Страница:
Большинство рабочих Рура коммунисты. Рур всегда был самой красной частью Германии. Он был настолько красным, что до войны здесь никогда не расквартировывали воинские гарнизоны, потому что, во-первых, правительство не доверяло нраву населения, а во-вторых, боялось, что войска могут разложиться в этой коммунистической атмосфере».
Хемингуэй писал, что в первое время оккупации вспышка ненависти к французам привела к тому, что патриотические чувства взяли верх и рабочие Рура объединились с предпринимателями в поддержке правительства. Теперь этот недолгий период национального единения оказался позади, и рабочие опять стали выступать со своими классовыми требованиями. Предприниматели же стараются спровоцировать кровавые столкновения рабочих с французскими войсками, чтобы отвлечь рабочих и постараться возродить этот дух национального единения.
Далее Хемингуэй рассказывал о новых веяниях во французском парламенте, где усиливается оппозиция политике правительства в вопросе об оккупации Рура. Заканчивал статью он такими словами:
«Похоже, что авантюра с Руром близится к концу. Она ослабила Германию и тем самым доставила удовольствие господину Додэ и господину Пуанкаре. Она породила новую ненависть и заставила вспыхнуть старую злобу. Она принесла страдания множеству людей. Вопрос заключается в том: усилила ли она Францию?»
ГЛАВА 11
После Рура Хемингуэй поспешил обратно в Доломитовые Альпы, где ждала его Хэдли. Настроение у него было самое радужное — он знал, что командировка в Германию принесла ему кое-какие деньги и можно будет летом сделать перерыв и не работать для газеты. А значит, можно будет писать для себя.
Здесь, в Кортина д'Ампеццо, он сумел перебороть себя и оправиться от травмы, вызванной потерей всех его рукописей. Так боксер, брошенный в нокдаун, поднимается на ноги и собирает силы для продолжения схватки.
В книге «Праздник, который всегда с тобой» он писал:
«…я начал вспоминать, когда же я сумел написать свой первый рассказ после того, как потерял все. Это было в те дни, когда я вернулся в Кортина д'Ампеццо к Хэдли, после того, как весной мне пришлось на время прервать катание на лыжах и съездить по заданию газеты в Рейнскую область и Рур. Это был очень незамысловатый рассказ «Не в сезон».
Быть может, толчком послужил весенний номер журнала Маргарет Андерсон «Литл ревью», где были опубликованы шесть его коротких рассказов-миниатюр и стихотворение «Все они хотят мира. — Что такое мир?». Этот номер журнала вышел 1 апреля 1923 года.
В этом новом рассказе он описал пьяницу-старика итальянца, пытающегося заработать себе на выпивку, помогая американцам удить форель… Происходило это все в Кортина д'Ампеццо, и он упомянул маленький кабачок-кантину у моста, лавку с вывеской «Продажа местных и заграничных вин», строительство нового отеля, написал, что погода была ветреная, и солнце показывалось из-за туч, а потом опять пряталось, и накрапывал дождь.
Между американцами — мужем и женой — что-то произошло, но что именно — остается неизвестным.
«— Мне очень жаль, что у тебя испортилось настроение, Тайни, — сказал американец. — Очень жалею, что поднял этот разговор за завтраком. В сущности, мы говорили об одном и том же, но с разных точек зрения.
— Какая разница? — сказала она. — В конце концов мне безразлично».
Половить форель им не удалось — забыли грузило. И все надежды старика Педуцци на денежки рухнули — американец сказал, что вряд ли он завтра пойдет ловить форель. Рассказ получился грустный.
«…я опустил настоящий конец, — вспоминал впоследствии Хемингуэй, — заключавшийся в том, что старик повесился. Я опустил его согласно своей новой теории: можно опускать что угодно при условии, если ты знаешь, что опускаешь, — тогда это лишь укрепляет сюжет, и читатель чувствует, что за написанным есть что-то, еще не раскрытое».
Рассказ «Не в сезон» в этом отношении оказался первой пробой сил в освоении нового литературного приема, найденного Хемингуэем в процессе длительных поисков своего собственного стиля и композиции. Много лет спустя он объяснил эту свою находку более образно. Он писал: «Я всегда стараюсь писать по методу айсберга. Семь восьмых его скрыто под водой, и только восьмая часть — на виду. Все, что знаешь, можно опустить — от этого твой айсберг станет только крепче. Просто эта часть скрыта под водой. Если же писатель опускает что-нибудь по незнанию, в рассказе будет провал».
Рассказ «Не в сезон» действительно оказался серьезным шагом вперед — в нем уже не было элементов подражательства Шервуду Андерсону, которые проглядывали в таких рассказах, как «У нас в Мичигане» и «Мой старик».
Потом они вернулись в Париж, и в Париже была весна, и город был так прекрасен, как может быть прекрасен только этот город и только весной.
Было радостно думать, что можно хоть какое-то время не писать для газеты, а заниматься собственным творчеством.
Роберт Мак-Элмон, несмотря на репутацию пьяницы и легкомысленного человека, в действительности оказался вполне деловым издателем — Дарантье, типограф в Дижоне, со своим линотипом в 90 лошадиных сил готов был печатать книгу Хемингуэя.
Нужно было срочно готовить сборник. Конечно, в этой ситуации трудно было еще раз не пожалеть об утерянных рукописях, но он дал себе слово не горевать о потерях. Надо было искать выход. Миниатюры, опубликованные в «Литл ревью», и те, над которыми он продолжал работать, Хемингуэй обещал Уильяму Берду. Но упускать возможность, предоставляемую Мак-Элмоном, было глупо. И он нашел выход — он взял два сохранившихся у него рассказа, «У нас в Мичигане» и «Мой старик», присоединил к ним написанный в Кортина д'Ампеццо новый рассказ «Не в сезон», шесть стихотворений, напечатанных в журнале «Поэтри», и еще четыре новых и составил маленькую книжечку, которую назвал «Три рассказа и десять стихотворений».
Из новых стихотворений обращало на себя внимание одно — «Монпарнас». Оно полно горечи и презрения к богатым и благополучным людям.
«Того, кто работает и получает удовлетворение от работы, нужда не огорчает. Ванные, души и теплые уборные я считал удобствами, которые существуют для людей во всех отношениях ниже нас, нам же они доставляли удовольствие во время путешествий, а мы путешествовали часто. А так — в конце улицы у реки были бани. Моя жена никогда не жаловалась на все это… Я вел себя глупо, когда ей понадобился серый цигейковый жакет, но, когда она купила его, он мне очень понравился. Я вел себя глупо и в других случаях. Но все это было следствием борьбы с бедностью, которую можно победить, только если не тратить денег. И особенно когда покупаешь картины вместо одежды. Но дело в том, что мы вовсе не считали себя бедными. Мы просто не желали мириться с этой мыслью. Мы причисляли себя к избранным, а те, на кого мы смотрели сверху вниз и кому с полным основанием не доверяли, были богатыми. Мне казалось вполне естественным носить для тепла свитер вместо нижней рубашки. Странным это казалось только богатым. Мы хорошо и недорого ели, хорошо и недорого пили и хорошо спали, и нам было тепло вместе, и мы любили друг друга».
Он по-прежнему часто бывал у Гертруды Стайн. Она всегда встречала его радушно. Хемингуэй вспоминал, что, когда он возвращался из своих поездок по заданию газеты, Гертруда требовала, чтобы он рассказывал ей обо всех смешных происшествиях.
«В курьезах, — вспоминал он, — недостатка не было, и они ей нравились, как и рассказы, которые, по выражению немцев, отдают юмором висельника. Она хотела знать только веселую сторону происходящих в мире событий, а не всю правду, не все дурное».
Мисс Стайн любила слушать про всевозможные нелепые и забавные случаи. Именно об этом он ей и рассказывал.
«А об остальном я не говорил, об остальном я писал для себя».
Фраза весьма примечательная — он уже понял, что о самом главном не следует говорить: непосредственность ощущений стирается, и писать потом об этом так, как хочется, уже трудно.
Он, как всегда, много и напряженно работал. Но после работы ему хотелось почитать или поговорить о прочитанном. Он объяснял эту потребность:
«После работы мне необходимо было читать. Потому что, если все время думать о работе, можно утратить к ней интерес еще до того, как сядешь на другой день за стол. Необходимо получить физическую нагрузку, устать телом, и особенно хорошо предаваться любви с любимой женщиной. Это лучше всего. Но потом, когда приходит опустошенность, нужно читать, чтобы не думать и не тревожиться о работе до тех пор, пока не приступишь к ней снова. Я уже научился никогда не опустошать до дна кладезь творческой мысли и всегда прекращал писать, когда на донышке еще что-то оставалось, чтобы за ночь питающие его источники успели вновь его наполнить».
Он много читал, доставая книги в библиотеке Сильвии Бич или у букинистов на набережной. Читал не просто для времяпрепровождения, а в поисках высоких образцов. И характерно, что, несмотря на окружающую его атмосферу всеобщих поисков новых путей и новых форм в литературе, столь модных в те годы в Париже, его тянуло к великим произведениям реалистической и в первую очередь русской литературы. Уже на склоне лет, в книге «Праздник, который всегда с тобой», вспоминая о тех годах в Париже, когда он искал свой собственный путь, свой стиль, свою позицию в жизни, он вспоминал прежде всего о русских писателях-реалистах.
«В Торонто, еще до нашей поездки в Париж, мне говорили, что Кэтрин Мэнсфилд пишет хорошие рассказы, даже очень хорошие рассказы, но читать ее после Чехова — все равно что слушать старательно придуманные истории еще молодой старой девы после рассказа умного знающего врача, к тому же хорошего и простого писателя. Мэнсфилд была как разбавленное пиво. Тогда уж лучше пить воду. Но у Чехова от воды была только прозрачность. Кое-какие его рассказы отдавали репортерством. Но некоторые были изумительны.
У Достоевского есть вещи, которым веришь и которым не веришь, но есть и такие правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам, —слабость и безумие, порок и святость, одержимость азарта становились реальностью, как становились реальностью пейзажи и дороги Тургенева и передвижение войск, театр военных действий, офицеры, солдаты и сражения у Толстого. По сравнению с Толстым описание нашей Гражданской войны у Стивена Крейна казалось блестящей выдумкой больного мальчика, который никогда не видел войны, а лишь читал рассказы о битвах и подвигах и разглядывал фотографии Брэди, как я в свое время в доме деда».
Об этих книгах, об этих впечатлениях ему хотелось поговорить со своими старшими друзьями, которые, кстати сказать, считали себя его наставниками. Но отклика у них он не находил.
Однажды, возвращаясь после тенниса с Эзрой Паундом, Хемингуэй спросил его, какого он мнения о Достоевском.
— Говоря по правде, Хэм, — сказал Эзра, — я не читал ни одного из этих русских.
«Это был честный ответ, — вспоминал Хемингуэй, — да и вообще Эзра в разговоре всегда был честен со мной, но мне стало больно, потому что это был человек, которого я любил и на чье мнение, как критика, полагался тогда почти безусловно, человек, веривший в mot juste — единственное верное слово, — человек, научивший меня не доверять прилагательным, как позднее мне предстояло научиться не доверять некоторым людям в некоторых ситуациях; и мне хотелось узнать его мнение о человеке, который почти никогда не находил mot juste и все же порой умел делать своих персонажей такими живыми, какими они не были ни у кого».
Бесполезно было говорить об этих писателях и с Гертрудой Стайн. Ее интересовало только ее собственное творчество, и ничье больше.
«За три-четыре года нашей дружбы, — писал Хемингуэй, — я не помню, чтобы Гертруда Стайн хоть раз хорошо отозвалась о каком-нибудь писателе, кроме тех, кто хвалил ее произведения или сделал что-нибудь полезное для ее карьеры… Она не желала говорить о творчестве Андерсона, как не желала говорить и о Джойсе. Стоило дважды упомянуть Джойса, и вас уже никогда больше не приглашали в этот дом. Это было столь же бестактно, как в разговоре с одним генералом лестно отозваться о другом».
Можно ли после этого удивляться, что именно мисс Стайн, считавшая Хемингуэя своим учеником, тем не менее с известной долей раздражения сказала о нем: «Он выглядит современным, но пахнет музеем». Ей было глубоко чуждо реалистическое начало, неизменно присутствовавшее во всем, что писал Хемингуэй.
И все-таки пока что он считался с ее мнением и вкусом. Когда из Дижона прибыли гранки книги, которую издавал Мак-Элмон, Хемингуэй понес показать их Гертруде Стайн.
Все у него складывалось как будто удачно, он, похоже, начинал выбираться на нужную ему дорогу. Но жизнь неожиданно внесла свои коррективы. Однажды он зашел к Гертруде Стайн, просидел у нее целый день и был необычно для него рассеян и озабочен. И только перед уходом объяснил мисс Стайн, что произошло, — Хэдли забеременела. «А я, я слишком молод, чтобы быть отцом», — сказал он. Действительно, предстоящее рождение ребенка не могло не осложнить жизнь, нужно было отказываться от неприхотливой системы жизни вдвоем, когда не страшны никакие лишения, нужно было думать о деньгах, чтобы обеспечить будущему ребенку все необходимое. Короче, он не был подготовлен к этому ни морально, ни материально.
Впрочем, он не любил и не умел долго унывать, а будущее прибавление семейства — событие, о которым, как правило, отцы примиряются легко. И он опять погрузился в работу и в те недорогие развлечения, которые всегда к услугам желающих в Париже.
Сильвия Бич в своей книге вспоминает, как именно в это время он предложил ей и ее подруге Адриенне Монье, хозяйке книжной лавки, где продавалась французская литература, просветить их по части бокса. Вместе с Эрнестом и Хэдли они отправились в дальний район Парижа Менильмонтан, где жили рабочие, спортсмены и уголовные элементы. На станции метро «Пеллепорт» они поднялись на улицу, причем, вспоминает Сильвия, Эрнест бережно поддерживал беременную Хэдли, которая немного задыхалась от крутого подъема. Через какой-то задний двор они вышли к рингу и с трудом нашли себе места на узких скамейках без спинок.
На ринге дрались какие-то мальчишки, рьяно пускавшие друг другу кровь из носов. Хемингуэй объяснил своим спутницам, что все это дешевка и ничего страшного пока не происходит. Кто-то из спутниц поинтересовался, что это за темные личности бродят вокруг ринга, не обращая, казалось, никакого внимания на боксеров и то и дело советуясь о чем-то между собой. Оказалось, что это менажеры, высматривающие здесь новых перспективных боксеров.
Потом начался главный бой, и Хемингуэй уже забыл, что обещал комментировать его своим дамам, так он был поглощен подсчитыванием ударов и очков. Через короткое время этот бой перерос в другой, в котором на этот раз уже приняли участие зрители. Их мнения разделились в связи с решением рефери, все повскакали на скамейки и стали бросаться друг на друга, как вспоминала Сильвия, начался чистой воды ковбойский фильм. Сильвия перепугалась, что в этой суматохе их сомнут, особенно Хэдли. Послышались крики: «Полицию!», но выяснилось, что полицейских, чье присутствие на общественных зрелищах во Франции, будь то «Комеди Франсез» или спортивный зал в Менильмонтане, обязательно, — нет. Хемингуэй с возмущением кричал: «Ну конечно, легавые, как всегда, в уборной!»
В другой раз Хемингуэй потащил их на шестидневную велосипедную гонку на Зимнем велодроме — самое популярное событие парижского сезона. Они увидели маленьких, похожих издали на обезьян гонщиков, которые медленно ехали круг за кругом или неожиданно вырывались вперед, и это происходило день и ночь, день и ночь в течение шести суток среди шума толпы, рева громкоговорителей, сигарного дыма, пыли, в свете театральных прожекторов.
Сильвия Бич и ее подруга нашли это зрелище необычайно увлекательным, но, добавляла Сильвия, в присутствии Хемингуэя любое зрелище становилось увлекательным.
По его собственному признанию, ему очень хотелось написать рассказ о велосипедных гонках.
«Я начинал много рассказов о велогонках, но так и не написал ни одного, который мог бы сравниться с самими гонками на закрытых и открытых треках или на шоссе! Но я все-таки покажу Зимний велодром в дымке уходящего дня, и крутой деревянный трек, и особое шуршание шин по дереву, и напряжение гонщиков, и их приемы, когда они взлетают вверх и устремляются вниз, слившись со своими машинами; покажу их волшебство demi-fond: ревущие мотоциклы с роликами позади и entraineurs в тяжелых защитных шлемах и кожаных куртках, которыми они загораживают от встречного потока воздуха велогонщиков в легких шлемах, пригнувшихся к рулю и бешено крутящих педали, чтобы переднее колесо не отставало от ролика позади мотоцикла, рассекающего для них воздух, и треск моторов, и захватывающие дух поединки между гонщиками, летящими локоть к локтю, колесо к колесу, вверх-вниз и все время вперед на смертоносных скоростях до тех пор, пока кто-нибудь один, потеряв темп, не отстанет от лидера и не ударится о жесткую стену воздуха, от которого он до сих пор был огражден».
Он действительно не оставил рассказа о велогонках, но этот маленький отрывок из «Праздника, который всегда с тобой», с его поразительно емким описанием атмосферы гонок, стоит иного рассказа.
Здесь, в Париже, Хемингуэй как-то встретил своего старого знакомого по греко-турецкой войне, кинооператора Шорти Ворналла, который рассказал ему, как он в Афинах снимал греческого короля и королеву в их саду.
Но самым значительным событием начала лета 1923 года стало для него настоящее знакомство с Испанией и с боем быков. С этой встречи вспыхнула любовь к этой стране и к этому зрелищу, которая не ослабевала до конца его жизни.
О бое быков Хемингуэю впервые рассказала Гертруда Стайн. «Помню, — писал он в книге «Смерть после полудня», — как Гертруда Стайн, говоря о бое быков, восхищалась Хоселито и показала мне фотографии, на которых она снята вместе с ним в Валенсии: она сидит в первом ряду, подле нее Алиса Токлас, под ними, на арене — Хоселито и его брат Галло, а я тогда только что приехал с Ближнего Востока, где греки, прежде чем оставить Смирну, сталкивали с пристани в мелкую воду своих тягловых и вьючных животных, предварительно перебив им ноги, и, помнится, я сказал, что не люблю боя быков, потому что мне жаль несчастных лошадей».
Примечательно, что сам Хемингуэй связывал свой интерес к бою быков со своими творческими поисками того периода, и его высказывание по этому поводу имеет существенное значение для понимания его устремлений как писателя. Из него становится ясным, чего добивался начинающий писатель Хемингуэй в своем творчестве, какие преследовал цели.
«В то время я начинал писать, и самое трудное для меня, помимо ясного сознания того, что действительно чувствуешь, а не того, что полагается чувствовать и что тебе внушено, было изображение самого факта, тех вещей и явлений, которые вызывают испытываемые чувства».
Итак, первая задача: выделить истинное ощущение, не спутать его с тем, что полагается чувствовать, или с тем, что тебе внушено.
Вторая задача: изобразить сам факт, который вызывает эти подлинные чувства.
Но это еще не главное. Дальше Хемингуэй писал следующее:
«…проникнуть в самую суть явлений, понять последовательность фактов и действий, вызывающих те или иные чувства, и так написать о данном явлении, чтобы это оставалось действенным и через год, и через десять лет, — а при удаче и закреплении достаточно четком даже навсегда, — мне никак не удавалось, и я очень много работал, стараясь добиться этого».
Вот она, главная задача, — «проникнуть в самую суть явлений». Не удивительно, что в поисках образца он обращался не к модным в его время писателям, увлекавшимся прежде всего формальными изысками, а к Толстому и Достоевскому, подлинным исследователям человеческого бытия. Это ни в коей мере не означало, что он собирался писать так, как писали они. Его привлекала в них глубина исследования фактов и явлений, умение передать, «закрепить» подлинные человеческие ощущении в реальных и точно описанных обстоятельствах так, что читатель и через многие десятилетия, читая эти описания, ощущает себя действующим лицом, его сопереживание становится таким убедительным, словно это происходит с ним самим.
А отсюда и интерес Хемингуэя к бою быков, который он четко объяснил в этой главе в «Смерти после полудня»:
«Войны кончились, и единственное место, где можно было видеть жизнь и смерть, то есть насильственную смерть, была арена боя быков, и мне очень хотелось побывать в Испании, чтобы увидеть это своими глазами. Я тогда учился писать и начинал с самых простых вещей, а одно из самых простых и самых существенных явлений — насильственная смерть… Я читал много книг, в которых у автора вместо описания смерти получалась просто клякса, и, по-моему, причина кроется в том, что либо автор никогда близко не видел смерти, либо в ту минуту мысленно или фактически закрывал глаза, как это сделал бы тот, кто увидел бы, что поезд наезжает на ребенка и что уже ничем помочь нельзя».
Это очень важное объяснение его интереса к бою быков. Не простая жестокость, смакование насилия, кровожадность толкали его писать о насильственной смерти. А ведь именно в этом упрекала его критика. И напрасны были потуги тех, кто пытался изобразить Хемингуэя родоначальником современного «романа жестокостей». Сам он однажды ответил на этот вопрос исчерпывающе: «Я не ломаю руки мужчины для того, чтобы слышать хруст его костей, я не стреляю женщине в живот, ведь с женщиной можно заниматься другими, более приятными вещами».
В то лето Хемингуэй уговорил Роберта Мак-Элмона и Уильяма Берда съездить в Испанию. Берд должен был догнать их в Мадриде. Художник Майк Стрэйтер нарисовал им на обратной стороне меню ресторана «Стрикс» карту Испании, записал адрес ресторана в Мадриде, специальность которого — жареный молочный поросенок, адрес пансиона на Виа Сан-Херонимо, где живут матадоры, и начертил план размещения картин Эль Греко в музее Прадо. Но главная их цель была — посмотреть корриду.
По дороге в Мадрид их поезд остановился на маленькой станции, и они увидели напротив своего вагона открытую машину, на которой лежал изъеденный червями труп собаки. Мак-Элмон, рассказавший об этом эпизоде в своей книге воспоминаний, отвернулся, а Хемингуэй тут же прочел ему целую лекцию о том, что нужно уметь смотреть на любую действительность и что их поколение должно приучить себя и к виду боли, и к жестокой правде.
В Мадриде они с большим трудом достали у спекулянтов два билета на корриду. В очерке, который он потом написал для «Торонто стар уикли», Хемингуэй подробно описывал арену для боя быков, красочную и оживленную толпу, уличных торговцев, продававших воду из терракотовых бутылей, мальчишек, торговавших веерами, консервами, жареным миндалем, фруктами, мороженым, конных полицейских в лакированных кожаных треуголках набекрень, с карабинами за плечами. Так же подробно он описал всю церемонию, начиная с выхода герольдов в средневековой одежде, затем процессию, которую открывали матадоры, одетые в черные с желтым плащи из тяжелой парчи, рубашки с отложными воротниками, короткие брюки, розовые чулки, поразившие его своей неуместностью на бое быков, и легкие бальные туфли, за ними следовали куадрильи, затем пикадоры. Он отмечал, что они идут «легким, натренированным шагом, плавно раскачиваясь, без всякой театральности. Все они владеют непринужденной грацией и пластикой профессиональных атлетов».
Особенно сильное впечатление на Эрнеста произвело появление быка. Он записал это впечатление со всеми деталями. Потом он не раз будет в своих книгах обращаться к описанию боя быков, но это было первое и потому наиболее интересное для нас ощущение.
«Потом из темного загона, наклонив голову, вступил на арену бык. Стремительный, огромный, черный с белыми пятнами, весом свыше тонны, он двинулся вперед тихим галопом. Яркий солнечный свет словно ослепил его на мгновение. Бык застыл на месте. Крепко натянутые узлы мускулов на загривке вздулись, ноги словно вросли в землю, глаза бегали, озираясь, рога были уставлены вперед, черно-белые, острые, как иглы дикобраза. Потом он ринулся вперед, и тут я понял, что такое бой быков.
Хемингуэй писал, что в первое время оккупации вспышка ненависти к французам привела к тому, что патриотические чувства взяли верх и рабочие Рура объединились с предпринимателями в поддержке правительства. Теперь этот недолгий период национального единения оказался позади, и рабочие опять стали выступать со своими классовыми требованиями. Предприниматели же стараются спровоцировать кровавые столкновения рабочих с французскими войсками, чтобы отвлечь рабочих и постараться возродить этот дух национального единения.
Далее Хемингуэй рассказывал о новых веяниях во французском парламенте, где усиливается оппозиция политике правительства в вопросе об оккупации Рура. Заканчивал статью он такими словами:
«Похоже, что авантюра с Руром близится к концу. Она ослабила Германию и тем самым доставила удовольствие господину Додэ и господину Пуанкаре. Она породила новую ненависть и заставила вспыхнуть старую злобу. Она принесла страдания множеству людей. Вопрос заключается в том: усилила ли она Францию?»
ГЛАВА 11
ВЕСНА, ИСПОЛНЕННАЯ НАДЕЖД
Бой быков — это не спорт. Это трагедия.
Э. Хемингуэй, Из репортажа
После Рура Хемингуэй поспешил обратно в Доломитовые Альпы, где ждала его Хэдли. Настроение у него было самое радужное — он знал, что командировка в Германию принесла ему кое-какие деньги и можно будет летом сделать перерыв и не работать для газеты. А значит, можно будет писать для себя.
Здесь, в Кортина д'Ампеццо, он сумел перебороть себя и оправиться от травмы, вызванной потерей всех его рукописей. Так боксер, брошенный в нокдаун, поднимается на ноги и собирает силы для продолжения схватки.
В книге «Праздник, который всегда с тобой» он писал:
«…я начал вспоминать, когда же я сумел написать свой первый рассказ после того, как потерял все. Это было в те дни, когда я вернулся в Кортина д'Ампеццо к Хэдли, после того, как весной мне пришлось на время прервать катание на лыжах и съездить по заданию газеты в Рейнскую область и Рур. Это был очень незамысловатый рассказ «Не в сезон».
Быть может, толчком послужил весенний номер журнала Маргарет Андерсон «Литл ревью», где были опубликованы шесть его коротких рассказов-миниатюр и стихотворение «Все они хотят мира. — Что такое мир?». Этот номер журнала вышел 1 апреля 1923 года.
В этом новом рассказе он описал пьяницу-старика итальянца, пытающегося заработать себе на выпивку, помогая американцам удить форель… Происходило это все в Кортина д'Ампеццо, и он упомянул маленький кабачок-кантину у моста, лавку с вывеской «Продажа местных и заграничных вин», строительство нового отеля, написал, что погода была ветреная, и солнце показывалось из-за туч, а потом опять пряталось, и накрапывал дождь.
Между американцами — мужем и женой — что-то произошло, но что именно — остается неизвестным.
«— Мне очень жаль, что у тебя испортилось настроение, Тайни, — сказал американец. — Очень жалею, что поднял этот разговор за завтраком. В сущности, мы говорили об одном и том же, но с разных точек зрения.
— Какая разница? — сказала она. — В конце концов мне безразлично».
Половить форель им не удалось — забыли грузило. И все надежды старика Педуцци на денежки рухнули — американец сказал, что вряд ли он завтра пойдет ловить форель. Рассказ получился грустный.
«…я опустил настоящий конец, — вспоминал впоследствии Хемингуэй, — заключавшийся в том, что старик повесился. Я опустил его согласно своей новой теории: можно опускать что угодно при условии, если ты знаешь, что опускаешь, — тогда это лишь укрепляет сюжет, и читатель чувствует, что за написанным есть что-то, еще не раскрытое».
Рассказ «Не в сезон» в этом отношении оказался первой пробой сил в освоении нового литературного приема, найденного Хемингуэем в процессе длительных поисков своего собственного стиля и композиции. Много лет спустя он объяснил эту свою находку более образно. Он писал: «Я всегда стараюсь писать по методу айсберга. Семь восьмых его скрыто под водой, и только восьмая часть — на виду. Все, что знаешь, можно опустить — от этого твой айсберг станет только крепче. Просто эта часть скрыта под водой. Если же писатель опускает что-нибудь по незнанию, в рассказе будет провал».
Рассказ «Не в сезон» действительно оказался серьезным шагом вперед — в нем уже не было элементов подражательства Шервуду Андерсону, которые проглядывали в таких рассказах, как «У нас в Мичигане» и «Мой старик».
Потом они вернулись в Париж, и в Париже была весна, и город был так прекрасен, как может быть прекрасен только этот город и только весной.
Было радостно думать, что можно хоть какое-то время не писать для газеты, а заниматься собственным творчеством.
Роберт Мак-Элмон, несмотря на репутацию пьяницы и легкомысленного человека, в действительности оказался вполне деловым издателем — Дарантье, типограф в Дижоне, со своим линотипом в 90 лошадиных сил готов был печатать книгу Хемингуэя.
Нужно было срочно готовить сборник. Конечно, в этой ситуации трудно было еще раз не пожалеть об утерянных рукописях, но он дал себе слово не горевать о потерях. Надо было искать выход. Миниатюры, опубликованные в «Литл ревью», и те, над которыми он продолжал работать, Хемингуэй обещал Уильяму Берду. Но упускать возможность, предоставляемую Мак-Элмоном, было глупо. И он нашел выход — он взял два сохранившихся у него рассказа, «У нас в Мичигане» и «Мой старик», присоединил к ним написанный в Кортина д'Ампеццо новый рассказ «Не в сезон», шесть стихотворений, напечатанных в журнале «Поэтри», и еще четыре новых и составил маленькую книжечку, которую назвал «Три рассказа и десять стихотворений».
Из новых стихотворений обращало на себя внимание одно — «Монпарнас». Оно полно горечи и презрения к богатым и благополучным людям.
В парижских кафе действительно можно было каждый вечер встретить порядочных людей. Это были люди из другого мира. Хемингуэй им не завидовал, он не искал богатства. В ту пору он был просто беден, но относился к бедности на редкость спокойно — не стеснялся ее и не кичился ею. Когда читаешь его слова о бедности в книге «Праздник, который всегда с тобой», ощущаешь отличное нравственное здоровье этого человека:
В квартале не бывает самоубийств среди порядочных людей — самоубийств, которые удаются.
Молодой китаец кончает с собой, и он мертв.
(Его газету продолжают опускать в ящик для писем.)
Молодой норвежец кончает с собой, и он мертв.
(Никто не знает, куда делся товарищ молодого норвежца.)
Находят мертвую натурщицу — в ее одинокой постели, совсем мертвую.
(Консьержка едва перенесла все эти хлопоты.)
Порядочных людей спасает касторовое масло, белок, мыльная вода, горчица с водой, желудочные зонды.
Каждый вечер в кафе можно встретить порядочных людей.
«Того, кто работает и получает удовлетворение от работы, нужда не огорчает. Ванные, души и теплые уборные я считал удобствами, которые существуют для людей во всех отношениях ниже нас, нам же они доставляли удовольствие во время путешествий, а мы путешествовали часто. А так — в конце улицы у реки были бани. Моя жена никогда не жаловалась на все это… Я вел себя глупо, когда ей понадобился серый цигейковый жакет, но, когда она купила его, он мне очень понравился. Я вел себя глупо и в других случаях. Но все это было следствием борьбы с бедностью, которую можно победить, только если не тратить денег. И особенно когда покупаешь картины вместо одежды. Но дело в том, что мы вовсе не считали себя бедными. Мы просто не желали мириться с этой мыслью. Мы причисляли себя к избранным, а те, на кого мы смотрели сверху вниз и кому с полным основанием не доверяли, были богатыми. Мне казалось вполне естественным носить для тепла свитер вместо нижней рубашки. Странным это казалось только богатым. Мы хорошо и недорого ели, хорошо и недорого пили и хорошо спали, и нам было тепло вместе, и мы любили друг друга».
Он по-прежнему часто бывал у Гертруды Стайн. Она всегда встречала его радушно. Хемингуэй вспоминал, что, когда он возвращался из своих поездок по заданию газеты, Гертруда требовала, чтобы он рассказывал ей обо всех смешных происшествиях.
«В курьезах, — вспоминал он, — недостатка не было, и они ей нравились, как и рассказы, которые, по выражению немцев, отдают юмором висельника. Она хотела знать только веселую сторону происходящих в мире событий, а не всю правду, не все дурное».
Мисс Стайн любила слушать про всевозможные нелепые и забавные случаи. Именно об этом он ей и рассказывал.
«А об остальном я не говорил, об остальном я писал для себя».
Фраза весьма примечательная — он уже понял, что о самом главном не следует говорить: непосредственность ощущений стирается, и писать потом об этом так, как хочется, уже трудно.
Он, как всегда, много и напряженно работал. Но после работы ему хотелось почитать или поговорить о прочитанном. Он объяснял эту потребность:
«После работы мне необходимо было читать. Потому что, если все время думать о работе, можно утратить к ней интерес еще до того, как сядешь на другой день за стол. Необходимо получить физическую нагрузку, устать телом, и особенно хорошо предаваться любви с любимой женщиной. Это лучше всего. Но потом, когда приходит опустошенность, нужно читать, чтобы не думать и не тревожиться о работе до тех пор, пока не приступишь к ней снова. Я уже научился никогда не опустошать до дна кладезь творческой мысли и всегда прекращал писать, когда на донышке еще что-то оставалось, чтобы за ночь питающие его источники успели вновь его наполнить».
Он много читал, доставая книги в библиотеке Сильвии Бич или у букинистов на набережной. Читал не просто для времяпрепровождения, а в поисках высоких образцов. И характерно, что, несмотря на окружающую его атмосферу всеобщих поисков новых путей и новых форм в литературе, столь модных в те годы в Париже, его тянуло к великим произведениям реалистической и в первую очередь русской литературы. Уже на склоне лет, в книге «Праздник, который всегда с тобой», вспоминая о тех годах в Париже, когда он искал свой собственный путь, свой стиль, свою позицию в жизни, он вспоминал прежде всего о русских писателях-реалистах.
«В Торонто, еще до нашей поездки в Париж, мне говорили, что Кэтрин Мэнсфилд пишет хорошие рассказы, даже очень хорошие рассказы, но читать ее после Чехова — все равно что слушать старательно придуманные истории еще молодой старой девы после рассказа умного знающего врача, к тому же хорошего и простого писателя. Мэнсфилд была как разбавленное пиво. Тогда уж лучше пить воду. Но у Чехова от воды была только прозрачность. Кое-какие его рассказы отдавали репортерством. Но некоторые были изумительны.
У Достоевского есть вещи, которым веришь и которым не веришь, но есть и такие правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам, —слабость и безумие, порок и святость, одержимость азарта становились реальностью, как становились реальностью пейзажи и дороги Тургенева и передвижение войск, театр военных действий, офицеры, солдаты и сражения у Толстого. По сравнению с Толстым описание нашей Гражданской войны у Стивена Крейна казалось блестящей выдумкой больного мальчика, который никогда не видел войны, а лишь читал рассказы о битвах и подвигах и разглядывал фотографии Брэди, как я в свое время в доме деда».
Об этих книгах, об этих впечатлениях ему хотелось поговорить со своими старшими друзьями, которые, кстати сказать, считали себя его наставниками. Но отклика у них он не находил.
Однажды, возвращаясь после тенниса с Эзрой Паундом, Хемингуэй спросил его, какого он мнения о Достоевском.
— Говоря по правде, Хэм, — сказал Эзра, — я не читал ни одного из этих русских.
«Это был честный ответ, — вспоминал Хемингуэй, — да и вообще Эзра в разговоре всегда был честен со мной, но мне стало больно, потому что это был человек, которого я любил и на чье мнение, как критика, полагался тогда почти безусловно, человек, веривший в mot juste — единственное верное слово, — человек, научивший меня не доверять прилагательным, как позднее мне предстояло научиться не доверять некоторым людям в некоторых ситуациях; и мне хотелось узнать его мнение о человеке, который почти никогда не находил mot juste и все же порой умел делать своих персонажей такими живыми, какими они не были ни у кого».
Бесполезно было говорить об этих писателях и с Гертрудой Стайн. Ее интересовало только ее собственное творчество, и ничье больше.
«За три-четыре года нашей дружбы, — писал Хемингуэй, — я не помню, чтобы Гертруда Стайн хоть раз хорошо отозвалась о каком-нибудь писателе, кроме тех, кто хвалил ее произведения или сделал что-нибудь полезное для ее карьеры… Она не желала говорить о творчестве Андерсона, как не желала говорить и о Джойсе. Стоило дважды упомянуть Джойса, и вас уже никогда больше не приглашали в этот дом. Это было столь же бестактно, как в разговоре с одним генералом лестно отозваться о другом».
Можно ли после этого удивляться, что именно мисс Стайн, считавшая Хемингуэя своим учеником, тем не менее с известной долей раздражения сказала о нем: «Он выглядит современным, но пахнет музеем». Ей было глубоко чуждо реалистическое начало, неизменно присутствовавшее во всем, что писал Хемингуэй.
И все-таки пока что он считался с ее мнением и вкусом. Когда из Дижона прибыли гранки книги, которую издавал Мак-Элмон, Хемингуэй понес показать их Гертруде Стайн.
Все у него складывалось как будто удачно, он, похоже, начинал выбираться на нужную ему дорогу. Но жизнь неожиданно внесла свои коррективы. Однажды он зашел к Гертруде Стайн, просидел у нее целый день и был необычно для него рассеян и озабочен. И только перед уходом объяснил мисс Стайн, что произошло, — Хэдли забеременела. «А я, я слишком молод, чтобы быть отцом», — сказал он. Действительно, предстоящее рождение ребенка не могло не осложнить жизнь, нужно было отказываться от неприхотливой системы жизни вдвоем, когда не страшны никакие лишения, нужно было думать о деньгах, чтобы обеспечить будущему ребенку все необходимое. Короче, он не был подготовлен к этому ни морально, ни материально.
Впрочем, он не любил и не умел долго унывать, а будущее прибавление семейства — событие, о которым, как правило, отцы примиряются легко. И он опять погрузился в работу и в те недорогие развлечения, которые всегда к услугам желающих в Париже.
Сильвия Бич в своей книге вспоминает, как именно в это время он предложил ей и ее подруге Адриенне Монье, хозяйке книжной лавки, где продавалась французская литература, просветить их по части бокса. Вместе с Эрнестом и Хэдли они отправились в дальний район Парижа Менильмонтан, где жили рабочие, спортсмены и уголовные элементы. На станции метро «Пеллепорт» они поднялись на улицу, причем, вспоминает Сильвия, Эрнест бережно поддерживал беременную Хэдли, которая немного задыхалась от крутого подъема. Через какой-то задний двор они вышли к рингу и с трудом нашли себе места на узких скамейках без спинок.
На ринге дрались какие-то мальчишки, рьяно пускавшие друг другу кровь из носов. Хемингуэй объяснил своим спутницам, что все это дешевка и ничего страшного пока не происходит. Кто-то из спутниц поинтересовался, что это за темные личности бродят вокруг ринга, не обращая, казалось, никакого внимания на боксеров и то и дело советуясь о чем-то между собой. Оказалось, что это менажеры, высматривающие здесь новых перспективных боксеров.
Потом начался главный бой, и Хемингуэй уже забыл, что обещал комментировать его своим дамам, так он был поглощен подсчитыванием ударов и очков. Через короткое время этот бой перерос в другой, в котором на этот раз уже приняли участие зрители. Их мнения разделились в связи с решением рефери, все повскакали на скамейки и стали бросаться друг на друга, как вспоминала Сильвия, начался чистой воды ковбойский фильм. Сильвия перепугалась, что в этой суматохе их сомнут, особенно Хэдли. Послышались крики: «Полицию!», но выяснилось, что полицейских, чье присутствие на общественных зрелищах во Франции, будь то «Комеди Франсез» или спортивный зал в Менильмонтане, обязательно, — нет. Хемингуэй с возмущением кричал: «Ну конечно, легавые, как всегда, в уборной!»
В другой раз Хемингуэй потащил их на шестидневную велосипедную гонку на Зимнем велодроме — самое популярное событие парижского сезона. Они увидели маленьких, похожих издали на обезьян гонщиков, которые медленно ехали круг за кругом или неожиданно вырывались вперед, и это происходило день и ночь, день и ночь в течение шести суток среди шума толпы, рева громкоговорителей, сигарного дыма, пыли, в свете театральных прожекторов.
Сильвия Бич и ее подруга нашли это зрелище необычайно увлекательным, но, добавляла Сильвия, в присутствии Хемингуэя любое зрелище становилось увлекательным.
По его собственному признанию, ему очень хотелось написать рассказ о велосипедных гонках.
«Я начинал много рассказов о велогонках, но так и не написал ни одного, который мог бы сравниться с самими гонками на закрытых и открытых треках или на шоссе! Но я все-таки покажу Зимний велодром в дымке уходящего дня, и крутой деревянный трек, и особое шуршание шин по дереву, и напряжение гонщиков, и их приемы, когда они взлетают вверх и устремляются вниз, слившись со своими машинами; покажу их волшебство demi-fond: ревущие мотоциклы с роликами позади и entraineurs в тяжелых защитных шлемах и кожаных куртках, которыми они загораживают от встречного потока воздуха велогонщиков в легких шлемах, пригнувшихся к рулю и бешено крутящих педали, чтобы переднее колесо не отставало от ролика позади мотоцикла, рассекающего для них воздух, и треск моторов, и захватывающие дух поединки между гонщиками, летящими локоть к локтю, колесо к колесу, вверх-вниз и все время вперед на смертоносных скоростях до тех пор, пока кто-нибудь один, потеряв темп, не отстанет от лидера и не ударится о жесткую стену воздуха, от которого он до сих пор был огражден».
Он действительно не оставил рассказа о велогонках, но этот маленький отрывок из «Праздника, который всегда с тобой», с его поразительно емким описанием атмосферы гонок, стоит иного рассказа.
Здесь, в Париже, Хемингуэй как-то встретил своего старого знакомого по греко-турецкой войне, кинооператора Шорти Ворналла, который рассказал ему, как он в Афинах снимал греческого короля и королеву в их саду.
Но самым значительным событием начала лета 1923 года стало для него настоящее знакомство с Испанией и с боем быков. С этой встречи вспыхнула любовь к этой стране и к этому зрелищу, которая не ослабевала до конца его жизни.
О бое быков Хемингуэю впервые рассказала Гертруда Стайн. «Помню, — писал он в книге «Смерть после полудня», — как Гертруда Стайн, говоря о бое быков, восхищалась Хоселито и показала мне фотографии, на которых она снята вместе с ним в Валенсии: она сидит в первом ряду, подле нее Алиса Токлас, под ними, на арене — Хоселито и его брат Галло, а я тогда только что приехал с Ближнего Востока, где греки, прежде чем оставить Смирну, сталкивали с пристани в мелкую воду своих тягловых и вьючных животных, предварительно перебив им ноги, и, помнится, я сказал, что не люблю боя быков, потому что мне жаль несчастных лошадей».
Примечательно, что сам Хемингуэй связывал свой интерес к бою быков со своими творческими поисками того периода, и его высказывание по этому поводу имеет существенное значение для понимания его устремлений как писателя. Из него становится ясным, чего добивался начинающий писатель Хемингуэй в своем творчестве, какие преследовал цели.
«В то время я начинал писать, и самое трудное для меня, помимо ясного сознания того, что действительно чувствуешь, а не того, что полагается чувствовать и что тебе внушено, было изображение самого факта, тех вещей и явлений, которые вызывают испытываемые чувства».
Итак, первая задача: выделить истинное ощущение, не спутать его с тем, что полагается чувствовать, или с тем, что тебе внушено.
Вторая задача: изобразить сам факт, который вызывает эти подлинные чувства.
Но это еще не главное. Дальше Хемингуэй писал следующее:
«…проникнуть в самую суть явлений, понять последовательность фактов и действий, вызывающих те или иные чувства, и так написать о данном явлении, чтобы это оставалось действенным и через год, и через десять лет, — а при удаче и закреплении достаточно четком даже навсегда, — мне никак не удавалось, и я очень много работал, стараясь добиться этого».
Вот она, главная задача, — «проникнуть в самую суть явлений». Не удивительно, что в поисках образца он обращался не к модным в его время писателям, увлекавшимся прежде всего формальными изысками, а к Толстому и Достоевскому, подлинным исследователям человеческого бытия. Это ни в коей мере не означало, что он собирался писать так, как писали они. Его привлекала в них глубина исследования фактов и явлений, умение передать, «закрепить» подлинные человеческие ощущении в реальных и точно описанных обстоятельствах так, что читатель и через многие десятилетия, читая эти описания, ощущает себя действующим лицом, его сопереживание становится таким убедительным, словно это происходит с ним самим.
А отсюда и интерес Хемингуэя к бою быков, который он четко объяснил в этой главе в «Смерти после полудня»:
«Войны кончились, и единственное место, где можно было видеть жизнь и смерть, то есть насильственную смерть, была арена боя быков, и мне очень хотелось побывать в Испании, чтобы увидеть это своими глазами. Я тогда учился писать и начинал с самых простых вещей, а одно из самых простых и самых существенных явлений — насильственная смерть… Я читал много книг, в которых у автора вместо описания смерти получалась просто клякса, и, по-моему, причина кроется в том, что либо автор никогда близко не видел смерти, либо в ту минуту мысленно или фактически закрывал глаза, как это сделал бы тот, кто увидел бы, что поезд наезжает на ребенка и что уже ничем помочь нельзя».
Это очень важное объяснение его интереса к бою быков. Не простая жестокость, смакование насилия, кровожадность толкали его писать о насильственной смерти. А ведь именно в этом упрекала его критика. И напрасны были потуги тех, кто пытался изобразить Хемингуэя родоначальником современного «романа жестокостей». Сам он однажды ответил на этот вопрос исчерпывающе: «Я не ломаю руки мужчины для того, чтобы слышать хруст его костей, я не стреляю женщине в живот, ведь с женщиной можно заниматься другими, более приятными вещами».
В то лето Хемингуэй уговорил Роберта Мак-Элмона и Уильяма Берда съездить в Испанию. Берд должен был догнать их в Мадриде. Художник Майк Стрэйтер нарисовал им на обратной стороне меню ресторана «Стрикс» карту Испании, записал адрес ресторана в Мадриде, специальность которого — жареный молочный поросенок, адрес пансиона на Виа Сан-Херонимо, где живут матадоры, и начертил план размещения картин Эль Греко в музее Прадо. Но главная их цель была — посмотреть корриду.
По дороге в Мадрид их поезд остановился на маленькой станции, и они увидели напротив своего вагона открытую машину, на которой лежал изъеденный червями труп собаки. Мак-Элмон, рассказавший об этом эпизоде в своей книге воспоминаний, отвернулся, а Хемингуэй тут же прочел ему целую лекцию о том, что нужно уметь смотреть на любую действительность и что их поколение должно приучить себя и к виду боли, и к жестокой правде.
В Мадриде они с большим трудом достали у спекулянтов два билета на корриду. В очерке, который он потом написал для «Торонто стар уикли», Хемингуэй подробно описывал арену для боя быков, красочную и оживленную толпу, уличных торговцев, продававших воду из терракотовых бутылей, мальчишек, торговавших веерами, консервами, жареным миндалем, фруктами, мороженым, конных полицейских в лакированных кожаных треуголках набекрень, с карабинами за плечами. Так же подробно он описал всю церемонию, начиная с выхода герольдов в средневековой одежде, затем процессию, которую открывали матадоры, одетые в черные с желтым плащи из тяжелой парчи, рубашки с отложными воротниками, короткие брюки, розовые чулки, поразившие его своей неуместностью на бое быков, и легкие бальные туфли, за ними следовали куадрильи, затем пикадоры. Он отмечал, что они идут «легким, натренированным шагом, плавно раскачиваясь, без всякой театральности. Все они владеют непринужденной грацией и пластикой профессиональных атлетов».
Особенно сильное впечатление на Эрнеста произвело появление быка. Он записал это впечатление со всеми деталями. Потом он не раз будет в своих книгах обращаться к описанию боя быков, но это было первое и потому наиболее интересное для нас ощущение.
«Потом из темного загона, наклонив голову, вступил на арену бык. Стремительный, огромный, черный с белыми пятнами, весом свыше тонны, он двинулся вперед тихим галопом. Яркий солнечный свет словно ослепил его на мгновение. Бык застыл на месте. Крепко натянутые узлы мускулов на загривке вздулись, ноги словно вросли в землю, глаза бегали, озираясь, рога были уставлены вперед, черно-белые, острые, как иглы дикобраза. Потом он ринулся вперед, и тут я понял, что такое бой быков.