И тут произошло нечто странное – погас свет. Корюшкин подумал, что это только в его комнате, но, выйдя на ощупь в темный коридор, он понял, что свет перегорел во всем доме. Люди чиркали спичками, весело переговаривались, отпускали сомнительные шутки, которые всегда легко говорить, когда не видно лица, кто-то сердито требовал позвонить на электростанцию… В вестибюле первого этажа ходила горничная и шепотом просила отдыхающих не волноваться. В длинном халате, в платочке, со свечой в руке, она была похожа на монашку, шептавшую молитву.
Темнота немножко развеселила Корюшкина. Он побродил по вестибюлю, давая советы по исправлению линии, потом на лестнице столкнулся с какой-то женщиной и в темноте пытался схватить ее за руку, игриво произнеся: «Пардон, мадам!», но тут же его кто-то толкнул в плечо и строгий мужской голос произнес: «А ну проходи!..» Затем Корюшкин поднялся к себе на этаж, с трудом нашел свою комнату и, быстро раздевшись, рухнул на постель. От выпитого коньяка его потянуло в сон, а главное, он понял, что в темноте уж точно ни с кем не познакомишься, разве что схлопочешь по роже. Корюшкин закрыл глаза, и его воспаленный мозг начал понемножку гаснуть, и разные мысли стали медленно расползаться по извилинам, сворачиваясь в клубок и затихая…
Но тут скрипнула дверь, и в комнату вошла женщина. Корюшкин сразу понял, что это женщина, и проснулся. Сердце бешено застучало у него внутри, а мысли забегали в голове, сталкиваясь и ударяясь друг о друга. Женщина сделала несколько неуверенных шагов по комнате, наткнулась на стул. Корюшкин затаил дыхание, но надолго не смог, и зажатый в легких воздух наконец вырвался из него с каким-то стоном.
– Ой!.. Здесь кто-то есть… Простите, это какой номер? – спросила женщина.
– Семьдесят второй! – прошептал Корюшкин и резким движением выскочил из-под одеяла.
Женщина вскрикнула и отскочила, уронив стул, а Корюшкин в темноте поймал ее руку, притянул к себе и в каком-то дурмане начал страстно целовать ее, попадая губами то в плечо, то в лоб, то в шею, то вообще в никуда, потому что женщина отворачивалась и было темно…
– Прекратите! Прекратите! Я буду кричать! Кто вы?!
– Милая моя! Единственная! О! – страстно шептал Корюшкин, пытаясь перехватить ее вторую руку, которой она толкала его в грудь. – Это я! Корюшкин из отдела статистики… О!.. Дивная моя!.. Я женюсь, честное слово, женюсь!.. Прекрасная моя!.. О чудное мгновенье!
Корюшкин быстро-быстро говорил, переходя то на высокопарный стиль, то на какое-то суетливое бормотание с обещаниями завтра же расписаться, и все время выкрикивал: «О!.. О!..», а женщина твердила: «Перестаньте!» – и сопротивлялась и отталкивала его, но Корюшкин чувствовал, что под его мощным напором толчки становятся все слабее, а сопротивление стихает, признавая себя бессмысленным…
Потом Виктор Андреевич, не одеваясь, вышел на балкон покурить. Он стоял в своих фирменных белых трусах в сеточку, его обдувал ночной ветерок, он курил и смотрел на небо, где не было луны, но очень ярко горели звезды, и он подумал, что звезды в июне очень красивы и как это прекрасно, что на них тоже есть жизнь…
Когда Корюшкин вернулся с балкона, то с удивлением обнаружил, что в комнате никого нет. Виктор Андреевич зажег спичку, огляделся, потом выглянул в коридор, надеясь, что она там, но коридор был пуст. Корюшкин хотел позвать ее, но тут сообразил, что не знает ее имени и, даже если она где-то рядом и спряталась, непонятно, как к ней обращаться.
– Эй! – негромко позвал Корюшкин. – Эй, товарищ! Где же вы?
Ему никто не ответил. Корюшкин вернулся в комнату, снова закурил и сел за стол. Ему вдруг сделалось очень весело.
Вскоре зажегся свет, а ровно в полночь вернулся Монюков. Корюшкин, волнуясь и опуская малозначительные подробности, поспешно рассказал ему все. Он не стал ничего приукрашивать, ибо и правда была настолько невероятна, что он боялся, что Монюков ему не поверит. Однако Монюков поверил. Он усмехнулся, задумчиво почесал в затылке и спросил:
– И ты, стало быть, не знаешь, кто это был?
– Понятия не имею!
– Ну хоть приметы какие-нибудь?
– Какие там приметы? Темно было – хоть глаз коли…
– Толстая? Тонкая?
– Средняя, – подумав, сказал Корюшкин. – Плотная такая… А может, и худая. – Он растерянно заморгал ресницами.
– Так, – подытожил Монюков, – стало быть, ясно, что ничего не ясно! Однако кое-какие приметы все-таки есть… Во-первых, она мажется польской розовой помадой. – Он ткнул пальцем в щеку Корюшкину, и тот, подскочив к зеркалу, обнаружил на левой щеке две розовые полоски. – Во-вторых, – продолжал Монюков, сняв с одеяла длинный светлый волос, – она блондинка! Причем натуральная! Вот так-то, обвиняемый!
– Почему «обвиняемый»? – поморщился Корюшкин. – Не шути так… Лучше скажи – что теперь делать-то?
– А ничего не делать, – зевнул Монюков. – Спать надо. Завтра найдем.
– А вдруг она постесняется подойти?
– Все равно выдаст себя, – уверенно сказал Монюков. – Взглядом, улыбкой… Покраснеет. Тут много нюансов. Сам почувствуешь! Это, старик, флюидами передается… Вот у меня был аналогичный случай: загулял как-то в командировке в Калуге, проснулся в чужом доме, не помню, как туда попал, не помню с кем… Входит какая-то женщина, приглашает завтракать… А я ни имени ее не знаю, ни фамилии и не пойму: она или не она?
– Ну и что?
– Оказалось – она!
– Как догадался?
– Спросил просто: мол, вы или не вы? Она говорит – я! Так и догадался.
– А что потом?
– А ничего! Позавтракал, уехал… Да чего ты нервничаешь-то?.. Ну, было и было… Закон природы: ты – фавн, она – пастушка! Вспышки страстей… – Монюков еще раз смачно зевнул и пошел спать.
Утром Корюшкин проснулся рано, принял душ, побрился, тщательно причесался и стал будить Монюкова:
– Сережа! Вставай. Пойдем!
– Чего? Куда? – не понял со сна Монюков.
– Найти ее надо… Объясниться…
– Кого?.. Ах да, – потягиваясь, вспомнил Монюков. – Земфиру твою… Да чего ты спозаранку-то?.. Ай, Корюшкин! Прямо супермен какой-то… Кто бы мог подумать?
Через полчаса они спустились в столовую на завтрак. Корюшкин шел робко, пугливо оглядывался по сторонам, бессмысленно улыбался и здоровался со всеми женщинами.
– Не суетись! – строго сказал ему Монюков, садясь за стол. – Не зыркай глазами… Ешь спокойно, а когда уж почувствуешь флюиды…
– Да как почувствую?
– Ну, посмотрит она на тебя… по-особому! Ешь!
Корюшкин принялся жевать котлету и тут же почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он резко обернулся и вздрогнул: на него смотрела бухгалтер Вера Михайловна, чей шестидесятилетний юбилей они недавно торжественно отметили у себя в учреждении. Корюшкина прошиб пот, но он все-таки сумел взять себя в руки и улыбнуться. Вера Михайловна улыбнулась ему в ответ. Монюков заметил эту улыбку и так непристойно заржал, что Корюшкин чуть не выронил вилку.
– Она, что ли? – давясь от смеха, зашептал Монюков. – Ты что, Витя? У нее же внуки в армии…
– Прекрати немедленно! – зашипел Корюшкин. – Прекрати! Что я, рехнулся? Это не она… Она помадой не пользуется!
– Все равно смешно. – Монюков вытер слезы бумажной салфеткой. – Сдохнуть от тебя можно… Ну-ну, извини… Не буду. Сосредоточься! Вон в углу блондинка на тебя посматривает. Тебе интуиция ничего не подсказывает?
Корюшкин внимательно посмотрел на пухлую блондинку с орлиным носом, на всякий случай улыбнулся ей и тихо сказал:
– Нет, чувствую – не она.
– У нее помада розовая.
– Все равно! Чувствую – не она. И потом, у нее нос большой. А там… вроде бы… поменьше был.
– И сколько сантиметров?
– Слушай, – обиделся Корюшкин, – ты не издевайся! Если ты мне друг – помоги, а издеваться…
– Ладно, ладно! – перебил Монюков. – Не она так не она… Я не навязываю… Обсудим следующую кандидатуру…
Они перехватили взгляды еще нескольких блондинок. Корюшкин всем улыбнулся и всем кивнул, в смысле – поздоровался, но в отношении ни одной из них у него не возникло чувства уверенности. Вообще от этой неопределенной напряженности он начал уставать и нервничать.
И тут Монюков вдруг резко толкнул его локтем – в столовую вошла Ксения Вячеславна Волохова, начальник управления при главке. Одета она была в белый летний костюмчик, ее светлые волосы, как всегда, были уложены пучком сзади. Она благосклонно кивала сотрудникам, чуть улыбаясь тонкими губами, слегка покрытыми розовой помадой…
– Ну что? Она?
Корюшкин не отвечал, а только смотрел на Волохову завороженным взглядом, и она тоже посмотрела на него, и даже дольше, чем на других, и улыбнулась…
– Ну? Она, что ли? – не унимался Монюков.
– Кажется! – сказал Корюшкин, и его зубы забили дробь о край стакана.
– Вот это да! – многозначительно присвистнул Монюков. – Это ты, старик, зря… Начальство в этом смысле лучше не трогать! Ну-ну, спокойней! – добавил он, видя, что лицо Корюшкина приобретает бледно-сиреневый оттенок. – Ничего страшного… Она тоже человек. Как говорится, закон природы, взрыв страстей: ты – фавн, она – пастушка! Да успокойся же!
Корюшкин не мог успокоиться и становился все сиреневей и сиреневей. Если себя он и мог в какой-то мере признать фавном, то Ксения Вячеславна была уж абсолютно не пастушкой, а начальником управления, и ее строгий суховатый голос приводил в трепет людей поважнее Корюшкина.
– Да не смотри ты на нее так, – шептал Монюков. – Это ж неприлично!
– Выйдем отсюда! – упавшим голосом сказал Корюшкин. – Мне что-то нехорошо…
– Пойдем, пойдем. – Монюков поддержал шатавшегося Корюшкина и осторожно повел его через столовую. – Держись, старина… Ох, господи, что ж ты с таким-то здоровьем на баб бросаешься?
Они вышли в сквер, сели на скамейку, закурили.
– Давай взвесим все «за» и все «против», – рассуждал Монюков. – Она живет на том же этаже, что и мы, она блондинка, и губы розовые. Все это говорит о том, что она могла заблудиться, попасть случайно в твою комнату, а тут ты и налетел как вепрь…
– Я не налетал, – жалобно перебил Корюшкин.
– Налетал, налетал! – неумолимо говорил Монюков. – И в этом вообще ничего страшного нет, если соображать, на кого… Но, с другой стороны, Волохова не тот человек, которой слабеет в темноте… Ты же знаешь ее характер. Помнишь, на летучке она нашему заву какую головомойку устроила? А Игнатьева за аморалку с работы вытурила с такой характеристикой, что он год уже не может устроиться…
Корюшкин застонал.
– Погоди ныть-то! – строго сказал Монюков. – Может, и не она… Эх, черт, зря я волос выкинул, могли бы сверить… Но даже если и она, все тоже не так страшно: в темноте она тебя могла тоже не признать.
– Я назвался, – обреченно сказал Корюшкин.
– Зачем?
– Не знаю… Спьяну. И жениться обещал.
– Вот это уже совсем пошло, – поморщился Монюков. – Тоже мне, подарок судьбы! На кой ты ей нужен, у нее муж – адмирал.
Корюшкин снова застонал и обхватил голову руками.
– Надо пойти к ней, – быстро заговорил он. – Пойти выяснить… Если что – чистосердечно извиниться… Так, мол, и так! Простите! Я не хотел.
– Что значит «не хотел»? – строго спросил Монюков. – Думай, что говоришь-то! Она все-таки женщина, и очень даже пикантная… Такого врага себе наживешь, не дай бог!.. Впрочем, и друзьями вам теперь трудно оставаться… М-да! Положение щекотливое…
– Она мне характеристику должна подписать, – почему-то вдруг вспомнил Корюшкин. – Мы с Нинкой заявление на Варну подали…
– Погоди ты с Варной, – отмахнулся Монюков. – Не до Варны сейчас! Одно ясно: молчать тебе надо! Никаких намеков. Ты не в курсе! Пока сама не даст знать… А уж если даст, тогда другое дело… Тогда оказывай внимание. С ней, старик, нельзя: поматросил – и бросил…
Он вдруг осекся – прямо к их скамейке медленно шла Ксения Вячеславна.
– Сидите, товарищи, сидите, – величественно сказала Волохова вскочившим мужчинам и сама села на скамью. – Как отдыхаете?
– Спасибо, хорошо, – быстро ответил Монюков. – Просто исключительно!
– Природа здесь великолепная, да? – Волохова чуть откинула голову назад и повела глазами, как бы приглашая полюбоваться природой.
– Великолепная! – подтвердил Монюков – Исключительная!
Возникла пауза. Разговор не получался.
– Вечер вчера был теплый, – сказала Волохова и посмотрела на Корюшкина.
Корюшкин побледнел и вдруг выпалил:
– Не помню!
Волохова удивленно вскинула брови, а Монюков с силой придавил ногу Корюшкину, но тот не мог остановиться.
– Не помню! Ничего не помню! – почти выкрикнул он. – Пьян был в стельку! Я когда выпью, ничего не соображаю! Хоть стреляй в меня!.. Вот так! Вот я какой!
Волохова наморщила лоб, и ее глаза сделались маленькими и холодными.
– Пить нехорошо! – строго сказала она. – А хвастать этим и подавно!
– Абсолютно верно! – поддакнул Монюков.
Корюшкин опустил голову и молчал.
– Ну, ладно, товарищи, не стану вам мешать. – Волохова встала со скамейки и медленно пошла по аллее.
– Ненормальный! Что ты разорался? – налетел Монюков на Корюшкина. – Чего тебя вдруг понесло? «Пьяный», «пьяный»!
– Домой хочу! – обреченно сказал Корюшкин. – Домой, немедленно.
– Погоди паниковать! Может, и не она…
– Все равно. Хочу домой! – Корюшкин так быстро зашагал к корпусу, что Монюков еле за ним поспевал. – Черт меня дернул сюда приезжать! Сидел же дома, все хорошо – и на тебе!.. А эта Волохова тоже хороша. Небось дача собственная есть – так нет, надо с коллективом на отдых… Демократизм проявляет, мерзавка! А люди за нее отвечай! А я не боюсь! Ничего она мне не сделает… Все по обоюдному согласию… Я насилия не проявлял… А с работы я и сам уволюсь… по собственному желанию, в связи с переходом… И адмиралом меня пугать нечего! Адмирал – он в море адмирал, а мне он не адмирал…
Он долго ехал в душном автобусе до станции, потом час курил в тамбуре электрички, потом троллейбусом доехал до дома, открыл дверь, прошел в спальню и, не раздеваясь, рухнул на постель. Нина не вышла к нему, она гремела на кухне кастрюлями, и Корюшкину вдруг страшно захотелось пойти к жене, рассказать ей про все, посоветоваться… Но он понимал, что это невозможно, и оттого еще больше ощущал себя несчастным и бесконечно одиноким человеком.
Убийца
Темнота немножко развеселила Корюшкина. Он побродил по вестибюлю, давая советы по исправлению линии, потом на лестнице столкнулся с какой-то женщиной и в темноте пытался схватить ее за руку, игриво произнеся: «Пардон, мадам!», но тут же его кто-то толкнул в плечо и строгий мужской голос произнес: «А ну проходи!..» Затем Корюшкин поднялся к себе на этаж, с трудом нашел свою комнату и, быстро раздевшись, рухнул на постель. От выпитого коньяка его потянуло в сон, а главное, он понял, что в темноте уж точно ни с кем не познакомишься, разве что схлопочешь по роже. Корюшкин закрыл глаза, и его воспаленный мозг начал понемножку гаснуть, и разные мысли стали медленно расползаться по извилинам, сворачиваясь в клубок и затихая…
Но тут скрипнула дверь, и в комнату вошла женщина. Корюшкин сразу понял, что это женщина, и проснулся. Сердце бешено застучало у него внутри, а мысли забегали в голове, сталкиваясь и ударяясь друг о друга. Женщина сделала несколько неуверенных шагов по комнате, наткнулась на стул. Корюшкин затаил дыхание, но надолго не смог, и зажатый в легких воздух наконец вырвался из него с каким-то стоном.
– Ой!.. Здесь кто-то есть… Простите, это какой номер? – спросила женщина.
– Семьдесят второй! – прошептал Корюшкин и резким движением выскочил из-под одеяла.
Женщина вскрикнула и отскочила, уронив стул, а Корюшкин в темноте поймал ее руку, притянул к себе и в каком-то дурмане начал страстно целовать ее, попадая губами то в плечо, то в лоб, то в шею, то вообще в никуда, потому что женщина отворачивалась и было темно…
– Прекратите! Прекратите! Я буду кричать! Кто вы?!
– Милая моя! Единственная! О! – страстно шептал Корюшкин, пытаясь перехватить ее вторую руку, которой она толкала его в грудь. – Это я! Корюшкин из отдела статистики… О!.. Дивная моя!.. Я женюсь, честное слово, женюсь!.. Прекрасная моя!.. О чудное мгновенье!
Корюшкин быстро-быстро говорил, переходя то на высокопарный стиль, то на какое-то суетливое бормотание с обещаниями завтра же расписаться, и все время выкрикивал: «О!.. О!..», а женщина твердила: «Перестаньте!» – и сопротивлялась и отталкивала его, но Корюшкин чувствовал, что под его мощным напором толчки становятся все слабее, а сопротивление стихает, признавая себя бессмысленным…
Потом Виктор Андреевич, не одеваясь, вышел на балкон покурить. Он стоял в своих фирменных белых трусах в сеточку, его обдувал ночной ветерок, он курил и смотрел на небо, где не было луны, но очень ярко горели звезды, и он подумал, что звезды в июне очень красивы и как это прекрасно, что на них тоже есть жизнь…
Когда Корюшкин вернулся с балкона, то с удивлением обнаружил, что в комнате никого нет. Виктор Андреевич зажег спичку, огляделся, потом выглянул в коридор, надеясь, что она там, но коридор был пуст. Корюшкин хотел позвать ее, но тут сообразил, что не знает ее имени и, даже если она где-то рядом и спряталась, непонятно, как к ней обращаться.
– Эй! – негромко позвал Корюшкин. – Эй, товарищ! Где же вы?
Ему никто не ответил. Корюшкин вернулся в комнату, снова закурил и сел за стол. Ему вдруг сделалось очень весело.
Вскоре зажегся свет, а ровно в полночь вернулся Монюков. Корюшкин, волнуясь и опуская малозначительные подробности, поспешно рассказал ему все. Он не стал ничего приукрашивать, ибо и правда была настолько невероятна, что он боялся, что Монюков ему не поверит. Однако Монюков поверил. Он усмехнулся, задумчиво почесал в затылке и спросил:
– И ты, стало быть, не знаешь, кто это был?
– Понятия не имею!
– Ну хоть приметы какие-нибудь?
– Какие там приметы? Темно было – хоть глаз коли…
– Толстая? Тонкая?
– Средняя, – подумав, сказал Корюшкин. – Плотная такая… А может, и худая. – Он растерянно заморгал ресницами.
– Так, – подытожил Монюков, – стало быть, ясно, что ничего не ясно! Однако кое-какие приметы все-таки есть… Во-первых, она мажется польской розовой помадой. – Он ткнул пальцем в щеку Корюшкину, и тот, подскочив к зеркалу, обнаружил на левой щеке две розовые полоски. – Во-вторых, – продолжал Монюков, сняв с одеяла длинный светлый волос, – она блондинка! Причем натуральная! Вот так-то, обвиняемый!
– Почему «обвиняемый»? – поморщился Корюшкин. – Не шути так… Лучше скажи – что теперь делать-то?
– А ничего не делать, – зевнул Монюков. – Спать надо. Завтра найдем.
– А вдруг она постесняется подойти?
– Все равно выдаст себя, – уверенно сказал Монюков. – Взглядом, улыбкой… Покраснеет. Тут много нюансов. Сам почувствуешь! Это, старик, флюидами передается… Вот у меня был аналогичный случай: загулял как-то в командировке в Калуге, проснулся в чужом доме, не помню, как туда попал, не помню с кем… Входит какая-то женщина, приглашает завтракать… А я ни имени ее не знаю, ни фамилии и не пойму: она или не она?
– Ну и что?
– Оказалось – она!
– Как догадался?
– Спросил просто: мол, вы или не вы? Она говорит – я! Так и догадался.
– А что потом?
– А ничего! Позавтракал, уехал… Да чего ты нервничаешь-то?.. Ну, было и было… Закон природы: ты – фавн, она – пастушка! Вспышки страстей… – Монюков еще раз смачно зевнул и пошел спать.
Утром Корюшкин проснулся рано, принял душ, побрился, тщательно причесался и стал будить Монюкова:
– Сережа! Вставай. Пойдем!
– Чего? Куда? – не понял со сна Монюков.
– Найти ее надо… Объясниться…
– Кого?.. Ах да, – потягиваясь, вспомнил Монюков. – Земфиру твою… Да чего ты спозаранку-то?.. Ай, Корюшкин! Прямо супермен какой-то… Кто бы мог подумать?
Через полчаса они спустились в столовую на завтрак. Корюшкин шел робко, пугливо оглядывался по сторонам, бессмысленно улыбался и здоровался со всеми женщинами.
– Не суетись! – строго сказал ему Монюков, садясь за стол. – Не зыркай глазами… Ешь спокойно, а когда уж почувствуешь флюиды…
– Да как почувствую?
– Ну, посмотрит она на тебя… по-особому! Ешь!
Корюшкин принялся жевать котлету и тут же почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он резко обернулся и вздрогнул: на него смотрела бухгалтер Вера Михайловна, чей шестидесятилетний юбилей они недавно торжественно отметили у себя в учреждении. Корюшкина прошиб пот, но он все-таки сумел взять себя в руки и улыбнуться. Вера Михайловна улыбнулась ему в ответ. Монюков заметил эту улыбку и так непристойно заржал, что Корюшкин чуть не выронил вилку.
– Она, что ли? – давясь от смеха, зашептал Монюков. – Ты что, Витя? У нее же внуки в армии…
– Прекрати немедленно! – зашипел Корюшкин. – Прекрати! Что я, рехнулся? Это не она… Она помадой не пользуется!
– Все равно смешно. – Монюков вытер слезы бумажной салфеткой. – Сдохнуть от тебя можно… Ну-ну, извини… Не буду. Сосредоточься! Вон в углу блондинка на тебя посматривает. Тебе интуиция ничего не подсказывает?
Корюшкин внимательно посмотрел на пухлую блондинку с орлиным носом, на всякий случай улыбнулся ей и тихо сказал:
– Нет, чувствую – не она.
– У нее помада розовая.
– Все равно! Чувствую – не она. И потом, у нее нос большой. А там… вроде бы… поменьше был.
– И сколько сантиметров?
– Слушай, – обиделся Корюшкин, – ты не издевайся! Если ты мне друг – помоги, а издеваться…
– Ладно, ладно! – перебил Монюков. – Не она так не она… Я не навязываю… Обсудим следующую кандидатуру…
Они перехватили взгляды еще нескольких блондинок. Корюшкин всем улыбнулся и всем кивнул, в смысле – поздоровался, но в отношении ни одной из них у него не возникло чувства уверенности. Вообще от этой неопределенной напряженности он начал уставать и нервничать.
И тут Монюков вдруг резко толкнул его локтем – в столовую вошла Ксения Вячеславна Волохова, начальник управления при главке. Одета она была в белый летний костюмчик, ее светлые волосы, как всегда, были уложены пучком сзади. Она благосклонно кивала сотрудникам, чуть улыбаясь тонкими губами, слегка покрытыми розовой помадой…
– Ну что? Она?
Корюшкин не отвечал, а только смотрел на Волохову завороженным взглядом, и она тоже посмотрела на него, и даже дольше, чем на других, и улыбнулась…
– Ну? Она, что ли? – не унимался Монюков.
– Кажется! – сказал Корюшкин, и его зубы забили дробь о край стакана.
– Вот это да! – многозначительно присвистнул Монюков. – Это ты, старик, зря… Начальство в этом смысле лучше не трогать! Ну-ну, спокойней! – добавил он, видя, что лицо Корюшкина приобретает бледно-сиреневый оттенок. – Ничего страшного… Она тоже человек. Как говорится, закон природы, взрыв страстей: ты – фавн, она – пастушка! Да успокойся же!
Корюшкин не мог успокоиться и становился все сиреневей и сиреневей. Если себя он и мог в какой-то мере признать фавном, то Ксения Вячеславна была уж абсолютно не пастушкой, а начальником управления, и ее строгий суховатый голос приводил в трепет людей поважнее Корюшкина.
– Да не смотри ты на нее так, – шептал Монюков. – Это ж неприлично!
– Выйдем отсюда! – упавшим голосом сказал Корюшкин. – Мне что-то нехорошо…
– Пойдем, пойдем. – Монюков поддержал шатавшегося Корюшкина и осторожно повел его через столовую. – Держись, старина… Ох, господи, что ж ты с таким-то здоровьем на баб бросаешься?
Они вышли в сквер, сели на скамейку, закурили.
– Давай взвесим все «за» и все «против», – рассуждал Монюков. – Она живет на том же этаже, что и мы, она блондинка, и губы розовые. Все это говорит о том, что она могла заблудиться, попасть случайно в твою комнату, а тут ты и налетел как вепрь…
– Я не налетал, – жалобно перебил Корюшкин.
– Налетал, налетал! – неумолимо говорил Монюков. – И в этом вообще ничего страшного нет, если соображать, на кого… Но, с другой стороны, Волохова не тот человек, которой слабеет в темноте… Ты же знаешь ее характер. Помнишь, на летучке она нашему заву какую головомойку устроила? А Игнатьева за аморалку с работы вытурила с такой характеристикой, что он год уже не может устроиться…
Корюшкин застонал.
– Погоди ныть-то! – строго сказал Монюков. – Может, и не она… Эх, черт, зря я волос выкинул, могли бы сверить… Но даже если и она, все тоже не так страшно: в темноте она тебя могла тоже не признать.
– Я назвался, – обреченно сказал Корюшкин.
– Зачем?
– Не знаю… Спьяну. И жениться обещал.
– Вот это уже совсем пошло, – поморщился Монюков. – Тоже мне, подарок судьбы! На кой ты ей нужен, у нее муж – адмирал.
Корюшкин снова застонал и обхватил голову руками.
– Надо пойти к ней, – быстро заговорил он. – Пойти выяснить… Если что – чистосердечно извиниться… Так, мол, и так! Простите! Я не хотел.
– Что значит «не хотел»? – строго спросил Монюков. – Думай, что говоришь-то! Она все-таки женщина, и очень даже пикантная… Такого врага себе наживешь, не дай бог!.. Впрочем, и друзьями вам теперь трудно оставаться… М-да! Положение щекотливое…
– Она мне характеристику должна подписать, – почему-то вдруг вспомнил Корюшкин. – Мы с Нинкой заявление на Варну подали…
– Погоди ты с Варной, – отмахнулся Монюков. – Не до Варны сейчас! Одно ясно: молчать тебе надо! Никаких намеков. Ты не в курсе! Пока сама не даст знать… А уж если даст, тогда другое дело… Тогда оказывай внимание. С ней, старик, нельзя: поматросил – и бросил…
Он вдруг осекся – прямо к их скамейке медленно шла Ксения Вячеславна.
– Сидите, товарищи, сидите, – величественно сказала Волохова вскочившим мужчинам и сама села на скамью. – Как отдыхаете?
– Спасибо, хорошо, – быстро ответил Монюков. – Просто исключительно!
– Природа здесь великолепная, да? – Волохова чуть откинула голову назад и повела глазами, как бы приглашая полюбоваться природой.
– Великолепная! – подтвердил Монюков – Исключительная!
Возникла пауза. Разговор не получался.
– Вечер вчера был теплый, – сказала Волохова и посмотрела на Корюшкина.
Корюшкин побледнел и вдруг выпалил:
– Не помню!
Волохова удивленно вскинула брови, а Монюков с силой придавил ногу Корюшкину, но тот не мог остановиться.
– Не помню! Ничего не помню! – почти выкрикнул он. – Пьян был в стельку! Я когда выпью, ничего не соображаю! Хоть стреляй в меня!.. Вот так! Вот я какой!
Волохова наморщила лоб, и ее глаза сделались маленькими и холодными.
– Пить нехорошо! – строго сказала она. – А хвастать этим и подавно!
– Абсолютно верно! – поддакнул Монюков.
Корюшкин опустил голову и молчал.
– Ну, ладно, товарищи, не стану вам мешать. – Волохова встала со скамейки и медленно пошла по аллее.
– Ненормальный! Что ты разорался? – налетел Монюков на Корюшкина. – Чего тебя вдруг понесло? «Пьяный», «пьяный»!
– Домой хочу! – обреченно сказал Корюшкин. – Домой, немедленно.
– Погоди паниковать! Может, и не она…
– Все равно. Хочу домой! – Корюшкин так быстро зашагал к корпусу, что Монюков еле за ним поспевал. – Черт меня дернул сюда приезжать! Сидел же дома, все хорошо – и на тебе!.. А эта Волохова тоже хороша. Небось дача собственная есть – так нет, надо с коллективом на отдых… Демократизм проявляет, мерзавка! А люди за нее отвечай! А я не боюсь! Ничего она мне не сделает… Все по обоюдному согласию… Я насилия не проявлял… А с работы я и сам уволюсь… по собственному желанию, в связи с переходом… И адмиралом меня пугать нечего! Адмирал – он в море адмирал, а мне он не адмирал…
Он долго ехал в душном автобусе до станции, потом час курил в тамбуре электрички, потом троллейбусом доехал до дома, открыл дверь, прошел в спальню и, не раздеваясь, рухнул на постель. Нина не вышла к нему, она гремела на кухне кастрюлями, и Корюшкину вдруг страшно захотелось пойти к жене, рассказать ей про все, посоветоваться… Но он понимал, что это невозможно, и оттого еще больше ощущал себя несчастным и бесконечно одиноким человеком.
Убийца
Кирюша Лапенков, высокий худой мужчина лет тридцати пяти, сидел в диетической столовой и обедал. Настроение у Кирюши было скверное. Мрачное было настроение.
Да и с чего, спрашивается, быть хорошему настроению у человека, болеющего гастритом, сидящего в душной столовой и поедающего обед за пятьдесят три копейки в составе: суп овощной протертый, тефтели паровые с картофельным пюре, кисель молочный?
Какие мысли должна рождать в мозгу такая пища?
Грустные мысли. Протертые мысли. Паровые. Желеобразные. Бессолевые.
Но нет! Организм Лапенкова протестовал. И в тот момент, когда его желудок равнодушно принимал всю эту преснятину, мозг Кирюши вел активную, буйную деятельность. Мозг кипел. Он рождал острые, соленые мысли. Мысли, пересыпанные перцем и аджикой, мысли шипящие и дымящиеся, как шашлык на шампуре.
Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении:
«1. Повар – сволочь! Протираешь овощи – протирай, но не до дыр! Сам небось харчо жрет!
2. Участковый врач – халтурщик. Раз нашел у человека гастрит – так лечи. А он, кроме диеты, ничего не прописывает. За что им, коновалам, только зарплату платят?!
3. Председатель месткома Точилин – прохиндей! Не дал путевку в Кисловодск. У вас, говорит, товарищ Лапенков, всего-навсего гастритик, а у нас есть товарищи уже с язвочкой. Им путевочку в первую очередь надо. Мерзавец! На следующие выборы месткома не приду. В знак протеста!
4. Начальник отдела Корольков – убогий чинуша. И голос у него визгливый, как у бабы. «Вы почему, товарищ Лапенков, не отправили запрос в Керчь по поводу трансформаторов?» – «Потому что забыл!» – «А зарплату вы получать не забываете?»
У, зануда! Тебе бы мою зарплату!
5. Сосед по квартире Рубинин – подонок и извращенец. Каждую ночь у него музыка орет и женщины повизгивают. Оргии устраивает! И хоть бы раз пригласил, каналья!
6. Лето нынче ужасное. Жара, духота! Говорят, солнечная радиация усилилась. Полысеем все к чертовой бабушке!
7. Вообще народ как-то измельчал… Стал хлипкий и пузатый… Сегодня шел по улице – ни одной красивой девушки не встретил… Вырождается род человеческий помаленьку.
8. В футбол наши играть определенно не умеют. Распустить бы команды, а Лужники огурцами засеять… Все же польза была бы…
9. По телевизору все время какую-то муру передают… В комиссионку отнести его, что ли?
10. Эх, жизнь!..»
На десятом пункте мысли Лапенкова приостановились в своем развитии. Но произошло это вовсе не потому, что этот пункт был наиболее ярким и всеобъемлющим. Просто Лапенков вдруг заметил, что сидящий рядом за столиком бородатый мужчина пристально его разглядывает. Кирюша этого не любил. Под чужим взглядом он терялся и нервничал. Поэтому, быстро допив кисель, Лапенков встал и направился к выходу. Однако спиной он почувствовал, что бородач тоже поднялся и идет за ним.
Так они прошли вместе по улице шагов десять, и все время Лапенков чувствовал на своем затылке сверлящий взгляд бородача. Тогда Лапенков остановился и обернулся.
– Извините, – сказал бородач, подходя к Лапенкову. – Извините. Разрешите представиться: Валабуев, художник!
– Лапенков, – тихо сказал Кирюша, слегка пожимая протянутую руку.
– Не сердитесь, что задерживаю вас, – сказал бородач, – но дело в том, что меня как художника поразило ваше лицо… Это то, что я искал…
– В каком смысле? – растерянно спросил Лапенков.
– В прямом! – сказал бородач. – У вас выдающееся лицо. Низкий скошенный лоб, тяжелые надбровные дуги, острый нос, губы тонкие, нервные… А скулы какие! Ведь это черт знает какие скулы!
– При чем здесь скулы? – начал нервничать Лапенков. – Что вы хотите, товарищ?
– Я хочу вас попросить позировать мне, – сказал художник. – Ваше лицо мне нужно для картины… Это не займет у вас много времени. Всего несколько сеансов. И я заплачу!
Приветливая улыбка на лице бородача и ласковое «заплачу» как-то успокоили Лапенкова. Он смутился и спросил:
– А кого же вы хотите с меня рисовать?
– Убийцу, – сказал художник и улыбнулся.
Наступила пауза.
– То есть как это? – наконец осторожно спросил Лапенков. – Почему убийцу? С какой стати?
– Это не совсем убийца в обычном понимании этого слова, – продолжая улыбаться, сказал бородач. – Это браконьер. Понимаете, картина называется «Убийство». Композиционно она решается так: опушка леса, а на переднем плане – косуля и охотник. Нежная, трепетная косуля, обагренная кровью, лежит на траве, а над ней склонился охотник, браконьер с дымящимся ружьем. У него низкий скошенный лоб, тяжелые надбровные дуги, тонкие нервные губы искривились в садистской усмешке…
– Не-не! – запротестовал Лапенков. – Я отказываюсь… Что вы, на самом-то деле? Я люблю животных… И потом, у меня семья, соседи…
– При чем здесь соседи? – поморщился художник. – А что касается животных, то именно из любви к ним я и взялся за это полотно. Я считаю охоту занятием аморальным! Моя картина будет публицистична от начала до конца. Это будет полотно-протест! Почему же вы отказываетесь помочь мне в этом благородном деле?
– Я не отказываюсь, – пробормотал Лапенков, – но как-то странно… Вы меня нарисуете – а что потом скажут? Лапенков мерзавец, скажут…
– Ну зачем же так примитивно, – снова поморщился художник. – Картина не фотография, это все прекрасно понимают… А если кто и узнает вас, то ничего, кроме уважения к вам, это не вызовет…
– Это почему? – не понял Лапенков.
– Потому что не каждого рисуют художники, – сказал бородач. – Это, если хотите, большая честь… Неужели вы этого не понимаете?
– Подумать надо, – вздохнул Лапенков. – Хорошо! – сказал художник. – Пошли ко мне домой. Это пятнадцать минут ходу. Вот вам и время на раздумье.
Он взял Лапенкова под руку и повел по улице. Шел он быстро, широким, уверенным шагом. Лапенков едва поспевал за ним. Приходилось семенить ногами и даже иногда подпрыгивать. Оттого и мысли в лапенковской голове были тоже какие-то семенящие и подпрыгивающие.
Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении:
«Откажусь! К черту!.. Почему?.. Потому!.. Зачем людей смешить?.. Почему смешить?.. Ну, не смешить – пугать… Зачем людей пугать?! Пусть знает! С кем! Имеют! Дело! Они все думают, что у меня лицо как лицо! Тьфу лицо!.. А у меня лоб скошенный!.. Ага, задрожите, голубчики! И Точилин! И Корольков! И Рубинин!.. И все!.. С таким лицом шутки плохи!.. Попробуй! Обидь! А я с ружьем! На картине!.. Над косулей!.. Ничего! Они не дураки! Сегодня над косулей – завтра над тобой!.. Попробуй обхами! Попробуй не дай путевку!.. Ненавижу всех!.. И это зафиксируем!.. Картина-протест!.. Смотрите, люди, до чего довели человека!.. Всех на выставку свожу – звериный лик свой покажу!.. Да и самому на себя со стороны посмотреть интересно. Роковой мужчина!.. Девицы! Будут! Замирать! От! Страха! И! Любить!.. Эх!»
– Пришли! – сказал художник, остановившись перед подъездом большого кирпичного дома. – Ну как, согласны?
– Согласен! – вздохнул Лапенков.
– Я так и думал, – сказал художник. – Прошу вас…
Квартира у художника оказалась огромная и светлая. Три комнаты, через которые прошел Лапенков, были уставлены красивой старинной мебелью и книжными полками. Стены были увешаны картинами, иконами, какими-то диковинными масками. С потолков свешивались огромные старинные люстры с множеством стеклянных подвесок. Было очень уютно и, главное, прохладно.
– Садитесь, пожалуйста, – сказал художник, пододвигая к Лапенкову огромное кожаное кресло. Кирюша робко сел и с удовольствием почувствовал спиной приятный холодок кожи.
– Коньяку выпьете? – спросил художник.
– Нельзя мне, – грустно сказал Лапенков. – Врачи…
– Плюйте на них, – сказал художник, – мне тоже нельзя, а я принимаю понемножку – и ничего…
Он вышел в другую комнату и вскоре вернулся, везя перед собой маленький деревянный столик на колесиках. На столике стояли два больших бокала с каким-то желтым соком, блюдечко с нарезанным лимоном, коробка шоколадных конфет, маленькие бисквитики, большая темная бутылка с яркой наклейкой и две пузатые рюмки.
Лапенков зачарованно смотрел на все эти прелести и, к своему удивлению, проглотил слюну, хотя ел совсем недавно.
– Пейте, не смущайтесь, – сказал художник, наливая рюмки. – Это «Камю»… Отличнейший коньяк… А сейчас я включу музыку. Я, знаете, люблю работать под музыку… Особенно Легран вдохновляет… Вы не возражаете?
– Нет, что вы… конечно, – смутился Лапенков.
Они выпили. Художник чуть-чуть пригубил, а Лапенков выпил всю рюмку коньяку и весь бокал с соком. Коньяк был крепкий и ароматный, сок – апельсиновый и холодный. Кирюше как-то сразу сделалось хорошо и радостно, тем более что он увидел, как художник вновь наполнил его рюмку.
– Курите, – сказал художник и положил на столик пачку сигарет в золотой обертке. – Это «Бенсон»… Я их очень люблю.
– Врачи запрещают, – робко сказал Лапенков, но потом обреченно махнул рукой и закурил.
Сигареты были удивительно приятные и крепкие. От них закружилась голова.
– Ну вот, а теперь за работу, – сказал художник.
Он включил магнитофон, достал большой альбом и толстый пластмассовый карандаш, а затем сел в кресло напротив Лапенкова.
Из динамиков, висевших на стенах, полилась музыка. Это была какая-то удивительно спокойная музыка, тихая и чуть-чуть печальная. Сам не понимая почему, Кирюша вдруг почувствовал в груди какое-то блаженное томление. Он выпил вторую рюмку коньяку и уже сам налил себе третью.
«Вот дурак-то я, – подумал про себя Лапенков. – Еще отказывался… Хорошо-то как, господи!..»
Художник несколько минут внимательно смотрел на Лапенкова, потом неожиданно отложил блокнот; закурил, встал и прошелся по комнате.
– Послушайте, Лапенков, – наконец сказал он, глядя Кирюше прямо в глаза, – что у вас случилось с лицом?
– А что? – удивился Лапенков и провел рукой по щекам. – Чего случилось?
– У вас резко изменилось лицо, – сказал художник. – Черты, в общем-то, те же, а выражение совсем другое… Не то, что было там, в столовой…
– Не знаю, – сказал Кирюша. – Выпил потому что…
– Это я понимаю, – сказал художник. – Но мне-то необходимо именно то выражение… Жестокое, гневное и непреклонное. Вы помните, о чем вы думали там, в столовой?
– О разном думал, – тихо сказал Лапенков. – О людях, о жизни… Вообще, так сказать…
– У вас много неприятностей?
– Много, – вздохнул Лапенков.
– Ненавидите всех?
– Ненавижу, – опять вздохнул Лапенков.
– Очень хорошо, – сказал художник. – Тогда припомните все, о чем вы думали, о всех ваших врагах, и попытайтесь расправиться с ними мысленно…
– То есть как? – не понял Лапенков.
– Убейте их… Мысленно! Представьте: вам дали ружье в руки, разрешили стрелять в кого хочешь… Ожесточайтесь!.. Давайте, давайте… Проведем этот психологический опыт… Ну? Закройте глаза и сосредоточьтесь.
Лапенков послушно закрыл глаза и стал думать.
Да и с чего, спрашивается, быть хорошему настроению у человека, болеющего гастритом, сидящего в душной столовой и поедающего обед за пятьдесят три копейки в составе: суп овощной протертый, тефтели паровые с картофельным пюре, кисель молочный?
Какие мысли должна рождать в мозгу такая пища?
Грустные мысли. Протертые мысли. Паровые. Желеобразные. Бессолевые.
Но нет! Организм Лапенкова протестовал. И в тот момент, когда его желудок равнодушно принимал всю эту преснятину, мозг Кирюши вел активную, буйную деятельность. Мозг кипел. Он рождал острые, соленые мысли. Мысли, пересыпанные перцем и аджикой, мысли шипящие и дымящиеся, как шашлык на шампуре.
Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении:
«1. Повар – сволочь! Протираешь овощи – протирай, но не до дыр! Сам небось харчо жрет!
2. Участковый врач – халтурщик. Раз нашел у человека гастрит – так лечи. А он, кроме диеты, ничего не прописывает. За что им, коновалам, только зарплату платят?!
3. Председатель месткома Точилин – прохиндей! Не дал путевку в Кисловодск. У вас, говорит, товарищ Лапенков, всего-навсего гастритик, а у нас есть товарищи уже с язвочкой. Им путевочку в первую очередь надо. Мерзавец! На следующие выборы месткома не приду. В знак протеста!
4. Начальник отдела Корольков – убогий чинуша. И голос у него визгливый, как у бабы. «Вы почему, товарищ Лапенков, не отправили запрос в Керчь по поводу трансформаторов?» – «Потому что забыл!» – «А зарплату вы получать не забываете?»
У, зануда! Тебе бы мою зарплату!
5. Сосед по квартире Рубинин – подонок и извращенец. Каждую ночь у него музыка орет и женщины повизгивают. Оргии устраивает! И хоть бы раз пригласил, каналья!
6. Лето нынче ужасное. Жара, духота! Говорят, солнечная радиация усилилась. Полысеем все к чертовой бабушке!
7. Вообще народ как-то измельчал… Стал хлипкий и пузатый… Сегодня шел по улице – ни одной красивой девушки не встретил… Вырождается род человеческий помаленьку.
8. В футбол наши играть определенно не умеют. Распустить бы команды, а Лужники огурцами засеять… Все же польза была бы…
9. По телевизору все время какую-то муру передают… В комиссионку отнести его, что ли?
10. Эх, жизнь!..»
На десятом пункте мысли Лапенкова приостановились в своем развитии. Но произошло это вовсе не потому, что этот пункт был наиболее ярким и всеобъемлющим. Просто Лапенков вдруг заметил, что сидящий рядом за столиком бородатый мужчина пристально его разглядывает. Кирюша этого не любил. Под чужим взглядом он терялся и нервничал. Поэтому, быстро допив кисель, Лапенков встал и направился к выходу. Однако спиной он почувствовал, что бородач тоже поднялся и идет за ним.
Так они прошли вместе по улице шагов десять, и все время Лапенков чувствовал на своем затылке сверлящий взгляд бородача. Тогда Лапенков остановился и обернулся.
– Извините, – сказал бородач, подходя к Лапенкову. – Извините. Разрешите представиться: Валабуев, художник!
– Лапенков, – тихо сказал Кирюша, слегка пожимая протянутую руку.
– Не сердитесь, что задерживаю вас, – сказал бородач, – но дело в том, что меня как художника поразило ваше лицо… Это то, что я искал…
– В каком смысле? – растерянно спросил Лапенков.
– В прямом! – сказал бородач. – У вас выдающееся лицо. Низкий скошенный лоб, тяжелые надбровные дуги, острый нос, губы тонкие, нервные… А скулы какие! Ведь это черт знает какие скулы!
– При чем здесь скулы? – начал нервничать Лапенков. – Что вы хотите, товарищ?
– Я хочу вас попросить позировать мне, – сказал художник. – Ваше лицо мне нужно для картины… Это не займет у вас много времени. Всего несколько сеансов. И я заплачу!
Приветливая улыбка на лице бородача и ласковое «заплачу» как-то успокоили Лапенкова. Он смутился и спросил:
– А кого же вы хотите с меня рисовать?
– Убийцу, – сказал художник и улыбнулся.
Наступила пауза.
– То есть как это? – наконец осторожно спросил Лапенков. – Почему убийцу? С какой стати?
– Это не совсем убийца в обычном понимании этого слова, – продолжая улыбаться, сказал бородач. – Это браконьер. Понимаете, картина называется «Убийство». Композиционно она решается так: опушка леса, а на переднем плане – косуля и охотник. Нежная, трепетная косуля, обагренная кровью, лежит на траве, а над ней склонился охотник, браконьер с дымящимся ружьем. У него низкий скошенный лоб, тяжелые надбровные дуги, тонкие нервные губы искривились в садистской усмешке…
– Не-не! – запротестовал Лапенков. – Я отказываюсь… Что вы, на самом-то деле? Я люблю животных… И потом, у меня семья, соседи…
– При чем здесь соседи? – поморщился художник. – А что касается животных, то именно из любви к ним я и взялся за это полотно. Я считаю охоту занятием аморальным! Моя картина будет публицистична от начала до конца. Это будет полотно-протест! Почему же вы отказываетесь помочь мне в этом благородном деле?
– Я не отказываюсь, – пробормотал Лапенков, – но как-то странно… Вы меня нарисуете – а что потом скажут? Лапенков мерзавец, скажут…
– Ну зачем же так примитивно, – снова поморщился художник. – Картина не фотография, это все прекрасно понимают… А если кто и узнает вас, то ничего, кроме уважения к вам, это не вызовет…
– Это почему? – не понял Лапенков.
– Потому что не каждого рисуют художники, – сказал бородач. – Это, если хотите, большая честь… Неужели вы этого не понимаете?
– Подумать надо, – вздохнул Лапенков. – Хорошо! – сказал художник. – Пошли ко мне домой. Это пятнадцать минут ходу. Вот вам и время на раздумье.
Он взял Лапенкова под руку и повел по улице. Шел он быстро, широким, уверенным шагом. Лапенков едва поспевал за ним. Приходилось семенить ногами и даже иногда подпрыгивать. Оттого и мысли в лапенковской голове были тоже какие-то семенящие и подпрыгивающие.
Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении:
«Откажусь! К черту!.. Почему?.. Потому!.. Зачем людей смешить?.. Почему смешить?.. Ну, не смешить – пугать… Зачем людей пугать?! Пусть знает! С кем! Имеют! Дело! Они все думают, что у меня лицо как лицо! Тьфу лицо!.. А у меня лоб скошенный!.. Ага, задрожите, голубчики! И Точилин! И Корольков! И Рубинин!.. И все!.. С таким лицом шутки плохи!.. Попробуй! Обидь! А я с ружьем! На картине!.. Над косулей!.. Ничего! Они не дураки! Сегодня над косулей – завтра над тобой!.. Попробуй обхами! Попробуй не дай путевку!.. Ненавижу всех!.. И это зафиксируем!.. Картина-протест!.. Смотрите, люди, до чего довели человека!.. Всех на выставку свожу – звериный лик свой покажу!.. Да и самому на себя со стороны посмотреть интересно. Роковой мужчина!.. Девицы! Будут! Замирать! От! Страха! И! Любить!.. Эх!»
– Пришли! – сказал художник, остановившись перед подъездом большого кирпичного дома. – Ну как, согласны?
– Согласен! – вздохнул Лапенков.
– Я так и думал, – сказал художник. – Прошу вас…
Квартира у художника оказалась огромная и светлая. Три комнаты, через которые прошел Лапенков, были уставлены красивой старинной мебелью и книжными полками. Стены были увешаны картинами, иконами, какими-то диковинными масками. С потолков свешивались огромные старинные люстры с множеством стеклянных подвесок. Было очень уютно и, главное, прохладно.
– Садитесь, пожалуйста, – сказал художник, пододвигая к Лапенкову огромное кожаное кресло. Кирюша робко сел и с удовольствием почувствовал спиной приятный холодок кожи.
– Коньяку выпьете? – спросил художник.
– Нельзя мне, – грустно сказал Лапенков. – Врачи…
– Плюйте на них, – сказал художник, – мне тоже нельзя, а я принимаю понемножку – и ничего…
Он вышел в другую комнату и вскоре вернулся, везя перед собой маленький деревянный столик на колесиках. На столике стояли два больших бокала с каким-то желтым соком, блюдечко с нарезанным лимоном, коробка шоколадных конфет, маленькие бисквитики, большая темная бутылка с яркой наклейкой и две пузатые рюмки.
Лапенков зачарованно смотрел на все эти прелести и, к своему удивлению, проглотил слюну, хотя ел совсем недавно.
– Пейте, не смущайтесь, – сказал художник, наливая рюмки. – Это «Камю»… Отличнейший коньяк… А сейчас я включу музыку. Я, знаете, люблю работать под музыку… Особенно Легран вдохновляет… Вы не возражаете?
– Нет, что вы… конечно, – смутился Лапенков.
Они выпили. Художник чуть-чуть пригубил, а Лапенков выпил всю рюмку коньяку и весь бокал с соком. Коньяк был крепкий и ароматный, сок – апельсиновый и холодный. Кирюше как-то сразу сделалось хорошо и радостно, тем более что он увидел, как художник вновь наполнил его рюмку.
– Курите, – сказал художник и положил на столик пачку сигарет в золотой обертке. – Это «Бенсон»… Я их очень люблю.
– Врачи запрещают, – робко сказал Лапенков, но потом обреченно махнул рукой и закурил.
Сигареты были удивительно приятные и крепкие. От них закружилась голова.
– Ну вот, а теперь за работу, – сказал художник.
Он включил магнитофон, достал большой альбом и толстый пластмассовый карандаш, а затем сел в кресло напротив Лапенкова.
Из динамиков, висевших на стенах, полилась музыка. Это была какая-то удивительно спокойная музыка, тихая и чуть-чуть печальная. Сам не понимая почему, Кирюша вдруг почувствовал в груди какое-то блаженное томление. Он выпил вторую рюмку коньяку и уже сам налил себе третью.
«Вот дурак-то я, – подумал про себя Лапенков. – Еще отказывался… Хорошо-то как, господи!..»
Художник несколько минут внимательно смотрел на Лапенкова, потом неожиданно отложил блокнот; закурил, встал и прошелся по комнате.
– Послушайте, Лапенков, – наконец сказал он, глядя Кирюше прямо в глаза, – что у вас случилось с лицом?
– А что? – удивился Лапенков и провел рукой по щекам. – Чего случилось?
– У вас резко изменилось лицо, – сказал художник. – Черты, в общем-то, те же, а выражение совсем другое… Не то, что было там, в столовой…
– Не знаю, – сказал Кирюша. – Выпил потому что…
– Это я понимаю, – сказал художник. – Но мне-то необходимо именно то выражение… Жестокое, гневное и непреклонное. Вы помните, о чем вы думали там, в столовой?
– О разном думал, – тихо сказал Лапенков. – О людях, о жизни… Вообще, так сказать…
– У вас много неприятностей?
– Много, – вздохнул Лапенков.
– Ненавидите всех?
– Ненавижу, – опять вздохнул Лапенков.
– Очень хорошо, – сказал художник. – Тогда припомните все, о чем вы думали, о всех ваших врагах, и попытайтесь расправиться с ними мысленно…
– То есть как? – не понял Лапенков.
– Убейте их… Мысленно! Представьте: вам дали ружье в руки, разрешили стрелять в кого хочешь… Ожесточайтесь!.. Давайте, давайте… Проведем этот психологический опыт… Ну? Закройте глаза и сосредоточьтесь.
Лапенков послушно закрыл глаза и стал думать.