Даже замерзание моря способствует регулированию жизненной волны, так как при этом выделяется соль, играющая важную роль в бесконечной циркуляции вод Южного океана, благодаря чему море постоянно и обильно пополняется питательными химикалиями; а уже благодаря этому формируется растительный планктон. Под воздействием солнечных лучей бесконечного лета он воспроизводится в едва ли исчерпаемых количествах, подобно травам на степных просторах Северной Америки, Европы и Азии. А отсюда в геометрической пропорции множится рачок. Рачком кормится рыба, а пингвины и летающая птица кормятся рыбой; тюлени же кормятся рыбой, рачком и пингвинами; а гигантские киты пасутся на бескрайних полярных пастбищах, снуя средь бурных волн, гонимых западными ветрами. Они разевают свои огромные рты, до отвала наедаясь рачком, они рожают и выкармливают своих чудовищных детенышей чудовищными сосцами, которые наполняет своим молоком Мать морей.
Там, подо льдом пролива Мак-Мёрдо, снова начинался цикл. Скоро затрещит, застонет ледяной покров пролива. Внутренний слой льда ослабнет, разрыхлеет от потеплевшей весенней воды. Наконец море вскроется, и ледяные поля начнут дрейфовать на север. Слышны будут удары волн, разбивающихся о камни побережья. Форбэшу никак не вспомнить этот звук. Ему только мерещатся золотой пляж, горячий песок, тихоокеанские валы, рассыпающиеся у ног.
Далеко ли, все-таки, кромка льдов, где начинается открытое море? В десяти, пятнадцати милях; наверняка не далее. Каждый день от северной ее границы будут откалываться ледяные поля и уплывать на север, в море Росса, к побережью Земли Королевы Виктории, и на запад, вокруг мыса Адер, что в четырехстах милях отсюда. Но возле утесов, почти у самых ног Форбэша, лед казался крепким и прочным. Пока пингвинов нет, все кругом пусто, безжизненно.
Форбэш поднялся на ноги и стал медленно спускаться к берегу, обходя камни. Отшлифованные водой галька и камни были покрыты тонким слоем снега, а те, что ближе к воде, обледенели. Он ступил на лед и шел по нему, пока не добрался до трещины, тянувшейся вдоль берега, благодаря которой лед припая мог опускаться и подниматься вместе с приливом, не особенно ощутительным в здешних водах. Шириной она была с фут. Он заглянул в иссиня-фиолетовую воду, стиснутую крутыми стенами, густо посыпанными белыми кристаллами льда. Ковырнул ледорубом край трещины и, убедившись в прочности льда, перешагнул через нее. Пройдя ярдов тридцать, он остановился возле севшего на мель гроулера [Небольшой айсберг, который перевернулся в воде. (Прим. перев.)] глыбы льда с открытыми краями. Лед под ногами Форбэша был молочного цвета с бархатистым отливом.
Хижину отсюда было не видно, виднелись лишь склоны пингвиньей колонии, мыс и дымящаяся вершина Эребуса. Здесь, вдали от прибрежных скал, отражавших солнечное тепло, воздух был значительно холоднее. Форбэш заметил, что воздух насыщен крохотными кристалликами льда, которые опускались наземь и легкой вуалью покрывали его зеленый анорак, скапливаясь в швах и складках. Он не ощущал их прикосновения к лицу и не мог разглядеть их, но постепенно его одежда покрывалась слоем льдинок. Он повернулся к солнцу, которое опускалось к западу от Птичьей горы и смутно различимого отсюда похожего на гигантскую ракушку острова Бофорта, находящегося в сорока милях севернее. Кристаллики льда - крохотные танцующие призмочки, словно круглая радуга, окружили солнце. Они становились все многочисленнее, и вот по окружности радуги возникло четыре ложных солнца. Форбэшу казалось, что у него на глазах возникает, гибнет и вновь рождается вселенная, подчиняясь тонким законам отражения света; казалось, что он наблюдает безмятежный и священный акт физического созидания, и эта картина потрясла все его существо. Он смотрел на это зрелище так долго, что солнечные лучи, словно острые ножи, стали резать ему глаза. Потом повернулся, ослепленный, и побрел к берегу, опустошенный и одинокий.
Он шел до тех пор, пока не очутился в центре колонии, защищенной от пронзительного ледяного света, часто моргая и вытирая голой рукой слезящиеся глаза. Наконец зрение снова вернулось к нему. Желтая от помета полоса колонии тянулась на сотню ярдов к югу и на полсотни к северу. Ему пришло в голову, что определять границы каждой отдельной колонии следует, основываясь на форме гнездовий - небольших холмиков, представлявших собой десятилетние, может, даже вековые отложения гуано, с неглубоким кратером в середине. Вокруг этих холмиков был разбросан материал для постройки гнезд. Самые обыкновенные камни. Небольшие угловатые камешки, сдутые зимними штормами и рассыпанные буйными толпами прошлогодних птенцов. Холодные, твердые камни, но в них-то и заключен секрет жизни пингвинов, подумал Форбэш.
Возле его ног лежал изуродованный, высохший трупик птенца-пингвина сморщенный, пожелтевший, с разинутым клювом и пустыми глазницами, которые, казалось, что-то выражали. Крылья и коротенькие ноги были вытянуты. На них еще сохранились клочки чешуйчатой кожи и перья. Форбэш огляделся кругом и увидел еще трупы птиц, кости, обломки костей, крылья, лапы, головы, позвонки. Они были разбросаны на поверхности или наполовину занесены пометом и засохшей грязью. И останки животных, и гуано ссохлись от постоянной сухости антарктического воздуха. Форбэш тронул ногой скелет и вдруг почувствовал какое-то безразличие и голод. Взглянув в последний раз на море, он медленно побрел в сторону хижины.
Оказавшись на середине озера, он принялся разглядывать прозрачный голубой лед, удивляясь мастерству, с которым были выполнены эти папоротники, цветы, розетки и букеты, сохранившие в толще льда свою рельефность и необычность формы. Он несколько раз подпрыгнул, ударяя ногами о лед, хотя и знал, что простая, нечеловеческая красота узоров не исчезнет от этого. Он остановился и снова начал разглядывать лед. Этот странный мир заворожил и, казалось, сковал его своими неизменными, застывшими закономерностями, вынул из него душу и вложил взамен стройную систему химических элементов, рожденных солнцем.
К его возвращению в хижине потеплело. Наслаждение, которое он испытал, ощутив лицом нагретый воздух, было столь велико, что он тотчас отключился от внешнего мира. Сходив за снегом, он сварил себе кофе, толстыми ломтями нарезал хлеб и корнбиф. В восемь часов можно будет включить рацию и связаться с базой.
А до той поры он полежит и почитает. Каждый час будет вставать и смотреть, не прибыли ли в колонию птицы. В половине восьмого склоны глетчеров по ту сторону пролива были залиты оранжевым пламенем повисшего над горизонтом солнца. Морозный туман походил на дым. Колония была пустынна.
В коридоре Форбэш распаковал рацию, присоединил к ней антенну, оставив наружную дверь открытой. Минуты едва плелись. Он закурил сигарету, сел на порог. Ветра здесь не ощущалось, да и холодно было не очень. Вот Алекс Фишер, радист, входит в радиорубку, включает передатчик, настраивается на нужную частоту. А он будет его слушать. Две дюжины человек, собравшихся в кают-компании, захотят узнать, как он устроился. Да нет, его, верно, все давно позабыли. Лишь спустя несколько недоль, а то и месяцев, может, кто-то и скажет: "Как там, интересно, поживает на мысе Ройдс Дик?" А спустя еще несколько недель, возможно, о нем вспомнят опять и тогда спросят у Алекса: "А что, Дик все еще на мысе Ройдс?"
Форбэш включил рацию, настроился на частоту передатчика, надел толстые подушки наушников и стал ждать, покуда не нагреются лампы.
- Вызываю базу Скотт. Вызываю базу Скотт. ZLYR с мыса Ройдс вызывает ZLQ с базы Скотт. Как меня слышите? Прием.
Форбэш говорил очень отчетливо, только, как ему показалось, несколько отрывисто и взволнованно. Ему снова почудилось, что его кто-то подслушивает. Он начал было повторять вызов, но тут в приемнике загрохотал голос Алекса:
Вызываю ZLYR. Вызываю ZLYR. Говорит ZLQ с базы Скотт. Слышу тебя удовлетворительно, Дик. Слышу удовлетворительно. Как ты меня слышишь? Прием.
- Хорошо и отчетливо, Алекс. Хорошо и отчетливо. Докладывать мне не о чем. День был ясный. Пингвинов нет. Я еще не знаю, далеко ли до кромки льдов. Есть ли у тебя сведения о сроках вскрытия? Есть ли сведения о ледовой обстановке? Прием.
Форбэш обнаружил, что слегка дрожит, и несколько опешил от того, что задал незначительный вопрос лишь затем, чтобы что-то сказать.
- Рад, что ты устроился, Дик. Рад, что ты устроился. Точных сведений о ледовой обстановке у меня нет. Точных сведений нет. Но после обеда из Крайстчерча прибыл самолет. По словам летчиков, лед держится много севернее острова Бофорта. Много севернее Бофорта. Это все, что я могу тебе сказать, Дик. Больше у меня для тебя ничего нет. Прием.
Остров Бофорта. Много севернее Бофорта. Это отсюда миль шестьдесят, даже восемьдесят, прикинул Форбэш. И внезапно смутился. Он не знал, что сказать, и тут ощутил в желудке теплую волну, вспомнив про радиограмму.
- Вызываю ZLQ. Слушай, Алекс. Ты меня удивил сообщением насчет льда. Выходит, бедняги вернутся на день-два позже. Алекс, ты не отправишь мою радиограмму? Мисс Барбаре Рейли. Крайстчерч, Гросвенор-стрит, сто пятнадцать.
Он поморгал, пока скрипучим голос повторял адрес, звучавший, как адрес совершенно незнакомого лица из какой-то отдаленной страны.
- Вот текст. Благополучно добрался до Ройдса, но никакого общества. Хотелось бы, чтобы ты была здесь. Форбэш. Конец текста. Она знает, что я не сентиментален. - Он почувствовал себя в чем-то виноватым и буйно сентиментальным. И тут заметил, что пальцы, вцепившиеся в микрофон, липки от пота.
На него, словно поток холодной воды, опустилась тишина. Ему казалось, что он, побывав в ярком, пестром и шумном мире, вновь очутился в спокойной луже.
Он сварил в герметическом судке суп из мясного порошка, не удостоив вниманием свежезамороженное мясо, лежавшее в кладовке, и даже позабыл о пиве. Потом забрался в спальный мешок и принялся читать. Он уже не видел в хижине некую историческую достопримечательность, теперь она стала для него надежным, полным всяких припасов жилищем. В полночь, когда за окном нависли серые сумерки, он выключил обогреватели, показал язык желтому кролику и уснул.
3
В пятницу 21 октября, в 3 часа дня, Форбэш у себя над головой увидел чайку-поморника. Легкими пушистыми хлопьями, напоминающими цветы мимозы, падал снег. Было безветренно и вроде даже тепло. Окруженный безмолвием, он стоял посреди озера Пони. Скалы Мыса и хижина едва проглядывали сквозь туман, и ему почудилось, что он находится в последнем уголке вселенной, до которого не успело еще добраться белое опустошение. Ему казалось, что это застывшее озеро и земля под ним существуют лишь благодаря усилию его воли, а в действительности это затвердевшее облако, на котором он бесконечно парит в унылых небесах. Снег был густой, он облепил его плечи и руки, ноги, меховую оторочку капюшона. Он падал на голубой лед маленькими комочками, где каждый кристалл устремлялся к другому благодаря притяжению собранных в стройное целое молекул. На льду вырастали цветы из инея. Их воздушные лепестки и букеты колыхались при малейшем дуновении ветерка. Форбэшу пришло в голову, что если простоять вот так достаточно долго, то можно увидеть, как из хрупких шестиконечных кристалликов, возникающих из-за необычной для здешних мест влажности воздуха, вырастают лепестки.
Что-то заставило его оторваться от этого зрелища и взглянуть в сторону смутно видневшегося Мыса. На мгновение он увидел промелькнувшую над скалами тень поморника и не поверил своим глазам. Минуту спустя он снова увидел птицу. Она летела через море со стороны колонии в его сторону, потом повернула вдоль берега на север, затем снова на юг, сделав круг в низком парящем полете. Форбэш стоял неподвижно, затая дыхание, и слышал, как стучит сердце. Поморник стал было опускаться на камень, распушив опущенный вниз хвост и вытянув растопыренные лапы; он, тормозя, часто бил крыльями, потом плавно перешел на более редкий мах, убрал ноги и в вираже повернул в сторону неподвижно стоявшего Форбэша.
Поморник летел над озером сквозь падающий снег - низко, прямо, точно стрела, быстрая и опасная. Форбэш уже видел его черные зрачки над тяжелым крючковатым клювом, серые и коричневые пятна на груди и твердые, точно высеченные резцом, линии отороченных белым крыльев. Небрежно, словно нехотя, птица опустила кончик крыла, развернулась и, словно подхваченная потоком воздуха, пронеслась над головой человека и умчалась к югу.
- Эй! - крикнул Форбэш, но звук его голоса был едва слышен. Сорвавшись с губ, вопль этот отдался эхом лишь в глотке и барабанных перепонках.
Паря, точно ястреб, поморник скрылся в тумане над мысом Барна. Форбэш спустился к берегу Доступности и стал разглядывать свежевыпавший снег. Пингвиньих следов не было.
После обмена несколькими ничего не значащими фразами с базой Скотт Форбэш, притомившийся и несколько расстроенный, состряпал себе вечером праздничный обед: почки, бекон, бифштекс. Во время сеанса связи ему казалось, что сквозь треск приемника в радиорубке слышны смех, говор и хлюпанье открываемых банок с пивом. К полуночи он разделался с четвертым детективом. Когда он ложился спать, по-прежнему шел снег, скапливаясь в углах оконных рам.
В субботу к десяти часам утра скорость ветра достигла двадцати миль в час. В воздухе стояли тучи поднятого им снега. Ветер зловеще бормотал за дверью, и Форбэш полдня провалялся в постели. К тому времени ветром сдуло почти весь снег, выпавший накануне. О минувшей метели напоминали лишь сугробы на склонах у подножья Эребуса да груда льда за мысом Эванс. Снега навалило вровень с верхней ступенькой крыльца, и Форбэш провалился выше колен, когда вышел из своего насиженного угла проветриться на свежем воздухе. Ему показалось, что он очутился в ванне, наполненной холодными мыльными пузырями.
Догадавшись не есть весь день, когда он вынужден отлеживаться, Форбэш приготовил себе жаркое. В поисках приправы он вскрыл один из пакетов с аварийным пайком, оставленных в хижине кем-то из его предшественников. Внутри он обнаружил инструкцию, в которой подробнейшим образом объяснялось, как следует использовать паек; в ней рекомендовался дневной рацион в различных вариантах на срок от недели до тридцати дней. В конце инструкции крупными буквами было напечатано: "НЕ ПОДДАВАЙТЕСЬ ПАНИКЕ, ПОМНИТЕ: ПОМОЩЬ БЛИЗКО". Форбэш обнаружил в пакете превосходный перец и дрянной лимонный порошок.
Из ящика, намеренно поставленного над обогревателями с тем, чтобы его содержимое не замерзло, он достал банку пива. Хижина была наполнена теплом, домашней суетой и аппетитными запахами. Он опустошил вторую банку пива и принялся чистить ногти в ожидании, пока не поспеет жаркое и не разварится пюре из картофельного порошка.
Запив жаркое еще одной банкой пива, Форбэш принялся за консервированную клубнику. Положив три пустых банки из-под пива на пол, он принялся топтать их, пока не расплющил. Обязанности хранителя памятника тяжким грузом легли на него. Нельзя устраивать беспорядок. Надо быть опрятным. Зарывать мусор. Не устраивать пожаров. Не проливать на пол керосин. Не брызгать пивом на священные реликвии. Черт возьми, но почему мне не дали форменную ливрею?
Помрачнев, Форбэш вышел на двор, чтобы набрать в ящик снега. Его ноги проваливались в свежие сугробы, сверкающие в оранжевом зареве заката. Он даже не стал смотреть, пришли ли пингвины. Нынче суббота. Все устраивают торжества. Кроме меня. У Барбары будет вечеринка. У Старшота. У Алекса Фишера. На базе Скотт, подвыпив, будут петь и скакать. На стол поставят бутыль с ромом. Радио включат на всю катушку. Джон Кинг будет сидеть в своем углу и, осовело глядя перед собой, настраивать гитару. А Хэнк, медик с аэродрома, станет настраивать свой укулеле [Гавайский музыкальный инструмент. (Прим. перев.)] цвета красного дерева и сочинять какую-нибудь похабную песню. Слышны будут переговоры по радиотелефону с родными, в динамике будут раздаваться слабые, то исчезающие, то появляющиеся вновь голоса любимых, находящихся за две тысячи двести миль и старающихся сдержать свои чувства, не доверяя их радио, падкому на всякие фокусы.
В Крайстчерче над Эйвоном скоро нависнут молодые побеги ивы, а плакучие вязы, сосны и каштаны в туманном мраке возле реки наполнят ароматом бархатный весенний воздух. Утки будут спокойны и преисполнены весны, они будут деловито предаваться любовным утехам, а молодая форель будет всплескивать в заводях, ловя на лету зазевавшихся мошек. От холодного ветра у Форбэша перехватило дыхание. Ледяные пальцы, забравшись под рубаху, прошлись вдоль хребта. Остервенело работая лопатой, он наполнил ящик снегом и побежал, неся его перед собой. Кристаллики снега попадали за шиворот и ледяным обручем сжимали желудок.
Он вымыл посуду, подмел пол, потом достал кларнет, четыре банки пива, бювар и ручку.
"Барбара, я не знаю, что я делаю здесь; не знаю, что ты делаешь там. Уж наверняка не вспоминаешь обо мне, не скучаешь. Не опубликуешь ли в крайстчерчском "Прессе" следующее объявление: "Для работы на изолированном морском курорте требуется толковая женщина на должность смотрителя исторического памятника. Спецодежда казенная. В обязанности смотрителя входит также присмотр за одним молодым ученым-биологом. Предложения и фотографии направлять Р.Дж. Форбэшу на мыс Ройдс, Южная Ривьера".
Пингвины запаздывают. Здесь нет абсолютно никого. Я один в целом мире. Вернее, я сам представляю целый мир, поскольку остальных на прошлой неделе сдуло метелью. При настоящих обстоятельствах совершенно бессмысленно писать тебе, но я живу надеждой, что благодаря какому-то чудесному стечению обстоятельств мое письмо застанет тебя живой и в достаточной мере любящей меня. Антарктика принижает меня. Я каждый день отдаю ей частицу самого себя, но она ничего не возвращает назад. На днях солнце попыталось выкрасть мои глаза. Затем лед вознамерился расчленить мою добрую честную натуру в угоду простым и практичным законам, на которых зиждется его немудреное существование. Естественно, я воспротивился.
Но послушай, Барбара. В голову мне приходит ужасная мысль (как ты догадываешься, я понемножку пьянею). А что, если лед совершенно прав? Ведь это лишь предположение, что органическая ориентация материи более живая ее форма, чем неорганическая; лишь из тщеславия человек считает, будто душа не подлежит превращениям, подобно куску камня, гальке в гнезде пингвина. Начерти мне, так сказал лед, линию, отделяющую бытие от небытия. Потом откуда-то (как раз шел снег) на меня спикировал поморник. Но он был такой озабоченный. Просто он летал по своим делам. И его полет был столь же важным, как моя вылазка. Более того, в своем искусстве он превзошел меня. Я его окликнул, но он не отозвался.
Барбара, меня сводит с ума желание вернуться к тебе, пока лед не превратит меня в льдинку (ик!).
Барбара. Ты была такой мягкой и доброй, такой нежной и ласковой в тот вечер перед моим отъездом... Боюсь, что, когда вернусь назад, я огрубею настолько, что причиню тебе боль.
Возможно, я снова смягчусь, когда ко мне вернутся птицы, море, шум волн на галечном пляже. Этот лед заморозил мне сердце. Писать "я люблю тебя" так же бесполезно, как пытаться растопить лед, дыша на него.
Господи боже! Тут столько дел, а все из рук валится. Я уже перестал верить, что пингвины вернутся. Это невероятные существа, черт их подери. Проходит день за днем, а их все нет. Нет. Ни единого признака. Ни слуху ни духу".
Форбэш перестал писать и опустошил четвертую банку пива. Подперши подбородок, он стал смотреть в окно на длинные черные тени и золотые скалы над ними. Ночь, похоже, теплая. Спокойная и мирная. В такую ночь нужно бродить, ощущая на себе солнечные лучи, чувствовать себя частицей солнца. Он быстро вскочил и чуть не бегом вышел из хижины. Ветер стих. На золотом фоне четко и резко выделились черные очертания Мыса. Над Эребусом нависла шапка дыма. Казалось, некая башня выросла над Форбэшем и маленьким серым домиком. Ему померещилось, что это длань господня, на которой видны пульсирующие дымные вены и мощные мышцы, напрягшиеся от ветра. Стужа настолько ошеломила Форбэша, что он начал пятиться к двери, вытянув назад руки с одеревенелыми пальцами. Прикоснувшись к загрубелому холодному дереву, он медленно, не показывая виду, что потерпел поражение, поднялся вверх по ступенькам и затворил за собой дверь. Не перечитывая письма, он поставил подпись, заклеил конверт, надписал его. Потом сел, схватившись за голову, и зажмурился.
Наконец он согрелся. Открыв глаза, он заморгал от хлынувшего на него света. Все в хижине оставалось прежним.
- Черт подери, это смахивало на какую-то мелодраму, - произнес он вслух. Он встряхнул головой так, что глаза заломило.
Форбэш решил помыться. Опорожнив еще две банки пива, он начал рассматривать объемистый железный котелок, стоявший на печке Шеклтона. Он заржавел, но еще мог пригодиться.
- Меня, наверно, обвинят за это в осквернении могил, кощунстве, некромании, непотизме и эксгибиционизме, - сказал он и глупо засмеялся. Потом накачал примус, так что тот едва не взорвался, наполнил котелок снегом и поставил его на огонь. На глаза ему попался старомодный эмалированный кувшин - синий с белым. Он поставил его на стол рядом с мылом, зубной щеткой, зубной пастой и полотенцем.
Две банки пива спустя Форбэш, скрестив ноги, сидел на столе и исполнял на кларнете "Болеро" Равеля, поглядывая на пузатый кувшин. Котелок был наполовину заполнен тепловатой ржавой водой, поэтому он добавил туда еще снега и снова потянулся за пивом. Ящик с пивом упал с полки на пол, и когда Форбэш откупорил банку, оттуда весело брызнула жидкость. Она залила ему глаза, уши, лицо, по бороде потекла на колени. С торжественной и дурашливой миной Форбэш прижал пальцем отверстие и, встряхнув банку, направил струю пива на кролика. Промокший до нитки, тот по-прежнему усмехался.
Исполняя на кларнете церковный псалом, Форбэш едва не заплакал, но тут заметил, что вода нагрелась. Протрезвев, он встал и разделся. Свобода. Он подошел к одному из обогревателей и почувствовал, как теплый воздух струится по ногам, ягодицам, спине, щекочет затылок. Он прижал руки к груди, ощущая под пальцами нечистую теплую кожу, потом прижал подбородок к левому плечу, задумчиво поскреб его щетиной, облизнул соленый пот. Вкус его был приятен - добрый животный вкус. И Форбэш почувствовал, что снова стал самим собой.
Чуть дрожа от озноба, он тщательно вымыл все тело. Потом с какой-то вызывающей отчаянностью, наполнив кувшин водой, он вышел на двор и, стоя в снегу, принялся лить воду на голову. На мгновение он почувствовал во всем теле приятную расслабленность, ощутил теплоту и шелковистость кожи. Внезапно кожу стянуло стужей. Он быстро вбежал в дом и стал одеваться.
В воскресенье, 23 октября, Форбэш проснулся поздно. После обеда он двинулся в восточном направлении. По ребристым вулканическим грядам он пошел к бухте Черный ход, а от ее побережья - к Голубому озеру. На моренном островке посреди озера он обнаружил оранжевые пятна лишайника, цепляющегося за расселины скал наподобие гроздьев мелких водорослей на морском берегу. В четыре часа, карабкаясь по галечному склону обращенного к морю берега острова, высоко над головой он увидел трех снежных буревестников, похожих на легкие листочки, заброшенные в синь поднебесья, легко и весело парящие в стремительном полете. Ему вспомнились белые птицы, которые, по поверью маори, прилетают, чтобы проводить духи усопших в Те-Реинга-о-оте-Вайруа, Обиталище Душ.
В понедельник после полудня он снова наблюдал за морем, расположившись в излюбленном укромном уголке среди скал Мыса. Ему показалось, что в нескольких милях от него видна темная груда тюленя, спящего возле трещины в ледяном поле.
Теперь в окружающем его безмолвии он начал находить некоторое успокоение и перестал разговаривать сам с собой. Взор его просветлел, он чувствовал себя непринужденно, свободно и ждал пингвинов спокойно, без всякого нетерпения.
В сущности, он почти не верил, что они вообще появятся здесь, и решил жить простой, размеренной жизнью - верить в Эребус, в солнце, которое больше не опускалось в полночь за кряжи западных гор и освещало льды и черные склоны холмов золотистым огнем.
Он начал читать "Вешние воды" Тургенева. Тургеневское понимание человеческой души наполнило его грустью. Он затосковал по любви, но душой оставался спокоен. Вдали от реального мира людских страстей он мог в уюте, безопасно наслаждаться собственным идеализмом. Он проникся уверенностью в том, что люди чисты и добры и что, когда он вернется к ним, жизнь будет богатой и счастливой, исполненной ненавязчивого, безболезненного стремления к истине, знанию, доброй и нужной науке. Подобно Санину до его разочарования в жизни, Форбэшу почудилось, "точно завеса, тонкая легкая завеса висит, слабо колыхаясь, перед его умственным взором, - и за той завесой он чувствует... чувствует присутствие молодого, божественного лика с ласковой улыбкой на устах и строго, притворно строго опущенными ресницами. И этот лик - не лицо Джеммы, это лицо самого счастья!"
Там, подо льдом пролива Мак-Мёрдо, снова начинался цикл. Скоро затрещит, застонет ледяной покров пролива. Внутренний слой льда ослабнет, разрыхлеет от потеплевшей весенней воды. Наконец море вскроется, и ледяные поля начнут дрейфовать на север. Слышны будут удары волн, разбивающихся о камни побережья. Форбэшу никак не вспомнить этот звук. Ему только мерещатся золотой пляж, горячий песок, тихоокеанские валы, рассыпающиеся у ног.
Далеко ли, все-таки, кромка льдов, где начинается открытое море? В десяти, пятнадцати милях; наверняка не далее. Каждый день от северной ее границы будут откалываться ледяные поля и уплывать на север, в море Росса, к побережью Земли Королевы Виктории, и на запад, вокруг мыса Адер, что в четырехстах милях отсюда. Но возле утесов, почти у самых ног Форбэша, лед казался крепким и прочным. Пока пингвинов нет, все кругом пусто, безжизненно.
Форбэш поднялся на ноги и стал медленно спускаться к берегу, обходя камни. Отшлифованные водой галька и камни были покрыты тонким слоем снега, а те, что ближе к воде, обледенели. Он ступил на лед и шел по нему, пока не добрался до трещины, тянувшейся вдоль берега, благодаря которой лед припая мог опускаться и подниматься вместе с приливом, не особенно ощутительным в здешних водах. Шириной она была с фут. Он заглянул в иссиня-фиолетовую воду, стиснутую крутыми стенами, густо посыпанными белыми кристаллами льда. Ковырнул ледорубом край трещины и, убедившись в прочности льда, перешагнул через нее. Пройдя ярдов тридцать, он остановился возле севшего на мель гроулера [Небольшой айсберг, который перевернулся в воде. (Прим. перев.)] глыбы льда с открытыми краями. Лед под ногами Форбэша был молочного цвета с бархатистым отливом.
Хижину отсюда было не видно, виднелись лишь склоны пингвиньей колонии, мыс и дымящаяся вершина Эребуса. Здесь, вдали от прибрежных скал, отражавших солнечное тепло, воздух был значительно холоднее. Форбэш заметил, что воздух насыщен крохотными кристалликами льда, которые опускались наземь и легкой вуалью покрывали его зеленый анорак, скапливаясь в швах и складках. Он не ощущал их прикосновения к лицу и не мог разглядеть их, но постепенно его одежда покрывалась слоем льдинок. Он повернулся к солнцу, которое опускалось к западу от Птичьей горы и смутно различимого отсюда похожего на гигантскую ракушку острова Бофорта, находящегося в сорока милях севернее. Кристаллики льда - крохотные танцующие призмочки, словно круглая радуга, окружили солнце. Они становились все многочисленнее, и вот по окружности радуги возникло четыре ложных солнца. Форбэшу казалось, что у него на глазах возникает, гибнет и вновь рождается вселенная, подчиняясь тонким законам отражения света; казалось, что он наблюдает безмятежный и священный акт физического созидания, и эта картина потрясла все его существо. Он смотрел на это зрелище так долго, что солнечные лучи, словно острые ножи, стали резать ему глаза. Потом повернулся, ослепленный, и побрел к берегу, опустошенный и одинокий.
Он шел до тех пор, пока не очутился в центре колонии, защищенной от пронзительного ледяного света, часто моргая и вытирая голой рукой слезящиеся глаза. Наконец зрение снова вернулось к нему. Желтая от помета полоса колонии тянулась на сотню ярдов к югу и на полсотни к северу. Ему пришло в голову, что определять границы каждой отдельной колонии следует, основываясь на форме гнездовий - небольших холмиков, представлявших собой десятилетние, может, даже вековые отложения гуано, с неглубоким кратером в середине. Вокруг этих холмиков был разбросан материал для постройки гнезд. Самые обыкновенные камни. Небольшие угловатые камешки, сдутые зимними штормами и рассыпанные буйными толпами прошлогодних птенцов. Холодные, твердые камни, но в них-то и заключен секрет жизни пингвинов, подумал Форбэш.
Возле его ног лежал изуродованный, высохший трупик птенца-пингвина сморщенный, пожелтевший, с разинутым клювом и пустыми глазницами, которые, казалось, что-то выражали. Крылья и коротенькие ноги были вытянуты. На них еще сохранились клочки чешуйчатой кожи и перья. Форбэш огляделся кругом и увидел еще трупы птиц, кости, обломки костей, крылья, лапы, головы, позвонки. Они были разбросаны на поверхности или наполовину занесены пометом и засохшей грязью. И останки животных, и гуано ссохлись от постоянной сухости антарктического воздуха. Форбэш тронул ногой скелет и вдруг почувствовал какое-то безразличие и голод. Взглянув в последний раз на море, он медленно побрел в сторону хижины.
Оказавшись на середине озера, он принялся разглядывать прозрачный голубой лед, удивляясь мастерству, с которым были выполнены эти папоротники, цветы, розетки и букеты, сохранившие в толще льда свою рельефность и необычность формы. Он несколько раз подпрыгнул, ударяя ногами о лед, хотя и знал, что простая, нечеловеческая красота узоров не исчезнет от этого. Он остановился и снова начал разглядывать лед. Этот странный мир заворожил и, казалось, сковал его своими неизменными, застывшими закономерностями, вынул из него душу и вложил взамен стройную систему химических элементов, рожденных солнцем.
К его возвращению в хижине потеплело. Наслаждение, которое он испытал, ощутив лицом нагретый воздух, было столь велико, что он тотчас отключился от внешнего мира. Сходив за снегом, он сварил себе кофе, толстыми ломтями нарезал хлеб и корнбиф. В восемь часов можно будет включить рацию и связаться с базой.
А до той поры он полежит и почитает. Каждый час будет вставать и смотреть, не прибыли ли в колонию птицы. В половине восьмого склоны глетчеров по ту сторону пролива были залиты оранжевым пламенем повисшего над горизонтом солнца. Морозный туман походил на дым. Колония была пустынна.
В коридоре Форбэш распаковал рацию, присоединил к ней антенну, оставив наружную дверь открытой. Минуты едва плелись. Он закурил сигарету, сел на порог. Ветра здесь не ощущалось, да и холодно было не очень. Вот Алекс Фишер, радист, входит в радиорубку, включает передатчик, настраивается на нужную частоту. А он будет его слушать. Две дюжины человек, собравшихся в кают-компании, захотят узнать, как он устроился. Да нет, его, верно, все давно позабыли. Лишь спустя несколько недоль, а то и месяцев, может, кто-то и скажет: "Как там, интересно, поживает на мысе Ройдс Дик?" А спустя еще несколько недель, возможно, о нем вспомнят опять и тогда спросят у Алекса: "А что, Дик все еще на мысе Ройдс?"
Форбэш включил рацию, настроился на частоту передатчика, надел толстые подушки наушников и стал ждать, покуда не нагреются лампы.
- Вызываю базу Скотт. Вызываю базу Скотт. ZLYR с мыса Ройдс вызывает ZLQ с базы Скотт. Как меня слышите? Прием.
Форбэш говорил очень отчетливо, только, как ему показалось, несколько отрывисто и взволнованно. Ему снова почудилось, что его кто-то подслушивает. Он начал было повторять вызов, но тут в приемнике загрохотал голос Алекса:
Вызываю ZLYR. Вызываю ZLYR. Говорит ZLQ с базы Скотт. Слышу тебя удовлетворительно, Дик. Слышу удовлетворительно. Как ты меня слышишь? Прием.
- Хорошо и отчетливо, Алекс. Хорошо и отчетливо. Докладывать мне не о чем. День был ясный. Пингвинов нет. Я еще не знаю, далеко ли до кромки льдов. Есть ли у тебя сведения о сроках вскрытия? Есть ли сведения о ледовой обстановке? Прием.
Форбэш обнаружил, что слегка дрожит, и несколько опешил от того, что задал незначительный вопрос лишь затем, чтобы что-то сказать.
- Рад, что ты устроился, Дик. Рад, что ты устроился. Точных сведений о ледовой обстановке у меня нет. Точных сведений нет. Но после обеда из Крайстчерча прибыл самолет. По словам летчиков, лед держится много севернее острова Бофорта. Много севернее Бофорта. Это все, что я могу тебе сказать, Дик. Больше у меня для тебя ничего нет. Прием.
Остров Бофорта. Много севернее Бофорта. Это отсюда миль шестьдесят, даже восемьдесят, прикинул Форбэш. И внезапно смутился. Он не знал, что сказать, и тут ощутил в желудке теплую волну, вспомнив про радиограмму.
- Вызываю ZLQ. Слушай, Алекс. Ты меня удивил сообщением насчет льда. Выходит, бедняги вернутся на день-два позже. Алекс, ты не отправишь мою радиограмму? Мисс Барбаре Рейли. Крайстчерч, Гросвенор-стрит, сто пятнадцать.
Он поморгал, пока скрипучим голос повторял адрес, звучавший, как адрес совершенно незнакомого лица из какой-то отдаленной страны.
- Вот текст. Благополучно добрался до Ройдса, но никакого общества. Хотелось бы, чтобы ты была здесь. Форбэш. Конец текста. Она знает, что я не сентиментален. - Он почувствовал себя в чем-то виноватым и буйно сентиментальным. И тут заметил, что пальцы, вцепившиеся в микрофон, липки от пота.
На него, словно поток холодной воды, опустилась тишина. Ему казалось, что он, побывав в ярком, пестром и шумном мире, вновь очутился в спокойной луже.
Он сварил в герметическом судке суп из мясного порошка, не удостоив вниманием свежезамороженное мясо, лежавшее в кладовке, и даже позабыл о пиве. Потом забрался в спальный мешок и принялся читать. Он уже не видел в хижине некую историческую достопримечательность, теперь она стала для него надежным, полным всяких припасов жилищем. В полночь, когда за окном нависли серые сумерки, он выключил обогреватели, показал язык желтому кролику и уснул.
3
В пятницу 21 октября, в 3 часа дня, Форбэш у себя над головой увидел чайку-поморника. Легкими пушистыми хлопьями, напоминающими цветы мимозы, падал снег. Было безветренно и вроде даже тепло. Окруженный безмолвием, он стоял посреди озера Пони. Скалы Мыса и хижина едва проглядывали сквозь туман, и ему почудилось, что он находится в последнем уголке вселенной, до которого не успело еще добраться белое опустошение. Ему казалось, что это застывшее озеро и земля под ним существуют лишь благодаря усилию его воли, а в действительности это затвердевшее облако, на котором он бесконечно парит в унылых небесах. Снег был густой, он облепил его плечи и руки, ноги, меховую оторочку капюшона. Он падал на голубой лед маленькими комочками, где каждый кристалл устремлялся к другому благодаря притяжению собранных в стройное целое молекул. На льду вырастали цветы из инея. Их воздушные лепестки и букеты колыхались при малейшем дуновении ветерка. Форбэшу пришло в голову, что если простоять вот так достаточно долго, то можно увидеть, как из хрупких шестиконечных кристалликов, возникающих из-за необычной для здешних мест влажности воздуха, вырастают лепестки.
Что-то заставило его оторваться от этого зрелища и взглянуть в сторону смутно видневшегося Мыса. На мгновение он увидел промелькнувшую над скалами тень поморника и не поверил своим глазам. Минуту спустя он снова увидел птицу. Она летела через море со стороны колонии в его сторону, потом повернула вдоль берега на север, затем снова на юг, сделав круг в низком парящем полете. Форбэш стоял неподвижно, затая дыхание, и слышал, как стучит сердце. Поморник стал было опускаться на камень, распушив опущенный вниз хвост и вытянув растопыренные лапы; он, тормозя, часто бил крыльями, потом плавно перешел на более редкий мах, убрал ноги и в вираже повернул в сторону неподвижно стоявшего Форбэша.
Поморник летел над озером сквозь падающий снег - низко, прямо, точно стрела, быстрая и опасная. Форбэш уже видел его черные зрачки над тяжелым крючковатым клювом, серые и коричневые пятна на груди и твердые, точно высеченные резцом, линии отороченных белым крыльев. Небрежно, словно нехотя, птица опустила кончик крыла, развернулась и, словно подхваченная потоком воздуха, пронеслась над головой человека и умчалась к югу.
- Эй! - крикнул Форбэш, но звук его голоса был едва слышен. Сорвавшись с губ, вопль этот отдался эхом лишь в глотке и барабанных перепонках.
Паря, точно ястреб, поморник скрылся в тумане над мысом Барна. Форбэш спустился к берегу Доступности и стал разглядывать свежевыпавший снег. Пингвиньих следов не было.
После обмена несколькими ничего не значащими фразами с базой Скотт Форбэш, притомившийся и несколько расстроенный, состряпал себе вечером праздничный обед: почки, бекон, бифштекс. Во время сеанса связи ему казалось, что сквозь треск приемника в радиорубке слышны смех, говор и хлюпанье открываемых банок с пивом. К полуночи он разделался с четвертым детективом. Когда он ложился спать, по-прежнему шел снег, скапливаясь в углах оконных рам.
В субботу к десяти часам утра скорость ветра достигла двадцати миль в час. В воздухе стояли тучи поднятого им снега. Ветер зловеще бормотал за дверью, и Форбэш полдня провалялся в постели. К тому времени ветром сдуло почти весь снег, выпавший накануне. О минувшей метели напоминали лишь сугробы на склонах у подножья Эребуса да груда льда за мысом Эванс. Снега навалило вровень с верхней ступенькой крыльца, и Форбэш провалился выше колен, когда вышел из своего насиженного угла проветриться на свежем воздухе. Ему показалось, что он очутился в ванне, наполненной холодными мыльными пузырями.
Догадавшись не есть весь день, когда он вынужден отлеживаться, Форбэш приготовил себе жаркое. В поисках приправы он вскрыл один из пакетов с аварийным пайком, оставленных в хижине кем-то из его предшественников. Внутри он обнаружил инструкцию, в которой подробнейшим образом объяснялось, как следует использовать паек; в ней рекомендовался дневной рацион в различных вариантах на срок от недели до тридцати дней. В конце инструкции крупными буквами было напечатано: "НЕ ПОДДАВАЙТЕСЬ ПАНИКЕ, ПОМНИТЕ: ПОМОЩЬ БЛИЗКО". Форбэш обнаружил в пакете превосходный перец и дрянной лимонный порошок.
Из ящика, намеренно поставленного над обогревателями с тем, чтобы его содержимое не замерзло, он достал банку пива. Хижина была наполнена теплом, домашней суетой и аппетитными запахами. Он опустошил вторую банку пива и принялся чистить ногти в ожидании, пока не поспеет жаркое и не разварится пюре из картофельного порошка.
Запив жаркое еще одной банкой пива, Форбэш принялся за консервированную клубнику. Положив три пустых банки из-под пива на пол, он принялся топтать их, пока не расплющил. Обязанности хранителя памятника тяжким грузом легли на него. Нельзя устраивать беспорядок. Надо быть опрятным. Зарывать мусор. Не устраивать пожаров. Не проливать на пол керосин. Не брызгать пивом на священные реликвии. Черт возьми, но почему мне не дали форменную ливрею?
Помрачнев, Форбэш вышел на двор, чтобы набрать в ящик снега. Его ноги проваливались в свежие сугробы, сверкающие в оранжевом зареве заката. Он даже не стал смотреть, пришли ли пингвины. Нынче суббота. Все устраивают торжества. Кроме меня. У Барбары будет вечеринка. У Старшота. У Алекса Фишера. На базе Скотт, подвыпив, будут петь и скакать. На стол поставят бутыль с ромом. Радио включат на всю катушку. Джон Кинг будет сидеть в своем углу и, осовело глядя перед собой, настраивать гитару. А Хэнк, медик с аэродрома, станет настраивать свой укулеле [Гавайский музыкальный инструмент. (Прим. перев.)] цвета красного дерева и сочинять какую-нибудь похабную песню. Слышны будут переговоры по радиотелефону с родными, в динамике будут раздаваться слабые, то исчезающие, то появляющиеся вновь голоса любимых, находящихся за две тысячи двести миль и старающихся сдержать свои чувства, не доверяя их радио, падкому на всякие фокусы.
В Крайстчерче над Эйвоном скоро нависнут молодые побеги ивы, а плакучие вязы, сосны и каштаны в туманном мраке возле реки наполнят ароматом бархатный весенний воздух. Утки будут спокойны и преисполнены весны, они будут деловито предаваться любовным утехам, а молодая форель будет всплескивать в заводях, ловя на лету зазевавшихся мошек. От холодного ветра у Форбэша перехватило дыхание. Ледяные пальцы, забравшись под рубаху, прошлись вдоль хребта. Остервенело работая лопатой, он наполнил ящик снегом и побежал, неся его перед собой. Кристаллики снега попадали за шиворот и ледяным обручем сжимали желудок.
Он вымыл посуду, подмел пол, потом достал кларнет, четыре банки пива, бювар и ручку.
"Барбара, я не знаю, что я делаю здесь; не знаю, что ты делаешь там. Уж наверняка не вспоминаешь обо мне, не скучаешь. Не опубликуешь ли в крайстчерчском "Прессе" следующее объявление: "Для работы на изолированном морском курорте требуется толковая женщина на должность смотрителя исторического памятника. Спецодежда казенная. В обязанности смотрителя входит также присмотр за одним молодым ученым-биологом. Предложения и фотографии направлять Р.Дж. Форбэшу на мыс Ройдс, Южная Ривьера".
Пингвины запаздывают. Здесь нет абсолютно никого. Я один в целом мире. Вернее, я сам представляю целый мир, поскольку остальных на прошлой неделе сдуло метелью. При настоящих обстоятельствах совершенно бессмысленно писать тебе, но я живу надеждой, что благодаря какому-то чудесному стечению обстоятельств мое письмо застанет тебя живой и в достаточной мере любящей меня. Антарктика принижает меня. Я каждый день отдаю ей частицу самого себя, но она ничего не возвращает назад. На днях солнце попыталось выкрасть мои глаза. Затем лед вознамерился расчленить мою добрую честную натуру в угоду простым и практичным законам, на которых зиждется его немудреное существование. Естественно, я воспротивился.
Но послушай, Барбара. В голову мне приходит ужасная мысль (как ты догадываешься, я понемножку пьянею). А что, если лед совершенно прав? Ведь это лишь предположение, что органическая ориентация материи более живая ее форма, чем неорганическая; лишь из тщеславия человек считает, будто душа не подлежит превращениям, подобно куску камня, гальке в гнезде пингвина. Начерти мне, так сказал лед, линию, отделяющую бытие от небытия. Потом откуда-то (как раз шел снег) на меня спикировал поморник. Но он был такой озабоченный. Просто он летал по своим делам. И его полет был столь же важным, как моя вылазка. Более того, в своем искусстве он превзошел меня. Я его окликнул, но он не отозвался.
Барбара, меня сводит с ума желание вернуться к тебе, пока лед не превратит меня в льдинку (ик!).
Барбара. Ты была такой мягкой и доброй, такой нежной и ласковой в тот вечер перед моим отъездом... Боюсь, что, когда вернусь назад, я огрубею настолько, что причиню тебе боль.
Возможно, я снова смягчусь, когда ко мне вернутся птицы, море, шум волн на галечном пляже. Этот лед заморозил мне сердце. Писать "я люблю тебя" так же бесполезно, как пытаться растопить лед, дыша на него.
Господи боже! Тут столько дел, а все из рук валится. Я уже перестал верить, что пингвины вернутся. Это невероятные существа, черт их подери. Проходит день за днем, а их все нет. Нет. Ни единого признака. Ни слуху ни духу".
Форбэш перестал писать и опустошил четвертую банку пива. Подперши подбородок, он стал смотреть в окно на длинные черные тени и золотые скалы над ними. Ночь, похоже, теплая. Спокойная и мирная. В такую ночь нужно бродить, ощущая на себе солнечные лучи, чувствовать себя частицей солнца. Он быстро вскочил и чуть не бегом вышел из хижины. Ветер стих. На золотом фоне четко и резко выделились черные очертания Мыса. Над Эребусом нависла шапка дыма. Казалось, некая башня выросла над Форбэшем и маленьким серым домиком. Ему померещилось, что это длань господня, на которой видны пульсирующие дымные вены и мощные мышцы, напрягшиеся от ветра. Стужа настолько ошеломила Форбэша, что он начал пятиться к двери, вытянув назад руки с одеревенелыми пальцами. Прикоснувшись к загрубелому холодному дереву, он медленно, не показывая виду, что потерпел поражение, поднялся вверх по ступенькам и затворил за собой дверь. Не перечитывая письма, он поставил подпись, заклеил конверт, надписал его. Потом сел, схватившись за голову, и зажмурился.
Наконец он согрелся. Открыв глаза, он заморгал от хлынувшего на него света. Все в хижине оставалось прежним.
- Черт подери, это смахивало на какую-то мелодраму, - произнес он вслух. Он встряхнул головой так, что глаза заломило.
Форбэш решил помыться. Опорожнив еще две банки пива, он начал рассматривать объемистый железный котелок, стоявший на печке Шеклтона. Он заржавел, но еще мог пригодиться.
- Меня, наверно, обвинят за это в осквернении могил, кощунстве, некромании, непотизме и эксгибиционизме, - сказал он и глупо засмеялся. Потом накачал примус, так что тот едва не взорвался, наполнил котелок снегом и поставил его на огонь. На глаза ему попался старомодный эмалированный кувшин - синий с белым. Он поставил его на стол рядом с мылом, зубной щеткой, зубной пастой и полотенцем.
Две банки пива спустя Форбэш, скрестив ноги, сидел на столе и исполнял на кларнете "Болеро" Равеля, поглядывая на пузатый кувшин. Котелок был наполовину заполнен тепловатой ржавой водой, поэтому он добавил туда еще снега и снова потянулся за пивом. Ящик с пивом упал с полки на пол, и когда Форбэш откупорил банку, оттуда весело брызнула жидкость. Она залила ему глаза, уши, лицо, по бороде потекла на колени. С торжественной и дурашливой миной Форбэш прижал пальцем отверстие и, встряхнув банку, направил струю пива на кролика. Промокший до нитки, тот по-прежнему усмехался.
Исполняя на кларнете церковный псалом, Форбэш едва не заплакал, но тут заметил, что вода нагрелась. Протрезвев, он встал и разделся. Свобода. Он подошел к одному из обогревателей и почувствовал, как теплый воздух струится по ногам, ягодицам, спине, щекочет затылок. Он прижал руки к груди, ощущая под пальцами нечистую теплую кожу, потом прижал подбородок к левому плечу, задумчиво поскреб его щетиной, облизнул соленый пот. Вкус его был приятен - добрый животный вкус. И Форбэш почувствовал, что снова стал самим собой.
Чуть дрожа от озноба, он тщательно вымыл все тело. Потом с какой-то вызывающей отчаянностью, наполнив кувшин водой, он вышел на двор и, стоя в снегу, принялся лить воду на голову. На мгновение он почувствовал во всем теле приятную расслабленность, ощутил теплоту и шелковистость кожи. Внезапно кожу стянуло стужей. Он быстро вбежал в дом и стал одеваться.
В воскресенье, 23 октября, Форбэш проснулся поздно. После обеда он двинулся в восточном направлении. По ребристым вулканическим грядам он пошел к бухте Черный ход, а от ее побережья - к Голубому озеру. На моренном островке посреди озера он обнаружил оранжевые пятна лишайника, цепляющегося за расселины скал наподобие гроздьев мелких водорослей на морском берегу. В четыре часа, карабкаясь по галечному склону обращенного к морю берега острова, высоко над головой он увидел трех снежных буревестников, похожих на легкие листочки, заброшенные в синь поднебесья, легко и весело парящие в стремительном полете. Ему вспомнились белые птицы, которые, по поверью маори, прилетают, чтобы проводить духи усопших в Те-Реинга-о-оте-Вайруа, Обиталище Душ.
В понедельник после полудня он снова наблюдал за морем, расположившись в излюбленном укромном уголке среди скал Мыса. Ему показалось, что в нескольких милях от него видна темная груда тюленя, спящего возле трещины в ледяном поле.
Теперь в окружающем его безмолвии он начал находить некоторое успокоение и перестал разговаривать сам с собой. Взор его просветлел, он чувствовал себя непринужденно, свободно и ждал пингвинов спокойно, без всякого нетерпения.
В сущности, он почти не верил, что они вообще появятся здесь, и решил жить простой, размеренной жизнью - верить в Эребус, в солнце, которое больше не опускалось в полночь за кряжи западных гор и освещало льды и черные склоны холмов золотистым огнем.
Он начал читать "Вешние воды" Тургенева. Тургеневское понимание человеческой души наполнило его грустью. Он затосковал по любви, но душой оставался спокоен. Вдали от реального мира людских страстей он мог в уюте, безопасно наслаждаться собственным идеализмом. Он проникся уверенностью в том, что люди чисты и добры и что, когда он вернется к ним, жизнь будет богатой и счастливой, исполненной ненавязчивого, безболезненного стремления к истине, знанию, доброй и нужной науке. Подобно Санину до его разочарования в жизни, Форбэшу почудилось, "точно завеса, тонкая легкая завеса висит, слабо колыхаясь, перед его умственным взором, - и за той завесой он чувствует... чувствует присутствие молодого, божественного лика с ласковой улыбкой на устах и строго, притворно строго опущенными ресницами. И этот лик - не лицо Джеммы, это лицо самого счастья!"