Работать Хемингуэй обычно уходил в кафе. Там можно было взять на завтрак кофе с бриошами — это стоило меньше франка — и работать в тишине весь день.
   Обычно он направлялся в ближайшее от Нотр-Дам-де-Шан кафе «Клозери-де-Лила». Оно считалось одним из лучших в Париже, завсегдатаи таких фешенебельных кафе, как «Купол» и «Ротонда», никогда здесь не появлялись, и никто не приставал с разговорами. Зимой там было тепло, а весной и осенью круглые столики стояли в тени деревьев, там, где возвышалась статуя маршала Нея. Тень ложилась на бронзу его обнаженной сабли.
   В книге «Праздник, который всегда с тобой» Хемингуэй вспоминал об одном из таких дней:
   «Я сел в углу — так, чтобы через мое плечо падали лучи вечернего солнца, и стал писать в блокноте. Официант принес мне cafe-creme, я подождал, пока он остыл, выпил полчашки и, отодвинув чашку, продолжал писать. Когда я кончил писать, мне не хотелось расставаться с рекой, с форелью в заводи, со вздувшейся у свай водой. Это был рассказ о возвращении с войны, но война в нем не упоминалась». Это писался рассказ «На Биг-Ривер».
   В 1925 году Хемингуэй говорил одному своему приятелю: «Я пишу медленно и с большим трудом, и для этого моя голова не должна быть ничем забита. Когда я пишу, я должен пережить все это». В этом «переживании» был ключ к его методу воссоздания действительности. Не описательство, а сотворение мира, пропущенное через собственное сердце, — именно это должно было потом дать читателю ощущение такой правды, словно это случилось не с героем, а с ним, с читателем. В той же книге «Праздник, который всегда с тобой» есть драгоценный отрывок, воспроизводящий этот процесс творчества:
   «Синие блокноты, два карандаша и точилка (карманный нож слишком быстро съедает карандаш), мраморные столики, запах раннего утра, свежий и всеочищающий, да немного удачи — вот и все, что требовалось. А удачу должны принести конский каштан и кроличья лапка в правом кармане. Мех кроличьей лапки давным-давно стерся, а косточки и сухожилия стали как полированные. Когти царапали подкладку кармана, и ты знал, что твоя удача с тобой.
   В иные дни все шло хорошо и удавалось написать так, что ты видел этот край, мог пройти через сосновый лес и просеку, а оттуда подняться на обрыв и окинуть взглядом холмы за излучиной озера. Случалось, кончик карандаша ломался в воронке точилки, и тогда ты открывал маленькое лезвие перочинного ножа, чтобы вычистить точилку, или же тщательно заострял карандаш острым лезвием, а затем продевал руку в пропитанные соленым потом ремни рюкзака, вскидывал его, просовывал вторую руку и начинал спускаться к озеру, чувствуя под мокасинами сосновые иглы, а на спине — тяжесть рюкзака».
   Нет никаких сомнений, что и это воспоминание относится к моменту создания рассказа «На Биг-Ривер», который Хемингуэй любил и всегда считал одним из лучших своих произведений.
   Когда писался этот рассказ, Хемингуэй пытался теоретически осмыслить свои взгляды на проблему соотношения жизненного материала и вымысла в художественном произведении. «На Биг-Ривер» в первом варианте завершался большим внутренним монологом Ника Адамса, его размышлениями о специфике литературного творчества. При этом Хемингуэй ссылался на примеры своих друзей-писателей и анализировал их сильные и слабые стороны. Потом Хемингуэй почувствовал, что этот внутренний монолог разрушает целостность рассказа, и выкинул его. Сохранился черновик, представляющий немалый интерес для понимания тогдашних раздумий Хемингуэя.
   «Единственная стоящая литература, — писал он, — это когда создаешь, придумываешь». И далее утверждал, что слабость Джойса проявляется именно тогда, когда он копирует жизнь, когда в герое своего романа «Улисс» Дедалусе Джойс изображает самого себя. Выдуманные же Джойсом характеры, как, например, Блум, превосходны. Такой же недостаток, считал Хемингуэй, мешает творчеству Мак-Элмона, который «работает слишком близко к жизни».
   «Жизнь надо изучать, — писал Хемингуэй, — и затем создавать своих собственных героев… Ник (Адамс) в рассказах никогда не был самим автором. Он создал Ника. Конечно, он никогда не видел, как индианка рожала ребенка. И поэтому в рассказе это получилось хорошо. Он видел рожавшую женщину на дороге в Карагач и пытался помочь ей. Вот как это было на самом деле.
   (Ник) хотел стать великим писателем. Он был уверен, что станет им… Он, Ник, хотел написать о земле так, как если бы ее рисовал Сезанн… Он точно представлял себе, как бы нарисовал Сезанн этот изгиб реки».
   Эта проблема соотношения реальной жизни и ее воплощения в произведении всегда занимала критиков, изучавших творчество Хемингуэя, давая повод для множества превратных толкований, сводившихся зачастую к полному отождествлению автора с его героями.
   Уже после смерти Хемингуэя друг его молодости американский прогрессивный поэт Арчибальд Мак-Лиш в своих воспоминаниях дал очень верный ключ к пониманию этой проблемы жизни и творчества Хемингуэя. «Писателей обычно судят по их творчеству, — писал Мак-Лиш, — но жизнь Хемингуэя с такой угрожающей силой врывается в его творчество, что критики никак не могут сойтись в своих мнениях… Они неправильно понимают взаимоотношения между задачей писателя и его жизнью. Они считают жизнь и творчество различными и даже противоречащими вещами. Критик осуждающий полагает, что жизнь Хемингуэя была предательством по отношению к его обязанностям — вы не должны часами сражаться с марлином и смотреть, как убивают 1500 быков, если вы серьезно относитесь к своему писательскому мастерству. Восторженный критик думает об обязанностях как о побочных явлениях по отношению к жизни — вы застрелили гризли, а потом вы напишете об этом. Никто из них не понимает простого факта, что творчество — настоящее творчество — не является простым производным от отдельного изолированного опыта и не является изолированным созданием изолированного человека».
   Хемингуэй продолжал писать биографию своего героя Ника Адамса. В тот год были написаны рассказ «Индейский поселок», рассказ «Доктор и его жена», в котором, помимо отца и матери, он вывел в качестве третьего действующего лица своего старого знакомца по индейскому поселку Дика Боултона, отца Труди, и упомянул Билли Тэйбшо, рассказы «На Биг-Ривер» и «Кросс по снегу». Последний рассказ был навеян воспоминаниями о поездках в Шварцвальд и катании на лыжах с гор. В этом рассказе слышны отклики настроений Хемингуэя прошлого, 1923 года, когда ему и Хэдли предстояло возвращаться в Канаду.
   «— Что, Эллен ждет ребенка? — спросил Джордж, отделившись от стены и тоже ставя локти на стол.
   — Да.
   — Скоро?
   — В конце лета.
   — Ты рад?
   — Да. Теперь рад.
   — Вы вернетесь в Штаты?
   — Очевидно.
   — Тебе хочется?
   — Нет.
   — А Эллен?
   — Тоже нет.
   Джордж помолчал. Он смотрел на пустую бутылку и на пустые стаканы.
   — Скверно, да? — спросил он.
   — Нет, ничего, — ответил Ник».
   Примерно в это же время Хемингуэй написал рассказ «Мистер и миссис Эллиот», открывавший новую тему в его творчестве — тему американских экспатриантов, обосновавшихся во Франции. Здесь прозвучали отголоски того иронического, даже презрительного отношения к состоятельным американцам, из снобизма занимающимся литературой, которым была пронизана одна из первых его парижских статей в «Стар уикли» в 1922 году, «Американская богема в Париже», и которое потом нашло свое законченное выражение в образе Роберта Кона в романе «И восходит солнце». Хемингуэй в этом рассказе создал характерный тип американского так называемого «интеллектуала», взращенного пуританской средой, поиздевался над их инфантилизмом в жизни и дилетантизмом в литературе.
   О своем герое Хемингуэй писал так:
   «Он был поэтом и имел около десяти тысяч долларов годового дохода. Он писал очень длинные стихотворения и очень быстро. Ему было двадцать пять лет, и он ни разу не спал с женщиной до того, как женился на миссис Эллиот. Он хотел остаться чистым, чтобы принести своей жене ту же душевную и телесную чистоту, какую ожидал найти в ней. Про себя он называл это — вести нравственную жизнь. Он несколько раз был влюблен до того, как поцеловал миссис Эллиот, и рано или поздно сообщал каждой девушке, что до сих пор хранит целомудрие. После этого почти все они переставали им интересоваться».
   Не без влияния уроков мисс Стайн Хемингуэй на протяжении всего рассказа обыгрывал, добиваясь каждый раз нового иронического эффекта, фразу: «Мистер и миссис Эллиот очень старались иметь ребенка».
   Коротко, достигая максимальной выразительности, воссоздавал Хемингуэй пустую и бессодержательную жизнь, которую вели эти американцы во Франции, их стремление быть все время на людях, потому что сами они себе неинтересны. Не забыл он подчеркнуть и тот характерный факт, что мистер Эллиот собирался издавать книгу стихов за свой собственный счет. Печальным аккордом этой жизни звучала последняя фраза, завершавшая рассказ:
   «Вечером они все вместе обедали в саду под платаном; дул горячий вечерний ветер, Эллиот пил белое вино, миссис Эллиот и подруга разговаривали, и все они были вполне счастливы».
   Этот рассказ был напечатан в осеннем номере журнала Маргарет Андерсон «Литл ревью».
   Хемингуэй много работал, однако до сих пор ему удавалось только изредка печататься в маленьких парижских журналах, издававшихся на английском языке, которые платили ничтожно малый гонорар, да в немецком «Квершнитте». Редакции американских журналов, куда он посылал свои рассказы, по-прежнему возвращали их с отказами. Жить было очень трудно.
   «С точки зрения любых норм мы по-прежнему были очень бедны, и я все еще, чтобы немного сэкономить, говорил жене, что приглашен на обед, а потом два часа гулял в Люксембургском саду и, вернувшись, рассказывал ей, как великолепен был обед. Если не обедать, когда тебе двадцать пять и ты сложен как тяжеловес, голод становится нестерпимым. Но голод обостряет восприятие, и я заметил, что многие люди, о которых я писал, имели волчий аппетит, любили хорошо поесть и в подавляющем большинстве всегда были не прочь выпить».
   Во время своих голодных прогулок по Люксембургскому саду Хемингуэй обычно проходил мимо недавно поставленного здесь бюста Флобера, о котором впоследствии писал: «Того, в кого мы верили, кого любили, не помышляя о критике». Он преклонялся перед самодисциплиной Флобера и часто говорил о его примере. Американский поэт Джон Бишоп, вспоминая о своих парижских встречах с Хемингуэем, писал, что больше, чем у кого-либо из других писателей, Хемингуэй учился у Флобера, учился его самодисциплине.
   Никакая бедность не могла заставить Хемингуэя пойти против своей писательской совести и начать писать ради денег. В «Празднике, который всегда с тобой» он писал:
   «Я знал, что должен написать роман, но эта задача казалась непосильной, раз мне с трудом давались даже абзацы, которые были лишь выжимкой того, из чего делаются романы. Нужно было попробовать писать более длинные рассказы, словно тренируясь к бегу на более длинную дистанцию. Когда я писал свой роман, тот, который украли с чемоданом на Лионском вокзале, я еще не утратил лирической легкости юности, такой же непрочной и обманчивой, как сама юность. Я понимал, что, быть может, и хорошо, что этот роман пропал, но понимал и другое: я должен написать новый. Но начну я его лишь тогда, когда уже не смогу больше откладывать. Будь я проклят, если напишу роман только ради того, чтобы обедать каждый день! Я начну его, когда не смогу заниматься ничем другим и иного выбора у меня не будет.
   Пусть потребность становится все настоятельнее. А тем временем я напишу длинный рассказ о том, что знаю лучше всего».
   В этом отрывке все важно — и понимание того, что утрата рукописей, написанных им в Северном Мичигане, в Чикаго и в первый год жизни в Париже, быть может, полезна для его писательской биографии, потому что после ему пришлось садиться перед чистым листом бумаги уже более зрелым, и глубокая убежденность, что начинать писать новое произведение он должен только тогда, когда почувствует в этом внутреннюю необходимость. «Будь я проклят, если напишу роман только ради того, чтобы обедать каждый день!»
   Он предпочитал отправиться в гимнастический зал на улице Понтуаз и заработать там по десять франков за раунд, выступая партнером для тренирующихся профессиональных боксеров-тяжеловесов. Или поехать на скачки в Отейл или Энгиен и поставить там какие-нибудь деньги на приглянувшуюся лошадь. Случалось выигрывать.
   На литературных чаепитиях у Ф. М. Форда Эрнест познакомился и даже подружился с молодым американцем Гарольдом Лебом, сыном известного банкира, партнера богатейшего банкирского дома «Кун и Леб». По матери Гарольд Леб был родственником миллионеров Гугенхеймов и Ротшильдов. Он окончил Принстонский университет и хотел посвятить себя литературе, в США он выпускал эстетский журнальчик под названием «Брум» («Метла»).
   С Лебом Эрнест главным образом играл в теннис и иногда занимался боксом.
   Подружился Эрнест и с талантливым американским юмористом Дональдом Огденом Стюартом, с которым познакомился еще прошлой весной в Париже.
   Частым гостем и приятелем Хемингуэя стал американский писатель Джон Дос Пассос, с которым Эрнест впервые познакомился в Доломитовых Альпах в 1918 году, а потом встречал в Париже в прошлый приезд. У Дос Пассоса за спиной было уже два изданных романа, один из которых — «Три солдата» — Хемингуэю нравился.
   С Дос Пассосом Эрнесту было интересно поговорить о литературе, о писательском мастерстве.
   Об одной из таких бесед вспоминает в своей автобиографии Линкольн Стеффенс. Они ужинали вчетвером в китайском ресторанчике — четвертой была невеста Стеффенса Элла Уинтер, — и Хемингуэй вместе с Дос Пассосом принялись уверять молодую женщину, что писать может каждый.
   — Вы можете, — говорил Хемингуэй, нанося символический удар левой по челюсти Эллы Уинтер. — Это ад. Это выкачивает из вас почти все. Это почти убивает вас, но вы можете это делать. Каждый может. Даже вы, Стефф… Вы можете писать. Каждый может. Это ад, и я еще не научился этому, но я научусь.
   Вспоминая об этом эпизоде, Стеффенс писал: «Я думаю, он считал, что литература — это вопрос честности и труда».
   Финансовые дела «трансатлантик ревью» шли из рук вон плохо, и Форд решил отправиться в Америку в лекционное турне, чтобы заработать денег и попробовать найти там богатого мецената, который согласился бы поддержать журнал. На время своего отсутствия Форд оставил во главе журнала Хемингуэя.
   Впоследствии Форд не без юмора вспоминал об этом эпизоде: «Когда я уехал в Нью-Йорк, я доверил журнал ему. Я дал ему строгие инструкции, кого не печатать, а главное — кого не сокращать. Последний смертельный враг, которого он мне нажил, умер вчера. Хемингуэй сократил его статью и все вообще статьи моих самых лелеемых и самых страшных для меня авторов. Зато он напечатал всех своих диких друзей полностью».
   Эрнест действительно поместил в очередном номере журнала повесть Дос Пассоса, рассказ Натана Аша, сына известного еврейского писателя Шолома Аша, статью Гая Хикока, еще один отрывок из книги Гертруды Стайн «Возвращение американцев».
   Тем временем подошло лето, и Эрнест с Хэдли опять решили побывать в Испании на бое быков. На этот раз их сопровождала большая компания друзей, воодушевленных рассказами Эрнеста о корриде, — Билл Берд с женой, Дос Пассос, Дональд Стюарт, Боб Мак-Элмон. В Памплоне к ним присоединился и Чинк Дорман Смит.
   Фиеста удалась на славу — они веселились, пили с крестьянами во всех кабачках, плясали, дурачились. Дональд Стюарт доказал, что он природный комик — с первого же раза, когда его затащили в круг танцевать, он с его внешностью американского профессора покорил все сердца и стал ближайшим другом всех крестьян с окрестных гор.
   Роберт Мак-Элмон вспоминает в своей книге, что Эрнест в эти дни в Памплоне без конца говорил о том, что каждый должен испытать себя и выйти на арену, когда туда выпускают молодых быков и любители выходят продемонстрировать свою ловкость и мужество.
   Из всей компании, кроме Эрнеста, решился выйти на арену один только Дональд Стюарт. Бык немедленно бросился на него и швырнул на землю. Отважному юмористу пришлось бы худо, если бы Эрнест, размахивая рубашкой, не отвлек быка, схватил его за рога и повалил на землю под бурные крики толпы, приветствовавшей смелого иностранца.
   Когда фиеста в Памплоне кончилась, они отправились в Бургете, маленький городок в Пиренеях неподалеку от французской границы. После шума и сутолоки Памплоны здесь было тихо и почти безлюдно. На соседних холмах паслись стада овец и коз, пастухи пригоняли их в город, груженных связками дров или бурдюками с вином. В нескольких милях от города, в горах, была старая шахта и ручей, где отлично ловилась форель.
   Оттуда вся компания решила пойти пешком до Андорры, но для Хэдли такая прогулка была не по силам, и Эрнест, проводив своих друзей в горы, вернулся к Хэдли и вместе с ней отправился в Париж.
   В Париже его ожидало небольшое огорчение — в его отсутствие вернулся Ф. М. Форд, увидел августовский номер «трансатлантик ревью», пришел в негодование и в последнюю минуту успел вставить в номер уведомление от редакции, в котором осуждал Хемингуэя за то, что в журнале слишком преобладают произведения его молодых американских друзей, и обещал, что в следующих номерах журнал восстановит свой интернациональный характер. Эрнест обиделся.
   Новое столкновение между Эрнестом и Фордом произошло, когда умер Джозеф Конрад и Форд в октябрьском номере журнала дал специальное приложение, посвященное памяти Конрада. Хемингуэй написал небольшую статью, в которой, восхваляя Конрада, попутно весьма пренебрежительно отозвался об одном из апостолов современного модернизма, американском поэте Томасе Эллиоте, жившем в Англии. «Если бы я знал, — писал Эрнест, — что сотри я мистера Эллиота в мельчайший порошок и посыпь я этим порошком могилу мистера Конрада, от чего мистер Конрад не замедлил бы воскреснуть, раздраженный неестественным возвращением к жизни, и продолжал бы писать, я завтра же чуть свет отправился бы с мясорубкой в Лондон».
   Форд эту статейку напечатал, но в ноябрьском номере журнала счел нужным отмежеваться от Хемингуэя и принести Эллиоту свои извинения. «Два месяца назад, — писал Форд, — один из этих джентльменов обрушился на мистера Т. С. Эллиота… Мы долго колебались в отношении этической стороны этого дела, решив в конце концов, что наши принципы должны восторжествовать. Мы пригласили этого писателя сотрудничать в журнале, мы не устанавливали рамок для его кровожадности… Сейчас мы пользуемся случаем в десятый раз выразить наше восхищение поэзией мистера Эллиота».
   Хемингуэй после такого выступления Форда счел себя окончательно оскорбленным, и дружба с Фордом оборвалась.
   В октябре из Нью-Йорка пришел журнал «Дайал» с рецензией Эдмунда Уилсона на обе книги Хемингуэя — «Три рассказа и десять стихотворений» и «в наше время». Это был первый отклик на его работу в Соединенных Штатах.
   Рецензия Эдмунда Уилсона называлась «Гравюры мистера Хемингуэя». Критик начинал ее с утверждения, что стихотворения Хемингуэя не представляют особого интереса, но его проза отличается высокими качествами. Далее Уилсон указывал на влияние Шервуда Андерсона и Гертруды Стайн на молодого автора и утверждал, что эти трое писателей уже создали собственную школу. «Характерным для этой школы является безыскусственность языка, часто переходящая в речевую обрисовку персонажей, которая служит для передачи глубоких эмоций и сложных движений души. Это отчетливое американское развитие в прозе».
   Однако, отметив влияние Андерсона и Стайн на первые рассказы Хемингуэя, Уилсон подчеркивал, что Хемингуэй отнюдь не подражатель. «Напротив, — писал он, — Хемингуэй скорое поразительно оригинален и в сухих, сжатых миниатюрах книги «в наше время» почти изобрел свою собственную форму». Процитировав полностью миниатюру «Шестерых министров расстреляли в половине седьмого утра…», критик приходил к выводу, что автор «добивается явного успеха в подсказывании определенных моральных ценностей серией простых утверждений такого типа».
   Далее шла наиболее значительная часть рецензии:
   «Его более важная книга названа «в наше время», и за ее холодной объективной манерой воссоздается бедственная картина жестокостей того мира, в котором мы живем: вы видите не только политические казни, но и казни преступников, бой быков, убийства, совершаемые полицией, жестокости и ужасы войны. Мистер Хемингуэй невозмутим, рассказывая нам о всех этих вещах, он не пропагандирует даже гуманность. Его зарисовки боя быков обладают сухой остротой и изяществом литографий боя быков Гойи. И, подобно Гойе, он заинтересован прежде всего в том, чтобы создать прекрасную картину. Будучи слишком гордым художником, чтобы упрощать ради традиционных требований, он показывает вам, что такое жизнь. И я склонен думать, — писал Уилсон, — что его маленькая книжка имеет больше художественных достоинств, чем что бы то ни было написанное в американской литературе со времени войны. Это, по-видимому, не только самая яркая, но и самая глубокая книга».
   Не понравился Эдмунду Уилсону рассказ «У нас в Мичигане» за его грубоватость, и раскритиковал он манеру печатать название книги без заглавных букв, считая это модернистским изыском.
   Уже 18 октября — сразу после получения журнала «Дайал» — Хемингуэй отправил Эдмунду Уилсону письмо, которое представляет определенный интерес, поскольку в нем Хемингуэй говорит о своей работе и, в частности, поясняет замысел построения новой книги, получившей название «В наше время» — на этот раз уже с заглавной буквы.
   «Дорогой Уилсон!
   Огромное Вам спасибо за рецензию в октябрьском номере «Дайал». Она мне очень понравилась. Вы совершенно правы в отношении заглавных букв — мне это кажется очень глупым и волнует меня, — но Берд печатал «в наше время» сам, и это единственное развлечение, которое выпало на его долю, и я думаю, что он мог позволить себе повалять дурака на свой собственный манер, поскольку он не вмешивался в текст.
   Я ужасно рад, что книга Вам понравилась.
   Мы живем очень спокойно, много работаем, исключением была поездка в Испанию, в Памплону, где мы отлично провели время, и я много узнал о бое быков, то, что происходит за сценой. Было множество более мелких приключений.
   Я работаю как дьявол большую часть времени, и мне кажется, что пишу лучше. Заканчиваю книгу из 14 рассказов, а между рассказами главки из «в наше время» — так задумано, — чтобы дать общую картину, перемежая ее изучением в деталях. Это подобно тому, как вы смотрите невооруженным глазом на что-то, скажем, проезжая мимо берега, а потом рассматриваете его в 15-кратный бинокль. Или, быть может, скорее так — смотреть на берег издали, а потом поехать и пожить там, а потом уехать и посмотреть опять издали.
   …Я думаю, книга Вам понравится, в ней есть единство. В некоторых рассказах, написанных после книги «в наше время», мне удалось четко описать и людей, и место действия. Чувствуешь себя хорошо, когда можешь сделать такое. Мне кажется, что я как будто добился желаемого».
   Из этого письма видно, что план новой книги «В наше время» к октябрю 1924 года уже сложился и новые рассказы, вошедшие в книгу, были уже написаны. Важно здесь и свидетельство самого автора о принципе композиции книги. Сочетание больших рассказов с миниатюрами из прошлой книги давало ему искомое — подробное исследование духовного мира своего героя Ника Адамса, истории его возмужания и рядом осколочное видение окружающего жестокого мира с войнами, убийствами, насильственной смертью.
   В новую книгу он включил два рассказа из первой своей книги — «Мой старик» и «Не в сезон», напечатанный к тому времени рассказ «Индейский поселок», рассказ «Мистер и миссис Эллиот», который был принят осенний номер журнала «Литл ревью», рассказы «Донор и его жена» и «Кросс по снегу», которые были напечатаны в декабрьском номере «трансатлантик ревью» за 924 год и в январском номере того же журнала, после его «трансатлантик ревью» закончил свое существование.
   Биография Ника Адамса развивалась в новых рассказах: «Что-то кончилось», «Трехдневная непогода», «Чемпион».
   В рассказе «Что-то кончилось» Хемингуэй исследовал процесс умирания любви. С абсолютной, как всегда, точностью Хемингуэй описал Хортон-Бей — городок, вымерший после того, как закрыли лесопильный завод.
   «Шхуна вышла из бухты в открытое озеро, унося на борту, поверх теса, которым был забит трюм, две большие пилы, тележку для подвоза бревен к вращающимся круглым пилам, все валы, колеса, приводные ремни и металлические части. Грузовой люк был затянут брезентом, туго перевязан канатами, и она на всех ярусах вышла в открытое озеро, унося на борту все, то делало завод заводом, а Хортон-Бей — городом.
   Одноэтажные бараки, столовая, заводская лавка, контора и сам завод стояли заброшенные среди опилок, покрывавших целые акры болотистого луга вдоль берега бухты».