарегином звать, не знаешь? Гарегин Данилович.
Над следователем, видно, немало поиздевались в жизни, коли теперь он так потешается над бедным человеком, но ничего, отобьюсь, подумал дядюшка Аваг.
— А старший сын у меня начальник управления милиции в Ереване. Оганесян Ашот Авагович, слыхал?
Теперь уже лейтенант не усмехался, теперь уже дядюшка Аваг смотрел на лейтенанта с усмешкой.
— Нет, — ответил лейтенант, — не знаю, его майор должен знать.
— Мой сын полковник, — сказал дядюшка Аваг.
— Чего тебе от меня нужно? — вспылил лейтенант.
— Ладно, ладно, не обижайся. — Дядюшка Аваг ещё немного подумал. — Неправду я тебе сказал, мой сын никакой не полковник. Пастух он. Овец пасёт. Но вот друг детства есть у меня, тот генерал. Нет, ты не думай, тут уж я не вру. Но и он тоже не из ваших, он армейский генерал. А кто выше: армейский генерал или майор милиции? Я ведь не знаю, потому и спрашиваю… Эх, да кто вас разберёт, лейтенанта, генерала, полковника, майора!..
— День добрый, товарищ лейтенант.
— Здравствуйте.
— Можно сесть?
— Садитесь.
— Зачем вызывали, товарищ лейтенант?
— Да так, дело небольшое.
— Очень приятно иметь с вами дело, товарищ лейтенант.
Это пришёл Завен, тот, который знает, в каком городе и кто кого схватил за горло.
— Может быть, вас, товарищ Завен, не было в тот вечер в горах и ваше имя упомянули так, из солидарности, а? Дело может принять плохой оборот. Вас там не было?
— Нет, товарищ лейтенант, так нельзя…
«Честный…» — подумал лейтенант, потом, тщательно, слишком уж тщательно выговаривая слова и стараясь говорить на литературном языке, сказал:
— Мы хотим услышать от вас название того города, в котором кто-то кого-то задушил, мы с Ишханом не могли вспомнить, Ишхан сказал, что вы знаете.
Завен пожал плечами.
И чтобы выразить как-то уважительное своё отношение к образованности Завена, лейтенант, вежливо улыбаясь, добавил:
— Я это спрашиваю не в порядке допроса, просто интересно узнать, что это за книга, которую мне не приходилось читать.
— Не знаю, товарищ лейтенант, что это за книга, которую вам не приходилось читать.
«Издевается… Так знай же, милый, запомни, что ты вор, и неважно, сколько ты книг прочитал, понятно? А я твой следователь, запомни это тоже. Я однажды одного профессора оштрафовал. А ты и не профессор даже».
— Значит, не помнишь названия города?
Завен вопросительно выпятил губы.
— Не понимаю, какое это имеет отношение к делу?
— Ты много книг прочитал?
— Сколько успел в школе. Книг на свете много, а времени мало.
Лейтенант вспомнил свой книжный шкаф: «Книг много, а времени мало, и тот, кто читает книги, ничем больше не занимается, а кто занят делом, тому не до книг».
— Сейчас время стрижки, — сказал Завен, — а зимой хорошо — подбросишь овцам корма и сидишь читаешь себе.
«Ещё один профессор… все теперь профессорами сделались».
— Не помнишь, значит, какие стихи ты читал перед тем, как зарезать овец? Чужих овец.
И, увидев себя в роли допрашиваемого, проговорил, усмехаясь, Завен:
— Забыть Шекспира, товарищ лейтенант! Что тебе прочитать? Из «Гамлета», из «Короля Лира» или из «Отелло»? А хочешь из «Пепо»? 10 — по тому, как Завен произнёс все эти слова, и особенно слово «Отелло», лейтенант заключил, что перед ним ни дать ни взять артист.
А артист — это не профессор вовсе. Артист есть артист. Если выразиться немного грубо, он всё равно что клоун, мартышка. И этот клоун, этот прохвост выдаёт себя перед своими пастухами за учёного, за профессора, и даже его, лейтенанта, норовит обвести вокруг пальца. Обыкновенный жулик, вот он кто!
— Ну что вам прочитать, товарищ лейтенант?
— Что-нибудь. — Лейтенант откинулся на спинку стула. Лейтенант? О нет! Он по меньшей мере дипломат, посол, уставший от своих посольских дел. А Завен… Завен всего-навсего обезьяна, научившаяся разным трюкам, и пусть эта обезьянка немного позабавит обременённого заботами деятеля.
— Что же прочитать?
— Что-нибудь.
— Закажите, товарищ лейтенант.
— Выбирай сам.
— Вы, конечно, хотели бы из европейской литературы?
— Очень хорошо, прочти из европейской.
— Из кого именно?
— Ну, из европейской.
— Но какого автора?
— Из Маркса можешь?
— Из Маркса? Могу.
— Ну, если можешь, — перевёл дыхание лейтенант, — прочти что-нибудь из Маркса.
— Но ведь Маркс не поэт и стихов не писал.
— Так ты о стихах говоришь? Я стихов не люблю, — решительно заявил лейтенант, — и поэтов не люблю, все они сумасшедшие. Есть и у нас в райцентре поэт, целый день пьяный.
— Совершенно верно, сумасшедшие, товарищ лейтенант, но что же мне прочитать всё-таки?
— Пишут всякую чушь, всё, что в голову взбредёт. И что это они столько пишут, не понимаю. Вместо того чтобы заниматься общественно полезной работой, чепухой занимаются!
— Но вы так и не сказали, что вам прочитать, товарищ лейтенант. — Всё существо Завена было переполнено желанием расхохотаться, смех трепетал и бился за плотно сжатыми губами.
— Прочти из Туманяна «Пёс и кот». Если знаешь, конечно.
— Конечно. «Пёс и кот»… Ко-о-от… ох-хо-хо-о… ха-ха-ха… «Пёс и кот»… ха-ха-ха-а-а!..
Листки допроса полетели на пол, на настольном календаре перевернулась страничка, вода в графине заплескалась. И добрых пять минут позванивали оконные стёкла, и где-то на краю села испуганно соскочил с плетня петух, не запев «кукареку», а в ущелье на мельнице глухой на одно ухо мельник сказал:
— Не иначе Завен смеётся. Интересно, что у них там в селе случилось? Да разве узнаешь? Сидишь круглый год на мельнице, одним ухом уже совсем ничего не слышишь, а другим разве только шум жерновов.
А в селе лейтенант вымещал на Завене свою злость. Да, он ненавидит этого пакостного Аршо, оскорблён недоверчивостью своего майора, очень жалеет себя, потому что из всех книг на свете он знает только «Пёс и кот»; да он постоянно жаждет выругаться по адресу учительницы музыки, которая обучает его дочь, высоко вздёргивая брови и громогласно рыча: «до, ре, ми… до, ре, ми… ре, ре ре». Он презирает, да, да, презирает этого вот самого Завена, который занят тем, что перетаскивает мешки с солью и делает вид, будто он и впрямь профессор, ни больше ни меньше; и, наконец, вот он, лейтенант, с самого утра сидит не евши и вынужден без конца допытываться, кто же делал этот проклятый шашлык, будь он неладен! Жирное ли было мясо, какой категории, какого сорта… О-о-о! Всё это накипело на сердце у лейтенанта и выплеснулось на голову несчастного Завена:
— Ты над кем это смеёшься, скотина! Замолчи! Заткнись! Ты кто тут такой… Молчать!.. Замолчи, а не то!..
И он разразился такой бранью, этот лейтенант, что можно было без особого труда заключить, из какого он села родом, кто его отец, чем он занимался до службы в милиции и так далее. Можно было с лёгкостью заполнить всю его анкету.
Завен не сказал больше ни слова, даже извинения не попросил. Ах, уж эти мне интеллигенты! Прочтут две-три книжки и рады, а как дело доходит до более или менее серьёзного разговора, молчат, словно в рот воды набрали.
— То, что не успел прочесть, прочтёшь в тюрьме! И овцы тебе больше не помешают. И на отсутствие времени не будешь жаловаться — будет времени вдоволь! Иди! Благодари бога, что прямо сейчас не арестовываю. Иди, иди!.. Профессор! Молчать! Вас только распусти немного — средь бела дня ограбите, не постесняетесь! Молчать! Ограбите и не моргнёте. Поглядите-ка ему в глаза — какие невинные… честные… Божий агнец, и только. Молчать!.. Разве он может убить овцу — он ведь сам как овечка… Иди! «В Тбилиси собака-турок оскорбил… я схватил этого собаку за горло…» Иди, иди! Профессор! Ничтожество! Голодранец!..
Это наш дом
Копейка плюс копейка — миллион рублей
— Аваг, если Сато помрёт, как ты будешь жить?
— Пусть моя Сато не умирает, пусть твоя Ашхен помрёт.
— Да я вроде бы и себя спрашиваю.
— Пусть Сато не умирает, — сказал дядюшка Аваг, — но если, не приведи бог, Сато умрёт, свет клином на Сато не сошёлся. Свет во-о-он какой большой!.. — дядюшка Аваг обвёл дубинкой кусок неба с клочком облака на нем, гору, где бьют студёные родники, лесок, полный поющих птиц, стадо овец, передвигающееся по склону горы, косарей среди зелёных покосов и женщин в белых платках, — если Сато, не дай бог… — дядюшка Аваг ещё раз обвёл дубинкой видневшихся вдалеке женщин.
Бессердечная Сато умерла-таки. Дядюшка Аваг погрустить, конечно, погрустил, но вскоре привёл в дом новую жену. Новая жена оказалась порядком сварливой, прожили они вместе два года с грехом пополам. А через два года благоверная дядюшки Авага задумала разводиться с ним, зазвала председателя сельсовета к себе и давай судиться: одну из комнат — ей, платяной шкаф — ей, одну из кроватей — ей, корову — ей, одну из лопат ей, и так далее и тому подобное. Дядюшка Аваг не возражал: женщина, думал он, привыкла к достатку, пусть забирает что надо. Но ночью… ночью его жена, то есть бывшая уже жена, легла спать на своей, отведённой ей сельсоветом, индивидуальной кровати. И дядюшка Аваг возмутился: «Шкаф взяла себе — на здоровье, корову забрала — на здоровье, лопату — на здоровье… Сельсовет привела домой — ладно, пусть всё по закону будет, кто же против, но чтобы врозь спать — где же это видано?!»
…Возле школы дядюшка Аваг остановился, протянул в раскрытое окно руку и ущипнул за щеку улыбнувшегося ему ученика с огромными, как у телёнка, глазами:
— Учись лучше, Амаяков сын. А учителю сказал:
— Звонок уже был, слышишь, парень, ты что же детишек не отпускаешь, жалко ведь, — и зашагал вдоль раскрытых окон школы.
За последним окном шёл урок физкультуры, два десятиклассника прыгали друг возле дружки, размахивая боксёрскими перчатками.
— Ну как, петушки? — осведомился дядюшка Аваг. И тут же посерьёзнел: — Эй ты, внук Эрегло, ты потише бей, драчун!
Внук Эрегло и ухом не повёл: припёр своего противника к стенке и делал обманные движения, готовясь нанести решающий удар.
— А что, перчатки эти мягкие? — спросил дядюшка Аваг, ложась локтями на подоконник. — А то я слышал, внутри у них вроде бы свинец. Э-э, ты что там делаешь! — закричал он, вскинув голову. Это, по-видимому, внук Эрегло опять стал теснить своего противника. Потом досталось и самому внуку Эрегло. — Молодцы, — похвалил дядюшка Аваг, отходя от окна, — так и продолжайте, — по очереди друг друга бейте.
Тому же, кто был человеком по сути, но прикидывался следователем, дядюшка Аваг сказал:
— Что, из-за овец вызвал?
— По делу овец.
— А разве Ишхан не всё рассказал?
— Ишхан сам по себе, ты сам по себе.
— Что же, тебе виднее. Ну, спрашивай.
— Двадцать седьмого августа сего года, вечером…
Дядюшка Аваг зевнул и потянулся, хрустнув всеми косточками, и так он сладко зевнул, что даже сам лейтенант, кабы не важные его обязанности, завалился бы спать.
— Овцы — Реваза Мовсисяна… — предупреждающе повысил голос лейтенант.
— Говори, говори. — И дядюшка Аваг снова зевнул.
— Нами ещё не выяснено, приблудные то были овцы или вы их пригнали.
— Нет, не мы их!.. — Дядюшка Аваг ещё раз зевнул. — Сами пришли, по собственной воле… Не сердись, пожалуйста, всю ночь не спал, и потом, как ни зайду в этот сельсовет, меня сон одолевает, извини…
— Ничего, я ненадолго тебя вызвал.
— Ну, спрашивай, — сказал дядюшка Аваг, зевнув в четвёртый раз, и поднялся с места. — Овцы пришли сами, по своей охоте, зарезал их я, ели все. Где-нибудь надо подписаться?
— Сколько вас было?
— Я был, Ишхан был, Завен, Павле, но, ежели дело не добром кончится, про Павле не пиши — у него полный дом детей, мал мала меньше. И про Завена не пиши — скажут, вон ваш образованный чем занимается. — Дядюшка Аваг поправил на письменном столе чернильницу с конторским клеем, ручку устроил так, чтобы не запачкалась скатерть. — И про Ишхана тоже не упоминай, жена ему жизни потом не даст.
Выходя от следователя, дядюшка Аваг сказал:
— Зима скоро, побойся бога, не отрывай людей от работы. — Но что следователю зима!.. И дядюшка Аваг понял это и нашёл всё-таки, чем припугнуть его: — Смотри, ежели председатель увидит нас в селе, и тебе несдобровать и нам.
Следователь только усмехнулся. А дядюшка Аваг сказал:
— У меня двоюродный брат главным бухгалтером в орсе работает. Гарегином звать, не знаешь? Гарегин Данилович.
Над следователем, видно, немало поиздевались в жизни, коли теперь он так потешается над бедным человеком, но ничего, отобьюсь, подумал дядюшка Аваг.
— А старший сын у меня начальник управления милиции в Ереване. Оганесян Ашот Авагович, слыхал?
Теперь уже лейтенант не усмехался, теперь уже дядюшка Аваг смотрел на лейтенанта с усмешкой.
— Нет, — ответил лейтенант, — не знаю, его майор должен знать.
— Мой сын полковник, — сказал дядюшка Аваг.
— Чего тебе от меня нужно? — вспылил лейтенант.
— Ладно, ладно, не обижайся. — Дядюшка Аваг ещё немного подумал. — Неправду я тебе сказал, мой сын никакой не полковник. Пастух он. Овец пасёт. Но вот друг детства есть у меня, тот генерал. Нет, ты не думай, тут уж я не вру. Но и он тоже не из ваших, он армейский генерал. А кто выше: армейский генерал или майор милиции? Я ведь не знаю, потому и спрашиваю… Эх, да кто вас разберёт, лейтенанта, генерала, полковника, майора!..
— День добрый, товарищ лейтенант.
— Здравствуйте.
— Можно сесть?
— Садитесь.
— Зачем вызывали, товарищ лейтенант?
— Да так, дело небольшое.
— Очень приятно иметь с вами дело, товарищ лейтенант.
Это пришёл Завен, тот, который знает, в каком городе и кто кого схватил за горло.
— Может быть, вас, товарищ Завен, не было в тот вечер в горах и ваше имя упомянули так, из солидарности, а? Дело может принять плохой оборот. Вас там не было?
— Нет, товарищ лейтенант, так нельзя…
«Честный…» — подумал лейтенант, потом, тщательно, слишком уж тщательно выговаривая слова и стараясь говорить на литературном языке, сказал:
— Мы хотим услышать от вас название того города, в котором кто-то кого-то задушил, мы с Ишханом не могли вспомнить, Ишхан сказал, что вы знаете.
Завен пожал плечами.
И чтобы выразить как-то уважительное своё отношение к образованности Завена, лейтенант, вежливо улыбаясь, добавил:
— Я это спрашиваю не в порядке допроса, просто интересно узнать, что это за книга, которую мне не приходилось читать.
— Не знаю, товарищ лейтенант, что это за книга, которую вам не приходилось читать.
«Издевается… Так знай же, милый, запомни, что ты вор, и неважно, сколько ты книг прочитал, понятно? А я твой следователь, запомни это тоже. Я однажды одного профессора оштрафовал. А ты и не профессор даже».
— Значит, не помнишь названия города?
Завен вопросительно выпятил губы.
— Не понимаю, какое это имеет отношение к делу?
— Ты много книг прочитал?
— Сколько успел в школе. Книг на свете много, а времени мало.
Лейтенант вспомнил свой книжный шкаф: «Книг много, а времени мало, и тот, кто читает книги, ничем больше не занимается, а кто занят делом, тому не до книг».
— Сейчас время стрижки, — сказал Завен, — а зимой хорошо — подбросишь овцам корма и сидишь читаешь себе.
«Ещё один профессор… все теперь профессорами сделались».
— Не помнишь, значит, какие стихи ты читал перед тем, как зарезать овец? Чужих овец.
И, увидев себя в роли допрашиваемого, проговорил, усмехаясь, Завен:
— Забыть Шекспира, товарищ лейтенант! Что тебе прочитать? Из «Гамлета», из «Короля Лира» или из «Отелло»? А хочешь из «Пепо»? 10 — по тому, как Завен произнёс все эти слова, и особенно слово «Отелло», лейтенант заключил, что перед ним ни дать ни взять артист.
А артист — это не профессор вовсе. Артист есть артист. Если выразиться немного грубо, он всё равно что клоун, мартышка. И этот клоун, этот прохвост выдаёт себя перед своими пастухами за учёного, за профессора, и даже его, лейтенанта, норовит обвести вокруг пальца. Обыкновенный жулик, вот он кто!
— Ну что вам прочитать, товарищ лейтенант?
— Что-нибудь. — Лейтенант откинулся на спинку стула. Лейтенант? О нет! Он по меньшей мере дипломат, посол, уставший от своих посольских дел. А Завен… Завен всего-навсего обезьяна, научившаяся разным трюкам, и пусть эта обезьянка немного позабавит обременённого заботами деятеля.
— Что же прочитать?
— Что-нибудь.
— Закажите, товарищ лейтенант.
— Выбирай сам.
— Вы, конечно, хотели бы из европейской литературы?
— Очень хорошо, прочти из европейской.
— Из кого именно?
— Ну, из европейской.
— Но какого автора?
— Из Маркса можешь?
— Из Маркса? Могу.
— Ну, если можешь, — перевёл дыхание лейтенант, — прочти что-нибудь из Маркса.
— Но ведь Маркс не поэт и стихов не писал.
— Так ты о стихах говоришь? Я стихов не люблю, — решительно заявил лейтенант, — и поэтов не люблю, все они сумасшедшие. Есть и у нас в райцентре поэт, целый день пьяный.
— Совершенно верно, сумасшедшие, товарищ лейтенант, но что же мне прочитать всё-таки?
— Пишут всякую чушь, всё, что в голову взбредёт. И что это они столько пишут, не понимаю. Вместо того чтобы заниматься общественно полезной работой, чепухой занимаются!
— Но вы так и не сказали, что вам прочитать, товарищ лейтенант. — Всё существо Завена было переполнено желанием расхохотаться, смех трепетал и бился за плотно сжатыми губами.
— Прочти из Туманяна «Пёс и кот». Если знаешь, конечно.
— Конечно. «Пёс и кот»… Ко-о-от… ох-хо-хо-о… ха-ха-ха… «Пёс и кот»… ха-ха-ха-а-а!..
Листки допроса полетели на пол, на настольном календаре перевернулась страничка, вода в графине заплескалась. И добрых пять минут позванивали оконные стёкла, и где-то на краю села испуганно соскочил с плетня петух, не запев «кукареку», а в ущелье на мельнице глухой на одно ухо мельник сказал:
— Не иначе Завен смеётся. Интересно, что у них там в селе случилось? Да разве узнаешь? Сидишь круглый год на мельнице, одним ухом уже совсем ничего не слышишь, а другим разве только шум жерновов.
А в селе лейтенант вымещал на Завене свою злость. Да, он ненавидит этого пакостного Аршо, оскорблён недоверчивостью своего майора, очень жалеет себя, потому что из всех книг на свете он знает только «Пёс и кот»; да он постоянно жаждет выругаться по адресу учительницы музыки, которая обучает его дочь, высоко вздёргивая брови и громогласно рыча: «до, ре, ми… до, ре, ми… ре, ре ре». Он презирает, да, да, презирает этого вот самого Завена, который занят тем, что перетаскивает мешки с солью и делает вид, будто он и впрямь профессор, ни больше ни меньше; и, наконец, вот он, лейтенант, с самого утра сидит не евши и вынужден без конца допытываться, кто же делал этот проклятый шашлык, будь он неладен! Жирное ли было мясо, какой категории, какого сорта… О-о-о! Всё это накипело на сердце у лейтенанта и выплеснулось на голову несчастного Завена:
— Ты над кем это смеёшься, скотина! Замолчи! Заткнись! Ты кто тут такой… Молчать!.. Замолчи, а не то!..
И он разразился такой бранью, этот лейтенант, что можно было без особого труда заключить, из какого он села родом, кто его отец, чем он занимался до службы в милиции и так далее. Можно было с лёгкостью заполнить всю его анкету.
Завен не сказал больше ни слова, даже извинения не попросил. Ах, уж эти мне интеллигенты! Прочтут две-три книжки и рады, а как дело доходит до более или менее серьёзного разговора, молчат, словно в рот воды набрали.
— То, что не успел прочесть, прочтёшь в тюрьме! И овцы тебе больше не помешают. И на отсутствие времени не будешь жаловаться — будет времени вдоволь! Иди! Благодари бога, что прямо сейчас не арестовываю. Иди, иди!.. Профессор! Молчать! Вас только распусти немного — средь бела дня ограбите, не постесняетесь! Молчать! Ограбите и не моргнёте. Поглядите-ка ему в глаза — какие невинные… честные… Божий агнец, и только. Молчать!.. Разве он может убить овцу — он ведь сам как овечка… Иди! «В Тбилиси собака-турок оскорбил… я схватил этого собаку за горло…» Иди, иди! Профессор! Ничтожество! Голодранец!..
Это наш дом
И, глядя, как жена идёт с родника, согнувшись под тяжестью кувшина и большого ведра, а ребёнок сидит в пыли посреди дороги и бьёт ногами по земле, требуя, чтобы мать взяла его на руки, и, увидев, как козлёнок, забравшийся в сад, обгрызает саженец, Завен подумал, что ведёт он себя как дитя, как глупая баба, и что он забыл о своей ответственности перед семьёй. Плохо всё это кончится, подумал Завен. И сказал Павле:
— Ради Христа, Павле, не будь ребёнком. Веди там себя серьёзнее.
— Ты что им сказал?
— Не помню. Будь серьёзнее, слышишь?
— А я туда вообще не пойду.
— Вот я про это и говорю — пойдёшь и будешь вести себя прилично…
«Плохо всё складывается, — подумал Завен. — И всё из-за Ишхана, кто его за язык тянул, спрашивается. Но ведь не было воровства, чего же Ишхану было скрывать, — значит, из-за Аршо. Ты за Аршо не прячься, — сказал он себе. — Аршо — мазут, пройдёшь рядом — пристанет. Но на этот раз он очень даже кстати пристал. То есть как это кстати? — возмутился Завен. — Да при чём тут Аршо, кто он такой, в конце концов! И при чём тут следователь! Здесь, в Антарамече, есть я, есть моя работа, мои горы, мои овцы, мой Гетамеч». Разве не было случаев, когда Гетамеч уводил даже лошадей антарамечцев? Туда ткнёшься — нет лошади, сюда сунешься — нет проклятой. А потом вдруг звонок из Гетамеча: «Ну и добрые же у вас коняги, так жатку тянут, что вы и сами диву дались бы, сказали бы: «Не может быть, не наши они…» В антарамечской конторе некоторое время все молчат, потом самый смекалистый берёт трубку и звонит на телефонную станцию: «Алё, какое село разговаривало сейчас с Антарамечем?» — «Военная тайна». — «Алё, Аник, лошади позарез нужны, просим тебя…» — «Не мешайте работать». — «Аник…» — «Ну хорошо, обещайте капроновую блузку». — «Но, Аник, я даже своей жене капрона не покупал…» Телефон отключается. Самый смекалистый разъярён, и он снова звонит, чтобы сказать Аник: он не то что капрон ей купит, а вот придёт и снимет с неё и этот самый капрон и ещё кое-что и её голую… «Ха!» — отвечает Аник и снова выключает телефон. И тогда трубку берёт председатель: «Аник, это я». — «Капрон», — требует Аник. «Хорошо, будет капрон». — «Одну блузку мне, — говорит Аник, — другую, за то, что оскорбили меня, — свекрови». — «Ладно, — говорит председатель, — одну тебе, другую свекрови и ещё кое-что ей в придачу… А матери твоей не надо капрона? Матери, сестре или, к примеру, бабушке?» — «Из Гетамеча звонили, — говорит Аник, — про капрон не забудь».
Такие вещи в Антарамече случались часто. Но чтобы человека украли!.. Украли Павле.
Павле пропал. Его не было семь дней. Пять дней никто ещё не беспокоился, его не искали, потому что, когда над головой солнце, смех, слёзы, крик, шум, битьё посуды, пар над горшком с обедом, корыто, полное мыльной пены, поцелуи и сплетни, кровь из порезанного пальца, — словом, почти весь Антарамеч переносится в поля. В такую пору в самом Антарамече нет-нет да и заструится в воздухе ленивый петушиный крик, сушатся на солнцепёке фрукты и старая, наработавшаяся за свой век старуха убаюкивает внука: «Мама сисю унесла в поле, и остался ты без сиси у нас, да?..»
Павле пропал, и пять дней его не считали пропавшим, потому что Антарамеч был в полях. Антарамечец всегда там, где есть работа, а дома работы нет, дома он отдыхает. Но кто же отдыхает летом? Летом работают.
Пять дней Павле не считали пропавшим. На шестой день, когда антарамечцы, передохнув, снова взялись за косы, бригадир косарей сказал:
— Вставай, Павле.
Завен откликнулся с низины:
— И когда это настанет мировой коммунизм, чтобы всемирный министр косарей явился сюда и сказал: «Павел Григорьевич, мировой капитализм скошен весь, и по этой причине вам даруется месяц сна».
— Эй, отцов сын, вставай! — Ишхан бросил свою папаху туда, где, по его мнению, лежал Павле, но папаха попала в палан 11.
— Столько спал, что в палан превратился, — засмеялся Завен, потом озадаченно присвистнул. — Сегодня я Павле не видел и вчера не видел. Ого, пять дней не видел!.. То-то я думаю, почему так мало скошено. Павле, оказывается, нету, вот почему.
Спросили у руководства, где Павле.
— Никто его никуда не посылал, — ответило руководство.
— Нет, он не поехал продавать сыр, — сказала жена.
Приложив руку ко рту, крикнули бабке:
— Эй, бабка Ануш, скажи Павле, пусть возвращается да пусть мацуна с собой принесёт, мацуна!
А бабка Ануш не расслышала:
— Павле скажите, пусть придёт мацуна поест, слышите, мацуна!
— Хорошо, скажем!.. — прокричали в ответ и переглянулись: куда же он мог деваться?
Дядюшка Аваг сказал:
— Я давно заметил, что его нет, только некогда мне было спросить, где он.
— Братцы, а помните, Тигран однажды целый месяц пропадал, потом нашёлся… мёртвый, с метлой в руках. Умер, связывая метлу.
— Глупости болтаешь!
Но так как исчезновение Павле было загадочным, всем казались загадочными и обстоятельства, при которых оно произошло. Ишхан долго и старательно прочищал горло, так что все обернулись к нему. И испуганно и нерешительно он, наконец, сказал:
— Не приведи господь… я, к примеру, конечно, говорю… но вроде бы дядя у него был лунатиком.
— Ну?
— Наследственность, значит…
Полетел, говорят, однажды дядя нашего Павле над оврагами и перелесками, купаясь в лунных лучах, и тень от него скользила по земле, и собаки в ту ночь выли не переставая, напуганные этой тенью. Говорят, сам дядя потом рассказывал, будто он и над морем пролетал… Сведущие в географии почему-то решили, что это было Каспийское море.
Но тут один из антарамечцев собрался с духом и сказал:
— Но ведь насколько мне известно, дядя нашего Павле не был лунатиком. — Это сказал сам дядя Павле, который до этого отбивал косу, а теперь сидел, порядком озадаченный. — Дядя — я, но ничего такого не могу вспомнить, никак не могу, не летал я. В детстве случалось — летал, во сне, конечно, а наяву — никогда, нет, не летал я. С Гикором, верно, путаете. Тот, было дело, загордился раз, взлетел, стало быть, потом видит, что нет, лучше уж по земле ходить… Гикор соседом приходится Павле, не дядей. — И дядя нашего Павле, как бы для того, чтобы лишний раз доказать, что у него здоровое тело, а следовательно, и здоровый дух, опять принялся стучать по косе: дзинь, дзинь, дзинь.
Все захохотали, и пропавший Павле снова стал для своих друзей прежним Павле — любившим поспать, любившим поесть, но любившим и вдоволь поработать.
— Бросьте, какой же из Павле лунатик, ему и ходить-то лень…
— Эх, дрыхнет, наверное, где-нибудь!
И друзья развеселились, они свистели, улюлюкали и вапускали шапками в палан, который напоминал спящего человека и даже, казалось, похрапывал.
Настоящий Павле объявился через два дня, толстый и крепкий, как пень, с косой за плечом.
— У-у-у!..
— Вот он, скосил Каспийское море и вернулся!
— По долинам и по взгорьям… наш Павле пошёл вперёд.
— Павле-Пржевальский-Каспийский!
— Кино! Павле, ты — кино! Ребята, Пржевальский — ничто перед нашим Павле! Этот измерил весь земной шар: от востока до запада — семь взмахов косы, от севера до юга — шесть!..
А Павле действительно похитили. Похитили гетамечские косари.
— Вышел я из села, — рассказывал Павле, — спустился в овраг и только стал на взгорок подниматься, кто-то меня накрыл мешком. Завязали мне ноги, руки, бросили на седло и: «Айда, поехали!» Поехали, делать нечего. Едем — чувствую, дышать не могу, перекинули меня, черти, через седло, как хурджин 12, лежу животом вниз. Лежу и чувствую: всё лицо горит, глаза того и гляди выскочат. Иначе говоря, худо мне. А им, чертям-то весело, едут, песни себе распевают. Я пошевелился немного, да не очень-то в мешке пошевелишься. Верёвки, сукины дети, затянули на мне так, будто сено везут, не живого человека. Потом слышу, кто-то говорит: «Архангел Гавриил, наверное, тесно товарищу в мешке, раз он неспокоен». Я начинаю сильнее ворочаться, а сам во все уши слушаю. «Ангелы, — говорит архангел, значит, Гавриил, — тяжела дорога в рай, но дорога в ад ещё тяжелее. Что же, выходит, мы в ад его везём?! Мешок убрать, а глаза завязать, да потуже».
Завязали мне глаза, развязали ноги, и мы снова поехали. Руки, правда, закручены и ноги под брюхом у лошади связаны, и всё-таки легче мне, по крайней мере на пленного немца не так похож. Перевёл я дух и давай их честить. Первым делом насчёт усов и бороды самого господа бога прошёлся, потом насчёт архангела Гавриила, а там и всех ангелов и ангелиц. А как дошла очередь до этих самых ангелиц, чего греха таить, не выдержал, ещё разочек обложил их крепким словцом. Тогда Гавриил мой и говорит: «Жена у Павле беременна, вдобавок он не работает, прохлаждается, вот ему и приятно честить наших барышень. А мы дадим Павле поработать хорошенько — сразу вежливым сделается, с ослами и то здороваться станет и у ангелиц прощения попросит». — «Поработать?» — спрашиваю. «Да, косить будешь, — отвечает. — Слыхали мы, — говорит, — хорошо косишь, да не видели никогда».
«Косарю разве руки завязывают? — говорю. — Это рабам завязывали, потому и плохо шла у них работа. — А он, оказывается, марксист, — говорит, — берите с него пример. Он, — говорит, — и на войне Отечественной побывал, и косарь знатный, и вдобавок умом не обделён, как видите».
И только тут я сообразил: да ведь архангел-то мой — зоотехник из Гетамеча! «Конечно, — говорю, — и косарём надо хорошим быть и марксизм надо знать. Я, — говорю, — не гетамечский зоотехник, чтобы кончить институт, а потом явиться в село и ферму разорить. Вы, может, знаете его, архангел Гавриил?» — «Нет, — говорит, — не слыхал». — «Большой, — говорю, — осёл!» — «В самом деле?» — спрашивает. «В самом деле, — отвечаю. — Мешок бы ему на голову надеть и хорошенько всыпать». — «А ты сам его знаешь?» — спрашивает один из ангелов. «Как же, — говорю, — и жену знаю, известная… как бы это сказать… прилипнет — не отлепишь».
Смеются мои ангелы, потом один из них говорит: «А ведь он не женат, Павле». — «Ну, так, значит, речь о твоей жене», — отвечаю. «Мы хотели, чтоб ты у нас отработал только один день, — говорит ангел, — за сплетни ещё один день отработаешь». — «Я работы не боюсь, — отвечаю, — только развяжите мне руки, а то голова у меня чешется».
Развязали мне руки, а я как размахнусь — кулак у меня, сами знаете, тяжёлый. «Да, — говорит ангел, — не выбила бы мне лошадь зубы, выбил бы их сейчас ты. Сила у тебя, как у лошади».
А архангел добавляет: «За хулиганство — ещё три дня!..» — «Архангел, а архангел, дай, — говорю, — я и тебя разок двину и отработаю ещё четыре дня, так и быть».
В ответ ни слова, шепчутся ангелы с архангелом. Потом кто-то подходит ко мне, я размахиваюсь, а он мне сапог, оказывается, подставил. «Дураки, — говорю, — разве слепых обманывают? За то, что обманули, — ни одного дня».
Соглашаются со мной. Едем дальше. Едем, и вдруг слышу, собака залаяла, не выдерживаю, срываю с глаз повязку. «За нарушение уговора — семь дней!» — кричат.
Срываю повязку — и что же вижу? Гетамечские покосы. Ветерок вокруг, зелёные травы колышутся, точно волны, благодать такая, что голова у меня закружилась.
Посмотрел на их покосы и говорю: «Ладно, ребята, я не против. Там ли косить, здесь ли — всё одно. И тут трудодни и там».
Хороших косарей у них много. Зоотехник, и тот всё норовил обогнать меня. В первый день работали наперегонки, потом стали тише косить. Наперегонки косить всё равно что дурачиться. Хорошие ребята гетамечские косари, а уж как со мной обходились — помереть можно со смеху. Дробовик наготове держали, заряженный солью, это на случай, если я стрекача задал бы. Как кто садился отдыхать, брал его в руки и глаз с меня не спускал, будто я пленный какой. А когда я отходил от них по нужде, часового специального приставляли, и опять с ружьём, стоит и кричит: «Ну что, немец, не кончил?»
Да, вот ещё что: они и нашего председателя собираются выкрасть, чтобы он у них дней десять поуправлял. Я спросил их: «А не боитесь, что председатель наш прикажет: «Передать все покосы Гетамеча Антарамечу!»?» Они только засмеялись. Хорошие люди!
Правда, там об этом и речи не было, но вспомнил я, как одно время думал, что для жизни семидесяти лет с лихвой хватит; чего же, думал я, старые люди так цепляются за каждую соломинку, умирать не хотят. Вспомнил я про это и сам себе сказал: «Семьдесят? Мало, братец, сколько ещё на свете гетамечцев, которых ты не видел…»
— Ради Христа, Павле, не будь ребёнком. Веди там себя серьёзнее.
— Ты что им сказал?
— Не помню. Будь серьёзнее, слышишь?
— А я туда вообще не пойду.
— Вот я про это и говорю — пойдёшь и будешь вести себя прилично…
«Плохо всё складывается, — подумал Завен. — И всё из-за Ишхана, кто его за язык тянул, спрашивается. Но ведь не было воровства, чего же Ишхану было скрывать, — значит, из-за Аршо. Ты за Аршо не прячься, — сказал он себе. — Аршо — мазут, пройдёшь рядом — пристанет. Но на этот раз он очень даже кстати пристал. То есть как это кстати? — возмутился Завен. — Да при чём тут Аршо, кто он такой, в конце концов! И при чём тут следователь! Здесь, в Антарамече, есть я, есть моя работа, мои горы, мои овцы, мой Гетамеч». Разве не было случаев, когда Гетамеч уводил даже лошадей антарамечцев? Туда ткнёшься — нет лошади, сюда сунешься — нет проклятой. А потом вдруг звонок из Гетамеча: «Ну и добрые же у вас коняги, так жатку тянут, что вы и сами диву дались бы, сказали бы: «Не может быть, не наши они…» В антарамечской конторе некоторое время все молчат, потом самый смекалистый берёт трубку и звонит на телефонную станцию: «Алё, какое село разговаривало сейчас с Антарамечем?» — «Военная тайна». — «Алё, Аник, лошади позарез нужны, просим тебя…» — «Не мешайте работать». — «Аник…» — «Ну хорошо, обещайте капроновую блузку». — «Но, Аник, я даже своей жене капрона не покупал…» Телефон отключается. Самый смекалистый разъярён, и он снова звонит, чтобы сказать Аник: он не то что капрон ей купит, а вот придёт и снимет с неё и этот самый капрон и ещё кое-что и её голую… «Ха!» — отвечает Аник и снова выключает телефон. И тогда трубку берёт председатель: «Аник, это я». — «Капрон», — требует Аник. «Хорошо, будет капрон». — «Одну блузку мне, — говорит Аник, — другую, за то, что оскорбили меня, — свекрови». — «Ладно, — говорит председатель, — одну тебе, другую свекрови и ещё кое-что ей в придачу… А матери твоей не надо капрона? Матери, сестре или, к примеру, бабушке?» — «Из Гетамеча звонили, — говорит Аник, — про капрон не забудь».
Такие вещи в Антарамече случались часто. Но чтобы человека украли!.. Украли Павле.
Павле пропал. Его не было семь дней. Пять дней никто ещё не беспокоился, его не искали, потому что, когда над головой солнце, смех, слёзы, крик, шум, битьё посуды, пар над горшком с обедом, корыто, полное мыльной пены, поцелуи и сплетни, кровь из порезанного пальца, — словом, почти весь Антарамеч переносится в поля. В такую пору в самом Антарамече нет-нет да и заструится в воздухе ленивый петушиный крик, сушатся на солнцепёке фрукты и старая, наработавшаяся за свой век старуха убаюкивает внука: «Мама сисю унесла в поле, и остался ты без сиси у нас, да?..»
Павле пропал, и пять дней его не считали пропавшим, потому что Антарамеч был в полях. Антарамечец всегда там, где есть работа, а дома работы нет, дома он отдыхает. Но кто же отдыхает летом? Летом работают.
Пять дней Павле не считали пропавшим. На шестой день, когда антарамечцы, передохнув, снова взялись за косы, бригадир косарей сказал:
— Вставай, Павле.
Завен откликнулся с низины:
— И когда это настанет мировой коммунизм, чтобы всемирный министр косарей явился сюда и сказал: «Павел Григорьевич, мировой капитализм скошен весь, и по этой причине вам даруется месяц сна».
— Эй, отцов сын, вставай! — Ишхан бросил свою папаху туда, где, по его мнению, лежал Павле, но папаха попала в палан 11.
— Столько спал, что в палан превратился, — засмеялся Завен, потом озадаченно присвистнул. — Сегодня я Павле не видел и вчера не видел. Ого, пять дней не видел!.. То-то я думаю, почему так мало скошено. Павле, оказывается, нету, вот почему.
Спросили у руководства, где Павле.
— Никто его никуда не посылал, — ответило руководство.
— Нет, он не поехал продавать сыр, — сказала жена.
Приложив руку ко рту, крикнули бабке:
— Эй, бабка Ануш, скажи Павле, пусть возвращается да пусть мацуна с собой принесёт, мацуна!
А бабка Ануш не расслышала:
— Павле скажите, пусть придёт мацуна поест, слышите, мацуна!
— Хорошо, скажем!.. — прокричали в ответ и переглянулись: куда же он мог деваться?
Дядюшка Аваг сказал:
— Я давно заметил, что его нет, только некогда мне было спросить, где он.
— Братцы, а помните, Тигран однажды целый месяц пропадал, потом нашёлся… мёртвый, с метлой в руках. Умер, связывая метлу.
— Глупости болтаешь!
Но так как исчезновение Павле было загадочным, всем казались загадочными и обстоятельства, при которых оно произошло. Ишхан долго и старательно прочищал горло, так что все обернулись к нему. И испуганно и нерешительно он, наконец, сказал:
— Не приведи господь… я, к примеру, конечно, говорю… но вроде бы дядя у него был лунатиком.
— Ну?
— Наследственность, значит…
Полетел, говорят, однажды дядя нашего Павле над оврагами и перелесками, купаясь в лунных лучах, и тень от него скользила по земле, и собаки в ту ночь выли не переставая, напуганные этой тенью. Говорят, сам дядя потом рассказывал, будто он и над морем пролетал… Сведущие в географии почему-то решили, что это было Каспийское море.
Но тут один из антарамечцев собрался с духом и сказал:
— Но ведь насколько мне известно, дядя нашего Павле не был лунатиком. — Это сказал сам дядя Павле, который до этого отбивал косу, а теперь сидел, порядком озадаченный. — Дядя — я, но ничего такого не могу вспомнить, никак не могу, не летал я. В детстве случалось — летал, во сне, конечно, а наяву — никогда, нет, не летал я. С Гикором, верно, путаете. Тот, было дело, загордился раз, взлетел, стало быть, потом видит, что нет, лучше уж по земле ходить… Гикор соседом приходится Павле, не дядей. — И дядя нашего Павле, как бы для того, чтобы лишний раз доказать, что у него здоровое тело, а следовательно, и здоровый дух, опять принялся стучать по косе: дзинь, дзинь, дзинь.
Все захохотали, и пропавший Павле снова стал для своих друзей прежним Павле — любившим поспать, любившим поесть, но любившим и вдоволь поработать.
— Бросьте, какой же из Павле лунатик, ему и ходить-то лень…
— Эх, дрыхнет, наверное, где-нибудь!
И друзья развеселились, они свистели, улюлюкали и вапускали шапками в палан, который напоминал спящего человека и даже, казалось, похрапывал.
Настоящий Павле объявился через два дня, толстый и крепкий, как пень, с косой за плечом.
— У-у-у!..
— Вот он, скосил Каспийское море и вернулся!
— По долинам и по взгорьям… наш Павле пошёл вперёд.
— Павле-Пржевальский-Каспийский!
— Кино! Павле, ты — кино! Ребята, Пржевальский — ничто перед нашим Павле! Этот измерил весь земной шар: от востока до запада — семь взмахов косы, от севера до юга — шесть!..
А Павле действительно похитили. Похитили гетамечские косари.
— Вышел я из села, — рассказывал Павле, — спустился в овраг и только стал на взгорок подниматься, кто-то меня накрыл мешком. Завязали мне ноги, руки, бросили на седло и: «Айда, поехали!» Поехали, делать нечего. Едем — чувствую, дышать не могу, перекинули меня, черти, через седло, как хурджин 12, лежу животом вниз. Лежу и чувствую: всё лицо горит, глаза того и гляди выскочат. Иначе говоря, худо мне. А им, чертям-то весело, едут, песни себе распевают. Я пошевелился немного, да не очень-то в мешке пошевелишься. Верёвки, сукины дети, затянули на мне так, будто сено везут, не живого человека. Потом слышу, кто-то говорит: «Архангел Гавриил, наверное, тесно товарищу в мешке, раз он неспокоен». Я начинаю сильнее ворочаться, а сам во все уши слушаю. «Ангелы, — говорит архангел, значит, Гавриил, — тяжела дорога в рай, но дорога в ад ещё тяжелее. Что же, выходит, мы в ад его везём?! Мешок убрать, а глаза завязать, да потуже».
Завязали мне глаза, развязали ноги, и мы снова поехали. Руки, правда, закручены и ноги под брюхом у лошади связаны, и всё-таки легче мне, по крайней мере на пленного немца не так похож. Перевёл я дух и давай их честить. Первым делом насчёт усов и бороды самого господа бога прошёлся, потом насчёт архангела Гавриила, а там и всех ангелов и ангелиц. А как дошла очередь до этих самых ангелиц, чего греха таить, не выдержал, ещё разочек обложил их крепким словцом. Тогда Гавриил мой и говорит: «Жена у Павле беременна, вдобавок он не работает, прохлаждается, вот ему и приятно честить наших барышень. А мы дадим Павле поработать хорошенько — сразу вежливым сделается, с ослами и то здороваться станет и у ангелиц прощения попросит». — «Поработать?» — спрашиваю. «Да, косить будешь, — отвечает. — Слыхали мы, — говорит, — хорошо косишь, да не видели никогда».
«Косарю разве руки завязывают? — говорю. — Это рабам завязывали, потому и плохо шла у них работа. — А он, оказывается, марксист, — говорит, — берите с него пример. Он, — говорит, — и на войне Отечественной побывал, и косарь знатный, и вдобавок умом не обделён, как видите».
И только тут я сообразил: да ведь архангел-то мой — зоотехник из Гетамеча! «Конечно, — говорю, — и косарём надо хорошим быть и марксизм надо знать. Я, — говорю, — не гетамечский зоотехник, чтобы кончить институт, а потом явиться в село и ферму разорить. Вы, может, знаете его, архангел Гавриил?» — «Нет, — говорит, — не слыхал». — «Большой, — говорю, — осёл!» — «В самом деле?» — спрашивает. «В самом деле, — отвечаю. — Мешок бы ему на голову надеть и хорошенько всыпать». — «А ты сам его знаешь?» — спрашивает один из ангелов. «Как же, — говорю, — и жену знаю, известная… как бы это сказать… прилипнет — не отлепишь».
Смеются мои ангелы, потом один из них говорит: «А ведь он не женат, Павле». — «Ну, так, значит, речь о твоей жене», — отвечаю. «Мы хотели, чтоб ты у нас отработал только один день, — говорит ангел, — за сплетни ещё один день отработаешь». — «Я работы не боюсь, — отвечаю, — только развяжите мне руки, а то голова у меня чешется».
Развязали мне руки, а я как размахнусь — кулак у меня, сами знаете, тяжёлый. «Да, — говорит ангел, — не выбила бы мне лошадь зубы, выбил бы их сейчас ты. Сила у тебя, как у лошади».
А архангел добавляет: «За хулиганство — ещё три дня!..» — «Архангел, а архангел, дай, — говорю, — я и тебя разок двину и отработаю ещё четыре дня, так и быть».
В ответ ни слова, шепчутся ангелы с архангелом. Потом кто-то подходит ко мне, я размахиваюсь, а он мне сапог, оказывается, подставил. «Дураки, — говорю, — разве слепых обманывают? За то, что обманули, — ни одного дня».
Соглашаются со мной. Едем дальше. Едем, и вдруг слышу, собака залаяла, не выдерживаю, срываю с глаз повязку. «За нарушение уговора — семь дней!» — кричат.
Срываю повязку — и что же вижу? Гетамечские покосы. Ветерок вокруг, зелёные травы колышутся, точно волны, благодать такая, что голова у меня закружилась.
Посмотрел на их покосы и говорю: «Ладно, ребята, я не против. Там ли косить, здесь ли — всё одно. И тут трудодни и там».
Хороших косарей у них много. Зоотехник, и тот всё норовил обогнать меня. В первый день работали наперегонки, потом стали тише косить. Наперегонки косить всё равно что дурачиться. Хорошие ребята гетамечские косари, а уж как со мной обходились — помереть можно со смеху. Дробовик наготове держали, заряженный солью, это на случай, если я стрекача задал бы. Как кто садился отдыхать, брал его в руки и глаз с меня не спускал, будто я пленный какой. А когда я отходил от них по нужде, часового специального приставляли, и опять с ружьём, стоит и кричит: «Ну что, немец, не кончил?»
Да, вот ещё что: они и нашего председателя собираются выкрасть, чтобы он у них дней десять поуправлял. Я спросил их: «А не боитесь, что председатель наш прикажет: «Передать все покосы Гетамеча Антарамечу!»?» Они только засмеялись. Хорошие люди!
Правда, там об этом и речи не было, но вспомнил я, как одно время думал, что для жизни семидесяти лет с лихвой хватит; чего же, думал я, старые люди так цепляются за каждую соломинку, умирать не хотят. Вспомнил я про это и сам себе сказал: «Семьдесят? Мало, братец, сколько ещё на свете гетамечцев, которых ты не видел…»