Насколько широко пользуется следствие методом лживой психиатрической экспертизы, можно судить по следующему факту. В ЛСПБ я встретился на прогулках с очень интересным собеседником, обладающим незаурядной памятью и умением увлекательно рассказывать. При этом, у него было что рассказать. Он, несмотря на свой не очень большой возраст, уже успел перешагнуть за десяток лет пребывания в местах заключения. Большую часть этого срока - в детских. В СПБ он попал при следующих обстоятельствах. Его арестовали за мелкую кражу и, вполне вероятно, выпустили бы, не отдавая под суд, если бы его следователю не вздумалось с его помощью закрыть одно "дохлое" дело - нераскрытое убийство. От рассказчика требовалось немногое - показать, что один из его ближайших друзей в момент совершения убийства находился в том населенном пункте, где оно произошло. Рассказчик знал, что это неправда, и потому отказался дать такие показания. Тогда следователь заявил: "Ах, не хочешь помогать следствию! Ну тогда я тебя упеку в такое место, что ты меня всю жизнь не забудешь", и ... направил его на психиатрическую экспертизу, которая не замедлила признать его невменяемым. С тех пор он и борется с этим заключением.
   Володе Пантину (так назывался этот человек), повезло. Ему попалась умная, честная женщина, которая сумела повести дело таким образом, что заключение экспертизы было отменено. Очень хорошо относившийся ко мне врач сказал, что это исключительный случай. Как правило же, отменить заключение экспертизы невозможно, так как на отмену обязательно необходимо согласие врача, поставившего первичный диагноз. Володя прошел через все это, но прошло шесть долгих лет.
   Когда диагноз был отменен, дело пошло в суд для рассмотрения за преступление, совершенное психически здоровым человеком. И суд, знавший, сколько уже лет находится в заключении подсудимый, дал ему максимум, предусмотренный соответствующей статьей (4 года), и освободил из зала суда. Два года, выходит, пересидел за отказ "помочь следствию".
   Очень страшна психиатричка психически здоровому человеку тем, что его помещают в среду людей с деформированной психикой. Но не менее страшны полное бесправие и бесперспективность.
   У больного" СПБ нет даже тех мизерных прав, которые имеются у заключенных. У него вообще нет никаких прав. Врачи могут делать с ним все, что угодно, и никто не вмешается, никто не защитит, никакие его жалобы или жалобы тех, кто с ним находится, из больницы никуда не уйдут. У него остается лишь одна надежда - на честность врачей.
   Мне мой лечащий врач так и сказал, когда я при первой нашей беседе нарисовал ему картину моего полного бесправия, полной незащищенности. Глядя на меня честным, открытым взглядом, он спросил: "А честность врачей вы ни во что не ставите?" Я ответил:
   - Нет, на нее я только и рассчитываю! Если бы я перестал верить и в это, то мне пришлось бы искать только пути к самоубийству.
   Мне никогда не пришлось раскаиваться в том, что я поверил в честность врачей, но я и сейчас продолжаю настаивать на том, на чем настаивал и тогда никуда не годна та система, при которой у тебя остается надежда только на честность врачей! А если врач попадется нечестный? Это не только не исключено, а сему имеются убедительные примеры, хотя бы в практике признания психически невменяемыми вполне здоровых людей. За это же говорит и логика. Если властям потребуется ухудшить положение здоровых "психов", они начнут изгонять из этой системы честных людей и набирать вместо них таких, кто ради денег и положения на все готов. Нельзя же думать, что среди врачей-психиатров такого добра меньше, чем среди других профессий.
   Особо тяжко сознавать полную неопределенность времени, на какое человека определили в это положение. У врачей существуют какие-то минимальные нормы. Мне они неизвестны. Однако достоверно знаю, что совершивших убийство держат не менее пяти лет. Говорят, что политические в этом отношении приравнены к убийцам. Но их, если они не раскаиваются, могут не выписать и после этого.
   Кстати, и честность врачей не поможет. Дело в том, что и в этом учреждении КГБ держит своих секретных агентов, и их донесения играют не менее важную роль, чем заключение врачей. Могут быть случаи, когда суд не утверждает решение о выписке из больницы, принятое медицинской комиссией, на том основании, что "срок лечения не соответствует тяжести совершенного преступления".
   В общем, обстановка сумасшедшего дома, полное бесправие и отсутствие реальной перспективы выхода на свободу - вот те главные страшные факторы, с которыми столкнется каждый, кто попадет в СПБ. В этих условиях у людей с ранимой психикой может быстро начаться психическое заболевание, прежде всего подозрительность к врачам - боязнь того, что в отношении тебя умышленно проводится лечение, направленное на разрушение нормальной психики. Хуже всего, что в условиях отсутствия прав у больных и при полном отсутствии контроля со стороны общественности такое логически вполне допустимо.
   В связи с этим общественности надо бороться за коренное изменение системы экспертизы и содержания больных в СПБ, за предоставление общественности действительной возможности контролировать состояние содержания и лечения больных в этих условиях. А пока это не достигнуто, тем, кто попадает туда, больше веры в лучшие стороны человеческой сущности врача. Надо верить ему и соответственно относиться - с доверием. Это будет только полезно. И потому полезнее, что подозрительность вообще никакой пользы принести не сможет. Уж если к вам решат применить незаконные методы лечения, то результат будет одним и тем же и для подозрительных, и для доверчивых. А может, для последних даже лучше.
   ЗАПИСИ, ПЕРЕДАННЫЕ ИЗ ТЮРЬМЫ*
   Краткая хроника
   3 мая утром прибыл в аэропорт Ташкент. Билет был взят не на мое имя. С аэропорта приехал к сестре, но ее дома не оказалось, и я поехал к Ильясову, у которого и остановился. Сразу установил, что мой вызов сюда, якобы на суд в качестве общественного защитника, - провокационный. Решил сразу уехать. Ночью поднялась температура до 40°, обложило горло, появился астматический кашель, поднялось давление, начались сердечные перебои.
   * 1969 г. - Ред.
   4 мая днем хозяева заметили слежку за квартирой. "Пусть следят. Мы же не преступники", - сказал я. Но ташкентских друзей это обеспокоило.
   Ночью с 5-го на 6-е на своей машине приехал один крымский татарин и предложил уехать с ним на другую, более безопасную квартиру. Я от переезда отказался. И потому, что болен, а главное, потому, что скрываться мне незачем. Но, учитывая тревогу друзей и свое болезненное состояние, решил уехать домой.
   6 мая боролся за снижение температуры.
   7 мая утром мне взяли авиабилет до Москвы, не на мою фамилию, а вечером за 2 часа до отлета на квартиру Ильясова пришли с обыском. Первым вбежал один из постоянных моих московских филёров и с радостью отметил: "А, Григорий Петрович!" - это как раз тот, что во время обыска 19.XI.68 г. у меня на квартире также перевирал мое имя и отчество. Его присутствие и тот факт, что постановление на обыск выписано именно на ту квартиру, где я находился, - а, собираясь уехать, в милиции не регистрировался, - указывает на то, что я все время находился под платным наблюдением. После обыска, ничего не давшего "искателям", меня арестовали, предъявив постановление на арест по ст. 1914 УК УзССР (аналогичной ст. 1901 УК РСФСР).
   8 мая подал заявление прокурору УзССР Рузметову, с копией прокурору СССР Руденко, в котором мотивировал просьбу об изменении меры пресечения. В тот же день, будучи вызван к следователю на допрос, заявил, что никаких показаний давать не буду, пока не будут созданы нормальные условия следствия.
   15 мая предъявлено обвинение по ст. 1901 УК РСФСР. "Первый провал следствия, - отметил я про себя. - Рассчитывали изъять что-то во время обыска и обсчитались. А теперь юридический казус: "преступление" совершено в Москве, а узбекские органы правопорядка арестовывают "преступника"; не задерживают по просьбе Москвы для переправки, а сами предъявляют обвинение, приняв позу: "Нет у вас в Москве порядка. Преступники на глазах творят преступления. Вот мы возьмемся и наведем в Москве порядок". - Прямо-таки курам на смех.
   26 мая. В связи с молчанием Рузметова (я получил пустую бюрократическую отписку за подписью зам. нач. следственного отдела Уз. прокуратуры Никифорова, даже без ссылки на решение прокурора), подаю жалобу Руденко.
   30 мая подаю заявление Рузметову, с копией Руденко, в котором требую изменить меру пресечения или перенести следствие, по принадлежности, в Москву, а если в том и другом будет отказано, дать свидание с женой. Если ни одно из этих требований не будет удовлетворено, объявлю голодовку.
   2 июня со мной ведется разговор по заявлению от 30/V. Возглавляет группу зам. нач. следственного отдела Никифоров. В группу входят прокурор по надзору Наумова и следователь Березовский. Я настаивал на изменении меры пресечения, т. к. скрываться не могу по характеру, известному всем, а главное, потому, что не считаю себя виновным. Я не написал ни одного анонимного письма, а что подписано мною - правдиво, и я это заинтересован доказать. Не могу я помешать следствию, т. к. все документы, написанные мною, в руках следствия. Что касается места ведения следствия, то УПК прямо указывает: по месту совершения преступления. Никифоров обещает доложить прокурору, который и поручил ему этот разговор. До получения прокурорского ответа, но не более установленного на ответ времени, я обещаю голодовку не начинать.
   9 июня. Получен ответ за подписью Никифорова, в котором сообщается: 1) изменить меру пресечения нельзя, т. к. я могу помешать следствию; 2) предоставить свидание с женой не представляется возможным; 3) следствие в Узбекистане, потому что здесь большинство свидетелей.
   11 июня посылаю заявление Рузметову, с копией Руденко, о том, что голодовку начинаю с 13. Руденко пишу просьбу о перенесении следствия в Москву и изменении меры пресечения. Показываю смехотворность мотивировки содержания под стражей и причин ведения следствия в Ташкенте (большинство свидетелей).
   13 июня с утра отказался от пищи.
   15 июня начали принудительное кормление. Сначала удивился, почему так быстро. Потом понял: решили сразу сломить. Пока упаковывали в "смирительную рубашку", били и душили. Потом началась мучительная процедура - вставление расширителя. Мучительность процедуры усиливалась тем, что два зуба оголены, без эмали. Мне их перед отъездом обточили под коронки, но надеть не успели.
   16-19 июня - ежедневно процедура кормления. Сопротивляюсь, как могу. Меня снова бьют и душат, вывертывают руки, специально бьют по раненой ноге. Особенно жестоко издевались надо мной 17 июня - в день подписания документов Международного совещания коммунистических и рабочих партий в Москве. Ведущую роль в издевательствах надо мной играли "лефортовцы", специально для меня присланные из Москвы. После каждого "кормления" писал заявления с описанием зверств.
   17 июня написал заявление, что дальнейшая голодовка будет в знак протеста против зверского обращения со мной.
   18 июня написал, кого считать виновником моей смерти. После этих двух заявлений жестокости прекратились. Стали просто силой упаковывать в смирительную рубашку. Я сопротивлялся. Число наваливавшихся на меня с пяти в первый день возросло на 19 июня до 12 человек. Борьба продолжалась долго, и я обычно сваливался со страшными болями в сердце. Но я продолжал сопротивляться все настойчивее, надеясь, что сердце не выдержит. Измученный, я уже желал смерти, рассчитывая, что она поможет разоблачению произвола.
   20 июня пришла в камеру прокурор по надзору Наумова и дала понять, что они, собственно, надеются на мою смерть и ждут ее. Меня как током ударило: "Зачем же я им помогаю? Зачем иду навстречу их желаниям?" Когда она ушла, мне совсем в новом свете представилось высказывание в беседе со мной, перед началом моей голодовки, начальника изолятора майора Лысенко В. М.: "Вы не думайте, что вы заработаете громкие похороны. Нет, их не будет - таких, как у Костерина. И тело ваше родственникам не выдадим. Они даже не узнают точную дату смерти. Им сообщат, может, через три дня, а, может, через три месяца, а, может, и через полгода. И точного места вашего захоронения не укажут".
   Обдумав все это, я заколебался в своем решении "держать курс на смерть".
   24 июня получил сообщение от Березовского, что в связи с моим арестом семья лишена пенсии. Поняв эту информацию как усиление моральной пытки, я, озлобившись на палачей, принял решение.
   25 июня послал заявление Руденко с просьбой (еще раз) изменить меру пресечения, т. к. арест повлек за собой лишение пенсии, следовательно, старая, больная жена и сын - инвалид с детства - остались без средств к существованию.
   27 июня вечером сделал заявление, что с завтрашнего дня голодовку снимаю.
   2 июля написал Руденко еще одно письмо, в котором на опыте истекшего времени еще раз показал, сколь незаконно ведение следства в Узбекистане. До этого, 26 июня я пожаловался ему, что узбекские законоблюстители не изволят отвечать на заявления. В связи с этим я прекращаю им писать.
   3 июля написал Косыгину обо всех жестокостях и беззакониях против меня и спросил, чем вызвано перенесение этих гонений на семью. Их наказали более жестоко, чем меня, оставив без средств на хлеб. Просил решить вопрос о пенсии старой, больной жене и сыну - инвалиду с детства.
   6 августа. Объявлено постановление о назначении амбулаторной судебно-психиатрической экспертизы. Написал заявление, чтобы от меня включили докторов Клепикову, Мисюрова, Ильясова.
   11 августа ознакомился с постановлением об отказе включить моих представителей в состав экспертной комиссии.
   18 августа. Судебно-психиатрическая экспертиза. Состав: доктор наук Детенгоф, Каган, Смирнова.
   27 августа. Ознакомлен с актом экспертизы: признан вменяемым.
   28 августа. Сделал заявление, что в целях ускорения следствия буду давать показания.
   С 28 августа по октябрь. Вызывали на допрос 8 раз. По сути был задан один вопрос, правда, к разным документам: "Не вами ли составлен этот документ, не на вашей ли машинке напечатан, и распространяли ли вы этот документ?" Были, правда, вопросы, касающиеся других лиц, но это я сразу отбивал, заявляя, что на любые вопросы, касающиеся меня, отвечаю, о действиях других молчу. Следователю после нескольких неудавшихся попыток пришлось принять это мое заявление к руководству. Я обратил внимание, что интереса к допросам у следователя нет. На допросы приходит неподготовленный, по нескольку раз хватается за одни и те же документы. Из этого я сделал вывод, что мне надо ждать еще одной психоэкспертизы. Срок подходил к концу, а дело явно неподготовленное. Или, может, собираются продлить срок до 9 месяцев, затем и больше, чтобы просто держать в тюрьме? В общем, мучительные сомнения человека, полностью изолированного, которому не дают ни свидания, ни переписки с родными (просил не раз), и даже не отвечают на жалобы и заявления.
   В октябре следователь не приглашал ни разу.
   21 октября вдруг вывезли самолетом в Москву, в Институт им. Сербского. Там продолжал сидеть и после комиссии. Не говорят о заключении и не увозят.
   4 декабря поднимаю вопрос, что у меня еще 6 ноября кончилась санкция на арест. Поднимается паника. В тот же день везут в Домодедово на самолет.
   5 декабря я снова в изоляторе следственного отдела КГБ УзССР. Здесь тоже заявляю, что без предъявления мне санкции на продление в камеру меня доставят только силой. Находят санкцию, данную еще 21 октября зам. ген. прокурора сроком по 31 декабря. И вот я снова в той же камере, где находился во время голодовки. И снова у камеры лефортовская охрана.
   Некоторые аналитические выводы по Хронике
   1. Физическое воздействие во время так называемого "кормления" - не единственный способ физической пытки. Применяли ко мне и другие, более изощренные, но и более замаскированные способы, имеющие ту же цель: лишить меня здоровья.
   2. Главное, однако, заключается не в физическом воздействии, а в моральном. Ниже привожу основные приемы подрыва морально-психического состояния.
   - Незаконный арест в Узбекистане, служащий изоляции меня трехтысячекилометровым расстоянием от родных и друзей, одновременно явился сильным морально-психическим ударом: "Понимай, мол, законы для нас не писаны. Что хотим, то с тобой и сотворим".
   - Заключение в подвалах КГБ, хотя по данной статье положено содержать в тюрьме. Таким образом ухудшены условия содержания и питания. Последнее ухудшено не менее, чем втрое по калорийности и, особенно, витаминозности.
   - Двойная охрана: общая для всего изолятора и персональная, из лефортовских надзирателей, непосредственно у моей камеры.
   - Режим полного беззакония, даже в мелочах. Меня, например, лишили возможности пользоваться УК и УПК. Ни на одно свое заявление, жалобу, адресованные Рузметову, Руденко (их было 15), ответа не получил. Начиная с октября, перестал отвечать и следователь Березовский. С семьей меня лишили какой бы то ни было связи. В 1964 году я был арестован по ст. 70, и все же следователь информировал меня о семье почти ежедневно. Письмо жены я получил через 2 недели. Первое свидание мне дали через 5 дней после судебно-психиатрической экспертизы. Сейчас мне от жены не передали ни одной даже простой записки о здоровье. 16 декабря в день нашего рождения (у нас день рождения в один день) жена, напрягаясь материально и физически, приехала за 3 тыс. километров, и ей отказали даже в пятиминутном свидании. После экспертизы в ин-те Сербского я пробыл в Москве 15 дней, но свидания тоже не получил. Еженедельные передачи, получаемые всеми находящимися на экспертизе, мне были запрещены. Заключение ташкентской экспертизы мне объявили только через 9 дней. Заведомо зная, как я жду решения, тянули, мучили. На вторую экспертизу привезли без постановления, опять по той же тактике - "что хотим, то и творим". Заключение второй экспертизы вообще не объявили, а на каждом шагу подчеркивают: "ты сумасшедший".
   Готовя меня в "сумасшедшие", Березовский распространял клеветнические сведения обо мне. Случайно я узнал о таких сообщениях следователю КГБ Обушаеву и следователю Узб. прокуратуры Рутковскому. Прибегал Березовский и к прямой провокации: 25 сентября, когда Березовский, не подготовив вопроса для меня, рылся в бумагах, у нас с Обушаевым завязалась частная дискуссия. Вдруг Березовский, перебивая Обушаева, на самых высоких нотах закричал: "Что ты ему доказываешь? Ведь он готов на любом суку повесить нас с тобой!" С криком он долго варьирует это утверждение, ясно рассчитывая на мою вспышку. Но я переждал, пока он кончит, и спокойно сказал: "Могу ответить на это только несколько перефразированными словами Лидии Чуковской: "Вы, может, и заслужили повешения, но наш народ не заслужил, чтобы его продолжали кормить повешениями". Уважая наш народ, вешать вас отказываюсь".
   Мне очевидно, что вся обстановка создана для того, чтобы внушить чувство безвыходности, безнадежности, отчаяния. Сказанное начальником изолятора о последствиях моей смерти преследовало ту же цель, так как подчеркивало: "Ты в полной нашей власти, и не только теперь, но и после смерти". И не удивительно, что в такой обстановке идут на смерть. Меня от смерти спас случай.
   Только теперь я по-настоящему понял, в чем был особый ужас положения тех несчастных, которые миллионами гибли в застенках сталинского режима. Не физические страдания, - их можно перенести. Но людей лишали каких бы то ни было надежд, убеждали их во всевластии произвола, в безвыходности. И это непереносимо.
   3. Весь ход следствия по моему делу указывает, искали не доказательств совершения преступления, а способ, как обойти законы, чтобы меня можно было бросить в заключение как бы на законном основании. А чтобы я каким-нибудь образом не помешал этому, то искали пути, следуя которым можно было бы не допускать меня к ознакомлению с делом. В общем, наказание за убеждения посредством ложных обвинений, изоляции, а затем пожизненной тюремной психбольницы.
   П. Г. Григоренко
   Вторая экспертиза
   21 октября перед ужином вдруг открывается дверь моей камеры (No 11) в Ташкентском следственном изоляторе КГБ. Входит начальник изолятора майор Лысенко Виктор Моисеевич. За ним дежурный старшина и еще двое надзирателей.
   - Петр Григорович, вам ничего не снилось?
   Пожимаю плечами.
   - Так вот, вас приказано отправить в Москву. Не спеша одевайтесь, соберите свои вещи. Что у вас сдано на склад?
   Отвечаю. Все уходят. Начинаю одеваться. Минут через 20 я уже с вещами в дежурке. Туда же доставлены вещи из кладовой. Все упаковывается вместе для отправки со мной. Из этого заключаю, что отправляют меня "насовсем". Если бы на время, да еще в ин-т Сербского, то брать вещи из склада было бы бессмысленно. Ведь в институте отбирают даже надетое на тебе.
   Короткая процедура передачи меня караулу - четверо во главе с майором Малышевым - и я в "воронке", а затем и в самолете. Настроение хорошее. Что бы меня ни ожидало, перебросить меня в Москву - это уже отступление беззакония. А видеть произвол отступающим всегда приятно, даже и в моем положении.
   Первый конфликт на аэродроме в Домодедове. Несмотря на то, что нас втречают два тюремных микроавтобуса - один для меня и "моего" караула, второй с дополнительной, московской охраной, мне предлагают залезть в бокс - в клетушку, в которой при моем росте можно сидеть только скрючившись и плотно прижавшись спиной и боками к железной обшивке. А на улице уже холодно и железо основательно остыло. На мне даже нет легкого осеннего пальто. Мои "опекуны" об этом не подумали вовремя, и я еду в легком летнем костюме. Первая и, я думаю, вполне естественная реакция - отказаться от столь "комфортабельного купе". Небольшая заминка. Встречающие меня, натолкнувшись на мой решительный протест, растерялись. У них ведь нет другого выхода, кроме как затолкать меня в этот "бокс". Но ведь мы на аэродроме - кругом народ. Значит, не избежать шума. Это понимают и они, и я. Им шум невыгоден, нежелателен. А мне?!
   Они вряд ли поняли, почему я, только что решительно заявивший, что не поеду в "боксе", вдруг молча полез в него, без какого бы то ни было вмешательства с их стороны. Для них это полная неожиданность. Они не сомневались, что я, затевая скандал, хочу привлечь внимание окружающих. И это был бы с моей стороны разумный, справедливый шаг. Но я вовремя вспомнил, что меня, вполне вероятно, везут в Институт им. Сербского. А там скорее всего заинтересованы в получении поводов для признания меня психически невменяемым. Скандал на аэродроме вполне может послужить таким поводом. Я решил такого повода не давать.
   Поездка была до крайности мучительной. К неудобному положению и холоду, о чем я уже говорил, добавились выхлопные газы, которые каким-то образом пробивались в мой "бокс". В результате я прибыл в Лефортовскую тюрьму в полубессознательном состоянии. По прибытии - обычный обыск, сдача вещей на склад, получение постельных принадлежностей. До камеры (No 46) добрался лишь около часу ночи (4 часа по Ташкенту). Несмотря на это, подняли меня, как всех, в 6 утра.
   После завтрака снова сборы, сдача казенного, ведут из камеры, обыск. Зачем все это, - никто не говорит. Но по тому, как смотрят на меня надзиратели, твердо решаю: "Сербский". Сомнение внес начальник тюрьмы полковник Петренко, который изволил лично проводить меня. На вопрос "Куда меня отправляете?" он без запинки ответил: "В прокуратуру. Там хотят с вами поговорить. И я от души желаю, чтобы вы сюда не вернулись"... "Вы меня поняли?" - спросил он, когда я уже садился в "воронок". Я ничего не ответил, но в голове мелькнула радостная мысль: "Неужели прекращено дело?"
   Но мысль эта продержалась недолго. Несмотря на то, что путь наш был виден мне только позади машины и в чрезвычайно узком секторе, я, хорошо зная Москву, быстро обнаружил, что направляемся не в сторону прокуратуры. Когда же промелькнули площади Маяковского, Восстания, Смоленка, сомнений не осталось "Сербский".
   В этом для меня, собственно, ничего нового не было. Я давно потерял веру в разум творцов произвола. Поэтому я и не надеялся на прекращение дела. Знал я и то, что любой преступник боится гласности. А суд - гласность. Значит, и на суд меня не пустят. Значит, остается одно - признать меня сумасшедшим. В Ташкенте с этим произошла ошибка. Березовский, - самовлюбленный кретин, - всерьез поверил, что сможет создать дело против меня. Поэтому он не мог понять всё значение психиатрической экспертизы и не озаботился подбором такого ее состава, который обеспечивал бы безотказное признание меня невменяемым. В результате создалось положение, потребовавшее вмешательства Москвы.
   Я ждал этого вмешательства с тех пор, как прочитал заключение ташкентской психэкспертизы (18/VII). Убеждало меня в этом и поведение Березовского. Видимо, получив нагоняй от начальства, он скис после экспертизы и утратил всякий интерес к моему делу. Поэтому я все время ждал второй экспертизы и знал, что на этот раз рисковать не станут и направят меня в то учреждение, которое для этого и существует, чтобы превращать неугодных КГБ людей, которые преступлений не совершали и являются психически нормальными, в "опасных для общества невменяемых". Подчеркиваю: я знал это. Но кто не надеется где-то в тайниках души на лучший исход! Для меня лучшим исходом был бы суд или прекращение дела. Слова начальника Лефортовской тюрьмы пробудили надежду на последнее. Очень быстро я понял, что сказанное им - ложь. При этом ложь подлая, направленная на то, чтобы созданием временной иллюзии сделать реальность еще более тяжелой.