Страница:
Глава XXIII
— Теперь можно с ней говорить, — сказал Сурдрег. — Я думаю, что лучше сделать это теперь, пока ее восприимчивость остается притупленной. Лучше, если она узнает все это от вас, чем самостоятельно.
— Я поступаю, как вы советуете, — ответила Ева. — Какой это был яд?
— Не знаю. Во всяком случае, ни один из тех, какие распознаются лабораторным анализом. Но это неудивительно, так как наука еще недостаточно исследовала страну темных сил, скрытую в органическом мире. Есть много ядовитых растений, грибов, насекомых, рыб, моллюсков, жаб и ящериц; многочисленны разновидности трупного яда; даже в человеке есть яды, — в слюне, например. Кто знает, какие и где производятся тайные опыты над действием веществ, опасных для жизни? Искусный дегустатор, достаточно безнравственный и достаточно образованный, чтобы правильно проводить эксперимент, может добиться результатов в своем роде гениальных. Вспомните хотя бы яд «акватофана». Но, конечно, при состоянии медицины в средние века, когда паллиативное лечение не знало тех средств, поддерживающих сердце, какие в ходу теперь, — бороться с отравлением было труднее. И все же я думаю, — неожиданно закончил Сурдрег, — что стакан водки был ей полезен!
— Камфора, — благоговейно произнесла Ева.
— Спирт затрубил в рог, — продолжал Сурдрег, с удовольствием либерала, поддразнивающего единомышленника еретической шуткой, — он встряхнул организм и объявил ему об опасности. Несомненно, спирт вызвал благодетельную реакцию,
— положил ей начало. Старый врач никогда не отнесется без внимания к таким вещам. Кстати: появилось еще одно подозрительное заболевание сходного типа, и я думаю, что от него можно будет начать расследование о злоумышленниках. С той стороны — молчание?!
— Когда я бросилась в дом Джесси, — при известии о самоубийстве Моргианы,
— кто-то вызвал к телефону Джесси, но узнав, что ее нет, спросил умершую. Мне передавала прислуга. На словах: «несчастье, она скончалась», — разговор прекратился.
— Побоялись, — сказал Сурдрег. Ева рассталась с ним и вошла к Джесси. Джесси сидела в кресле, держа на коленях книгу с клочком бумаги поверх нее, что-то рисовала и черкала.
— Сегодня запрет снят, — начала Ева, тихо отнимая у нее бумагу и карандаш. — Ты выспалась? Хотя рано, но жарко.
Джесси равнодушно смотрела на нее. Она догадывалась, что значит задумчивая складка между бровей Евы, не знающей, как начать.
Лицо девушки напоминало лицо проснувшегося от долгого сна, когда еще не восстановлена связь между делами вчерашнего и заботами наступившего дня; проснувшийся — ни в прошлом, ни в настоящем. Взгляд Джесси был ясен и тих, как лесная вода на рассвете, перед восходом солнца.
— Не бойся, Ева, — сказала девушка. — Когда умерла Моргиана? Ева изменилась в лице и подошла к ней.
— Успокойся, — шепнула она. — Тебе кто-нибудь сказал?
— Я спокойна. Но ты пришла сообщить мне о ее смерти?! Взволновавшись, Ева молчала.
— Вот видишь, — сказала Джесси с слабой улыбкой. — Ее больше нет. Я почувствовала это недавно.
— В тот день, когда мы тебя нашли.
— Чем?
— На шнурке… рядом с залой. Вошли в маленькую комнату. Там это и было.
Ева остановилась и, видя, что Джесси, подавив вздох, смотрит на нее с ожиданием, продолжала:
— Врачу не удалось ничего сделать. Со всем этим пришлось возиться мне, так как твоя горничная немедленно известила меня. Но я рада, что поехала туда, потому что у меня оказалась записная книжка, — она, конечно, не для полиции. Я опередила врача на несколько минут.
Затем Ева рассказала, как Моргиана велела Эрмине искать золотую монету, как горничная прибежала на грохот упавшего стула и испугалась.
— А теперь прочти, — заключила Ева, передавая Джесси записную книжку, раскрытую на той самой странице. — К сожалению, я не имела права уничтожить эту записку.
Она отошла к окну, став к Джесси спиной. Наступила полная тишина; затем послышался шелест переворачиваемых страниц.
Поняв, что Джесси окончила чтение, Ева с тревогой подошла к ней.
— Не будем никогда более говорить об этом, — сказала ей девушка. — Умереть она не хотела; я это поняла. Но здесь написана правда. Чужая правда. Я не виновата в том, что она чувствовала невиноватой — себя. Я к чужой правде не склонна и платить за нее не хочу. Моя правда — другая. Вот и все.
— Разве я возражаю тебе?
— Я возражаю ей. Что было еще?
— На другой день, рано утром, я и отец проводили гроб на кладбище. Кроме нас, никого не было.
— Двуличные не пришли, — сказала Джесси, первый раз улыбнувшись за время этого разговора. — Почувствовали скандал!
— Хочешь, я передам слухи?
— Нет. Я не люблю сплетен. Хотя… в том значении, какое мы скрыли?!
— Сурдрег не выдаст, конечно. Все остальные видят ряд ссор и более ничего.
— А завтра я возвращусь домой, — сказала Джесси, желая говорить о другом.
— Не советую тебе жить одной.
— О! Я уже написала пятерым родственникам. Трое приедут, наверное, — таким образом, будет с кем пошуметь. Ева! — прибавила девушка, задумчиво смотря на подругу, — знаешь ли ты, что ты очень хороший человек?
Не найдя, что ответить, Ева покраснела и невольно пробормотала: «притупленное сознание».
— Что такое?
— Сурдрег сказал, что у тебя «притупленное сознание»; поэтому ты начала «изрекать».
— Он сам притупленный. Да если бы у мужчины был такой характер, как твой, и он был бы мой муж!
— Я удаляюсь, так как ты, очевидно, нуждаешься в отдыхе.
Когда Ева ушла, Джесси снова перечитала предсмертное письмо Моргианы — и неловко, медленно, как будто это письмо ставило ей на вид все поступки ее, подошла к зеркалу. Она села против него без улыбки, без кокетства и игры, села, чтобы видеть — кто и какаяона.
Джесси сидела молча, поставив локти на подзеркальник; охватив ладонями лицо, она смотрела на себя так, как читают книгу, и когда прошло много минут, все мысли, какие может вызвать рассказанная нами история, перебывали в ее темноволосой пылкой голове, с дарами и требованиями своими. Наконец, все они ушли; остались две, главные; одна называлась «Да», а другая «Нет».
И «Нет» сказало: «Надень рубище и остриги волосы. Изнури лицо и искалечь тело. Не будь ни возлюбленной, ни женой; забудь о смехе, так живут другие, которым не дано жить в цвете!»
А «Да» сказало иначе, и Джесси; видела дымную от брызг воду, напоминающую прозрачное молоко.
— Я — есть я, — произнесла Джесси, вставая, так как кончила думать, — я — сама, сама собой есть, и буду, какая есть!
Она громко ответила на стук в дверь, и к ней вошел сильно исхудавший Детрей. Он мало спал эти дни и очень надоел Еве, которая неохотно впускала его к Джесси, когда та еще лежала в борьбе с последними содроганиями отравы, медленно уступавшей твердому «так хочу» сильного организма девушки.
— Не более пяти минут, — сказала Джесси, — я очень устала!
— Джесси, — горячо заговорил Детрей, подходя к ней, — мне стоило большого труда решиться сказать о себе… и о вас… Мне пяти минут мало! Когда вы позволите мне прийти к вам? Затем, чтобы… может быть, сейчас же уйти?!
Джесси молчала, внимательно смотря на этого человека, готового отчаянно броситься — в ледяную или теплую воду? Он не знал ничего, потому что не понимал девушек, предлагающих «быть друзьями».
— Когда это началось у вас? — спросила она тоном врача.
— Всегда! Я думаю, что это было всегда!
— Сегодня день траура, Детрей, и лучше будет, если мы обсудим план наших прогулок, как предполагали вчера.
— Я отказываюсь! Неужели вы не видите, что мне худо, — а я еще ничего не сказал!
— Тогда идите.
Побледнев, Детрей пристально взглянул на нее и, медленно поклонясь, с трудом нашел дверь. Джесси шла за ним и, придержав дверь, которую он хотел покорно закрыть, сказала с порога, в коридор, — уходящему, остановившемуся в мучениях:
— Вы помните, как вы меня несли ночью?
— Да, и если бы…
— Так вот, я точнее вас: отсюда и началось, а у кого? — догадайтесь.
Она закрыла дверь, запрещая этим продолжать разговор, а затем, оставшись одна, вверила себя и свою судьбу человеку, с которым только что так серьезно шутила.
— Я поступаю, как вы советуете, — ответила Ева. — Какой это был яд?
— Не знаю. Во всяком случае, ни один из тех, какие распознаются лабораторным анализом. Но это неудивительно, так как наука еще недостаточно исследовала страну темных сил, скрытую в органическом мире. Есть много ядовитых растений, грибов, насекомых, рыб, моллюсков, жаб и ящериц; многочисленны разновидности трупного яда; даже в человеке есть яды, — в слюне, например. Кто знает, какие и где производятся тайные опыты над действием веществ, опасных для жизни? Искусный дегустатор, достаточно безнравственный и достаточно образованный, чтобы правильно проводить эксперимент, может добиться результатов в своем роде гениальных. Вспомните хотя бы яд «акватофана». Но, конечно, при состоянии медицины в средние века, когда паллиативное лечение не знало тех средств, поддерживающих сердце, какие в ходу теперь, — бороться с отравлением было труднее. И все же я думаю, — неожиданно закончил Сурдрег, — что стакан водки был ей полезен!
— Камфора, — благоговейно произнесла Ева.
— Спирт затрубил в рог, — продолжал Сурдрег, с удовольствием либерала, поддразнивающего единомышленника еретической шуткой, — он встряхнул организм и объявил ему об опасности. Несомненно, спирт вызвал благодетельную реакцию,
— положил ей начало. Старый врач никогда не отнесется без внимания к таким вещам. Кстати: появилось еще одно подозрительное заболевание сходного типа, и я думаю, что от него можно будет начать расследование о злоумышленниках. С той стороны — молчание?!
— Когда я бросилась в дом Джесси, — при известии о самоубийстве Моргианы,
— кто-то вызвал к телефону Джесси, но узнав, что ее нет, спросил умершую. Мне передавала прислуга. На словах: «несчастье, она скончалась», — разговор прекратился.
— Побоялись, — сказал Сурдрег. Ева рассталась с ним и вошла к Джесси. Джесси сидела в кресле, держа на коленях книгу с клочком бумаги поверх нее, что-то рисовала и черкала.
— Сегодня запрет снят, — начала Ева, тихо отнимая у нее бумагу и карандаш. — Ты выспалась? Хотя рано, но жарко.
Джесси равнодушно смотрела на нее. Она догадывалась, что значит задумчивая складка между бровей Евы, не знающей, как начать.
Лицо девушки напоминало лицо проснувшегося от долгого сна, когда еще не восстановлена связь между делами вчерашнего и заботами наступившего дня; проснувшийся — ни в прошлом, ни в настоящем. Взгляд Джесси был ясен и тих, как лесная вода на рассвете, перед восходом солнца.
— Не бойся, Ева, — сказала девушка. — Когда умерла Моргиана? Ева изменилась в лице и подошла к ней.
— Успокойся, — шепнула она. — Тебе кто-нибудь сказал?
— Я спокойна. Но ты пришла сообщить мне о ее смерти?! Взволновавшись, Ева молчала.
— Вот видишь, — сказала Джесси с слабой улыбкой. — Ее больше нет. Я почувствовала это недавно.
— В тот день, когда мы тебя нашли.
— Чем?
— На шнурке… рядом с залой. Вошли в маленькую комнату. Там это и было.
Ева остановилась и, видя, что Джесси, подавив вздох, смотрит на нее с ожиданием, продолжала:
— Врачу не удалось ничего сделать. Со всем этим пришлось возиться мне, так как твоя горничная немедленно известила меня. Но я рада, что поехала туда, потому что у меня оказалась записная книжка, — она, конечно, не для полиции. Я опередила врача на несколько минут.
Затем Ева рассказала, как Моргиана велела Эрмине искать золотую монету, как горничная прибежала на грохот упавшего стула и испугалась.
— А теперь прочти, — заключила Ева, передавая Джесси записную книжку, раскрытую на той самой странице. — К сожалению, я не имела права уничтожить эту записку.
Она отошла к окну, став к Джесси спиной. Наступила полная тишина; затем послышался шелест переворачиваемых страниц.
Поняв, что Джесси окончила чтение, Ева с тревогой подошла к ней.
— Не будем никогда более говорить об этом, — сказала ей девушка. — Умереть она не хотела; я это поняла. Но здесь написана правда. Чужая правда. Я не виновата в том, что она чувствовала невиноватой — себя. Я к чужой правде не склонна и платить за нее не хочу. Моя правда — другая. Вот и все.
— Разве я возражаю тебе?
— Я возражаю ей. Что было еще?
— На другой день, рано утром, я и отец проводили гроб на кладбище. Кроме нас, никого не было.
— Двуличные не пришли, — сказала Джесси, первый раз улыбнувшись за время этого разговора. — Почувствовали скандал!
— Хочешь, я передам слухи?
— Нет. Я не люблю сплетен. Хотя… в том значении, какое мы скрыли?!
— Сурдрег не выдаст, конечно. Все остальные видят ряд ссор и более ничего.
— А завтра я возвращусь домой, — сказала Джесси, желая говорить о другом.
— Не советую тебе жить одной.
— О! Я уже написала пятерым родственникам. Трое приедут, наверное, — таким образом, будет с кем пошуметь. Ева! — прибавила девушка, задумчиво смотря на подругу, — знаешь ли ты, что ты очень хороший человек?
Не найдя, что ответить, Ева покраснела и невольно пробормотала: «притупленное сознание».
— Что такое?
— Сурдрег сказал, что у тебя «притупленное сознание»; поэтому ты начала «изрекать».
— Он сам притупленный. Да если бы у мужчины был такой характер, как твой, и он был бы мой муж!
— Я удаляюсь, так как ты, очевидно, нуждаешься в отдыхе.
Когда Ева ушла, Джесси снова перечитала предсмертное письмо Моргианы — и неловко, медленно, как будто это письмо ставило ей на вид все поступки ее, подошла к зеркалу. Она села против него без улыбки, без кокетства и игры, села, чтобы видеть — кто и какаяона.
Джесси сидела молча, поставив локти на подзеркальник; охватив ладонями лицо, она смотрела на себя так, как читают книгу, и когда прошло много минут, все мысли, какие может вызвать рассказанная нами история, перебывали в ее темноволосой пылкой голове, с дарами и требованиями своими. Наконец, все они ушли; остались две, главные; одна называлась «Да», а другая «Нет».
И «Нет» сказало: «Надень рубище и остриги волосы. Изнури лицо и искалечь тело. Не будь ни возлюбленной, ни женой; забудь о смехе, так живут другие, которым не дано жить в цвете!»
А «Да» сказало иначе, и Джесси; видела дымную от брызг воду, напоминающую прозрачное молоко.
— Я — есть я, — произнесла Джесси, вставая, так как кончила думать, — я — сама, сама собой есть, и буду, какая есть!
Она громко ответила на стук в дверь, и к ней вошел сильно исхудавший Детрей. Он мало спал эти дни и очень надоел Еве, которая неохотно впускала его к Джесси, когда та еще лежала в борьбе с последними содроганиями отравы, медленно уступавшей твердому «так хочу» сильного организма девушки.
— Не более пяти минут, — сказала Джесси, — я очень устала!
— Джесси, — горячо заговорил Детрей, подходя к ней, — мне стоило большого труда решиться сказать о себе… и о вас… Мне пяти минут мало! Когда вы позволите мне прийти к вам? Затем, чтобы… может быть, сейчас же уйти?!
Джесси молчала, внимательно смотря на этого человека, готового отчаянно броситься — в ледяную или теплую воду? Он не знал ничего, потому что не понимал девушек, предлагающих «быть друзьями».
— Когда это началось у вас? — спросила она тоном врача.
— Всегда! Я думаю, что это было всегда!
— Сегодня день траура, Детрей, и лучше будет, если мы обсудим план наших прогулок, как предполагали вчера.
— Я отказываюсь! Неужели вы не видите, что мне худо, — а я еще ничего не сказал!
— Тогда идите.
Побледнев, Детрей пристально взглянул на нее и, медленно поклонясь, с трудом нашел дверь. Джесси шла за ним и, придержав дверь, которую он хотел покорно закрыть, сказала с порога, в коридор, — уходящему, остановившемуся в мучениях:
— Вы помните, как вы меня несли ночью?
— Да, и если бы…
— Так вот, я точнее вас: отсюда и началось, а у кого? — догадайтесь.
Она закрыла дверь, запрещая этим продолжать разговор, а затем, оставшись одна, вверила себя и свою судьбу человеку, с которым только что так серьезно шутила.
Глава XXIV
В ноябре о Джесси Тренган было известно ее знакомым лишь то, что она вышла замуж за лейтенанта Детрея и живет с мужем в Покете, где нет даже порядочного театра.
Дом Джесси стоял пустым; «Зеленую флейту» она продала одному из поклонников Хариты Мальком, находившему драматическое рассаживание по бывшим комнатам артистки вполне серьезным занятием.
Однако чего ждали от Джесси ее знакомые, тотчас признавшие с довольной миной пророков, что ее судьба и не могла быть другой, как «стать на теневой стороне»? По-видимому, вольные и невольные их ожидания сулили ей в будущем ослепительную феерию. Жена ничем не замечательного человека, не имеющего никакого отношения к славе и блеску, жила, между тем, без всяких пышных расчетов, обладая достаточным запасом преданности и любви, чтобы из обыкновенной, очень скромной жизни создать необыкновенную, совершенно недоступную большинству. Как раз в этом отношении нет способов передать сущность жизни мужа и жены так, чтобы сущность эту ощутил слушатель.
Но нам уже приходилось быть непоследовательными. Так как Детрей не только не захотел выйти в отставку, но даже от намеков на это приходил в мрачное настроение, Джесси оставила его жить так, как ему нравилось, и сама стала жить одной с ним жизнью, в доме из пяти комнат, а прислугой ее была одна Герда. Круг их знакомых был прост и не тягостен. Из ограниченного жалованья Детрея, с прибавкой хорошо продуманной лжи в виде тайно потраченных своих денег, Джесси создала комфорт и была искренне поражена своим искусством. Детрей был тронут ее усилиями, но беспокойная, холостая жизнь притупила его восприимчивость, и он больше догадывался, чем знал, что сделанное Джесси — хорошо.
Окончив свои труды по устройству квартиры, Джесси подарила Детрею лошадь,
— белую с рыжей гривой, тысячу папирос его любимой марки и ящик рома. Детрей был в восторге два дня.
Тогда она произвела в квартире беспорядок, приказала Герде не мести комнаты, сдвинула стулья, опрокинула статуэтку, на стол положила чайное полотенце и пролила воду возле цветов.
— Вам, наверное, очень неприятен этот хаос? — сказала Джесси Детрею, — но к вечеру все будет прибрано.
— Не думайте, что я очень жесток, — ответил Детрей, — главный порядок в том, что вы со мной.
Наступил вечер, когда Детрей вернулся домой. Джесси встретила его нарядная, с лукавым видом, и провела по всем комнатам.
— Мы с Гердой обломали все ногти, — сказала она, — так мы чистили и скребли. Но уж зато пылинки нигде нет. Я — молодец? На самом же деле Джесси оставила все, как было утром.
— Дорогая Джесси, — ответил Детрей. оглядываясь с тоской, — неужели необходимо удручать себя? Действительно, все блестит и сияет, но, по моему мнению, с вещами надо обходиться так: дать им несколько дней свободно перемещаться и бунтовать, а потом рассчитываться с ними сразу за все.
— Относится ли это к мытью тарелок?
— Конечно. Надо купить сто тарелок
— Таинственное существо, мой друг, откройте мне великую тайну: разве мужчины не педанты чистоты и хозяйственности?
— Клевета! — мрачно сказал Детрей. — Мы жертвы этой клеветы в течение уже четырех тысячелетий.
— Хорошо, расскажите же мне о себе!
— Вам будет страшно, но я расскажу. Мы живем двести лет назад. Я и вы. Мы пристали на парусном корабле к берегу Дремучих лесов.
— И Поющих ручьев?
— Да. Я сложил дом из бревен, сам их нарубив. И я сложил очаг из глыб песчаника, а также поймал дикую лошадь и выкорчевал участок.
— Я не знала, что вы можете сказать подряд тридцать пять слов.
— Иногда; когда вы держите меня за руку, как сейчас.
— Но в той лавке древностей — я не держала вас за руки? Я не мешала?
— Нет, конечно, нет.
— Что же я делала?
— Я жарил для вас оленей и куропаток.
— Да, но я?!
— Вы сидели в шалаше, пока строился дом. и вам было не ведено выходить во время дождя.
— А потом что?
— Мы жили вместе. Мы пекли в очаге картофель, а в реке удили рыбу. И я рассматривал все следы, чтобы вовремя заметить врага.
— А теперь, — сказала Джесси, — я расскажу вам, и вы увидите, что я могу попадать в тон. Она… гм… то есть та, которая всегда была сухой благодаря отличному устройству шалаша… Так вот она ела однажды салат из почек кедра, замешанный на бобровом сале, и у нее заболели зубы.
Детрей хохотал, не замечая, что у Джесси нервно блестят глаза.
— Заболели зубы, — продолжала Джесси, вставая и ходя по комнате с заложенными за спину руками. — Так, заболели. Ай-ай-ай! Вот ужас! И коренной и глазной, сразу, — и надо было ей зубного врача. Попробовали компресс из сырого мяса пятнистой пантеры — не годится. Она скандалит и бегает под дождем. Он, конечно, читает заметки на коре дерева, сделанные когтями гризли, но не находит никаких указаний. И вдруг…
— И вдруг?! — спросил встревоженный Детрей.
— Зуб прошел сам. Не обижайтесь на меня, милый, я вас очень люблю.
Она пошла в спальню и написала Еве Страттон: «Будь добра, напиши, что ты очень больна».
На ее письмо пришел ответ в виде двух отдельных листков. Первый листок содержал уведомление о тяжкой болезни почек; на втором, которого Детрей не читал, стояла шеренга восклицательных знаков, заканчивающихся словами: «Лучше бы помирились».
Тогда Джесси проверила белье Детрея, крепко расцеловала его и, кивнув из окна вагона, показала пальцем на свой лоб, на сердце и сдунула с ладони воображаемое перо. Поезд уже тронулся, так что. затрудненный этими таинственными знаками, Детрей долго стоял у опустевших рельсов, сказав лишь «Дорогая моя».
Он прожил четыре дня в пустых комнатах, со ставшим очень отчетливым стуком стенных часов, и среди казарм, в зное известковых стен обширных дворов, по которым всегда медленно проходили солдаты.
Утром четвертого дня подробная телеграмма Евы Страттон произвела, наконец, благодетельную операцию, несмотря на сварливый тон Евы: «Нарушаю честное слово, предаю вашу жену. Сегодня, в час дня, Джесси подписывает продажу своего дома, добавляет к сумме всю наличность, продает ценные бумаги и покупает двадцать шесть недурных жемчужин, а также билет для возвращения домой. Эти жемчужины вы можете растворить в уксусе вашего самомнения и выпить его за здоровье одного бескорыстного, преданно любящего вас существа, которому, очевидно, все равно, будут у него дети или нет, — лишь бы угодить своему повелителю».
Бесспорно искренний, по значению чувства, но неестественный эгоизм Детрея стал вполне ясен ему. Как ни мечтал он быть для жены всем, ее решительные поступки устрашили его. Он не мог хотеть помнить всю жизнь непоправимую вину. Еще красный от хорошего стыда, едкого, как попавший в глаза табачный дым, Детрей послал Герду на телеграф с телеграммой такого содержания: «Подал в отставку и жду приезда». Детрей не подозревал, что для него, с его врожденными способностями и наклонностями, эта телеграмма представляет значительную жертву. Но он хотел, чтобы Джесси была спокойна.
Между тем, его жена, очень довольная сюрпризом, тайно подготовляемым для Детрея, сидела в рабочей комнате Евы Страттон, ожидая появления нотариуса и покупателя дома, голландца Ван-Гука, директора фабрики граммофонных пластинок. Джесси продавала не торгуясь, за полцены, лишь бы скорей вернуться домой. И ее восхищала мысль, что Детрей, встретив ее, не заметит жемчужины на ее груди; таких и подобных им жемчужин на всем земном шаре считалось не более ста тридцати. Они ждали ее денег в громадном магазине Фланкона, запертые в стальном сейфе. Жемчужины эти, величиной в белую сливу, блестели, как луна. Стоили они, по словам Джесси, сущие пустяки. «Я назову их, — сказала Джесси взбешенной и утомленной Еве, — назову их „все мое несу с собой“, а так как слов много, то сокращу, составлю им имя из начальных букв: „ве-ме-не-с“. Веменес. Почти как испанское».
— Веменес, тебе телеграмма, — вздохнула Ева, приготовляясь к расплате и передавая телеграмму Джесси.
Джесси прочла ее про себя, глубоко задумалась, изменилась в лице и, сведя брови, стала смотреть на Еву в упор.
— Я прочту вслух, — сказала Джесси. — Слушай: «Подал в отставку и жду приезда». Ева, ты должна понимать, что означают эти слова!
— А мне все равно, — ответила та, стараясь быть бесстыдно веселой, хотя покраснела и выглядела довольно жалко.
— Ты низкая мошенница! — вскричала Джесси, не зная, плакать или смеяться от этой, так нежно и горячо ударившей ее, неожиданности. — На кого же я тогда могу положиться?! Ведь это предательство!
— Ты права. Я беззащитна, — сказала Ева. — Мне сказать нечего. Я молчу.
— О, господи! — вздохнула Джесси, расстроенная равно как смущением подруги, так и ее угловатым вмешательством. — Простить тебя, что ли?! Ты что ему написала?
— Не больше того, что есть. Неужели тебе жаль жемчужин?
— Представь: да!
— Это похоже на тебя.
— Ну, ты не смеешь так говорить!
Но ссоры не произошло, потому что пришел Готорн, с самого начала принимавший деятельное участие в конспирациях Джесси.
Узнав, что случилось, он стал наставлять юную женщину именно так, как это хотелось ей услышать.
— Я безусловно сочувствую вашему мужу, — говорил Готорн. — Надо правильно взглянуть на него. Он представляет собой редкое ископаемое. — отпечаток раковины в куске фосфорита, — чистый, твердый человек. Он человек деятельный. Дым его жертвы равен блеску наших неосуществленных жемчужин. Ему просто надо помочь. Мой старый школьный товарищ Гракх Батеридж устраивает конный завод, а так как вы говорили, что ваш муж хорошо знает лошадей и любит их, я считаю, что, при его согласии, место управляющего заводом будет оставлено ему. Этим все и решится.
— Благодарю вас, — сказала Джесси. — Я виновата.
— В чем вы виноваты, дружок?
— Не знаю. — Она вытерла проступившие в глазах слезы. — Чувствую, что виновата. А может быть — нет.
— Наверное, не виноваты ни в чем. Однако я слышу шаги; это идет ваш покупатель с нотариусом.
Голландец был неприятно поражен, когда Джесси, едва ответив его приветствию, поспешно сказала:
— Дом больше не продается. Я его не продаю. Я раздумала.
— Так, — сказал толстый, черноволосый человек, садясь и плавно осматривая присутствующих поверх скрывающего нос платка. Посморкавшись, он шумно задышал и взглянул на нотариуса, оживленная улыбка которого приняла официальный оттенок. «Настало время шутить», — подумал Ван-Гук и сказал:
— «Сердце красавицы — как ветерок полей!?»
— Вы должны меня извинить, — твердо заявила Джесси, уже оправясь, — я сговаривалась серьезно, но обстоятельства, незадолго до вашего появления, изменили мое решение. Что я могу сделать?!
— Цена, предложенная мной, была, сознаюсь, несколько низка. — Ван-Гук стал часто дышать. — Я предлагаю вам высказаться в смысле ваших желаний.
— Она совершенно серьезно отказывается продавать дом, — сдержанно вмешался Готорн. — Дом остается в ее руках.
Голландец, сильно и зло покраснев, пристально всмотрелся в Готорна и неожиданно встал. Слегка качнувшись, что означало сухой общий поклон, Ван-Гук и, вместе с ним нотариус, вышли, сопровождаемые общим молчанием.
— Он обиделся, — сказала Джесси тихо, — действительно, вышло это не совсем красиво.
— Ничего особенного, — возразил Готорн, — уверяю вас, что этот прожженный делец рассердился не на меня и не на вас, но только на «внезапное обстоятельство». Ван-Гук привык ездить по гладким рельсам. «Неожиданное обстоятельство» для него есть неприличие, срам. Но вас, Джесси, он будет теперь глубоко уважать, — вы оказали неодолимое сопротивление, а он к этому не привык.
Итак, голландец остался без дома, Джесси — без ожерелья, а Детрей — без службы.
На другой день вечером Джесси приехала в Покет. Описание встречи ее с мужем не произвело бы того впечатления, какое могло быть, если бы читатель был очевидцем встречи, и мы оставляем эту возможность не тронутой. Тем подтверждается все более укрепляющееся в Европе мнение, что читатель есть главное лицо в литературе, а писатель — второстепенное. Против такой идеи нечего возразить, она помогает пищеварению.
На лисском кладбище, несколько сторонясь от других могил, стоит высокая мраморная плита, уже обвитая дикими розами, в тени двух деревьев. Она ограждена черной решеткой с позолоченными железными листьями. Кроме имени «Моргиана Тренган», на плите этой нет никакой надписи. Но это имя есть, в то же время, единственная возможная сентенция.
Вскоре после смерти Моргианы на ее могилу явилась деревенская девушка. Она странно держала голову, как будто движение головой причиняло боль в шее, и положила к плите полевые цветы, помня с горячей благодарностью те десять фунтов, которые получила она от умершей в возмещение удара камнем.
Вот и все; немного — или много? Как кому нравится.
20 апреля 1928 года.
Феодосия.
Дом Джесси стоял пустым; «Зеленую флейту» она продала одному из поклонников Хариты Мальком, находившему драматическое рассаживание по бывшим комнатам артистки вполне серьезным занятием.
Однако чего ждали от Джесси ее знакомые, тотчас признавшие с довольной миной пророков, что ее судьба и не могла быть другой, как «стать на теневой стороне»? По-видимому, вольные и невольные их ожидания сулили ей в будущем ослепительную феерию. Жена ничем не замечательного человека, не имеющего никакого отношения к славе и блеску, жила, между тем, без всяких пышных расчетов, обладая достаточным запасом преданности и любви, чтобы из обыкновенной, очень скромной жизни создать необыкновенную, совершенно недоступную большинству. Как раз в этом отношении нет способов передать сущность жизни мужа и жены так, чтобы сущность эту ощутил слушатель.
Но нам уже приходилось быть непоследовательными. Так как Детрей не только не захотел выйти в отставку, но даже от намеков на это приходил в мрачное настроение, Джесси оставила его жить так, как ему нравилось, и сама стала жить одной с ним жизнью, в доме из пяти комнат, а прислугой ее была одна Герда. Круг их знакомых был прост и не тягостен. Из ограниченного жалованья Детрея, с прибавкой хорошо продуманной лжи в виде тайно потраченных своих денег, Джесси создала комфорт и была искренне поражена своим искусством. Детрей был тронут ее усилиями, но беспокойная, холостая жизнь притупила его восприимчивость, и он больше догадывался, чем знал, что сделанное Джесси — хорошо.
Окончив свои труды по устройству квартиры, Джесси подарила Детрею лошадь,
— белую с рыжей гривой, тысячу папирос его любимой марки и ящик рома. Детрей был в восторге два дня.
Тогда она произвела в квартире беспорядок, приказала Герде не мести комнаты, сдвинула стулья, опрокинула статуэтку, на стол положила чайное полотенце и пролила воду возле цветов.
— Вам, наверное, очень неприятен этот хаос? — сказала Джесси Детрею, — но к вечеру все будет прибрано.
— Не думайте, что я очень жесток, — ответил Детрей, — главный порядок в том, что вы со мной.
Наступил вечер, когда Детрей вернулся домой. Джесси встретила его нарядная, с лукавым видом, и провела по всем комнатам.
— Мы с Гердой обломали все ногти, — сказала она, — так мы чистили и скребли. Но уж зато пылинки нигде нет. Я — молодец? На самом же деле Джесси оставила все, как было утром.
— Дорогая Джесси, — ответил Детрей. оглядываясь с тоской, — неужели необходимо удручать себя? Действительно, все блестит и сияет, но, по моему мнению, с вещами надо обходиться так: дать им несколько дней свободно перемещаться и бунтовать, а потом рассчитываться с ними сразу за все.
— Относится ли это к мытью тарелок?
— Конечно. Надо купить сто тарелок
— Таинственное существо, мой друг, откройте мне великую тайну: разве мужчины не педанты чистоты и хозяйственности?
— Клевета! — мрачно сказал Детрей. — Мы жертвы этой клеветы в течение уже четырех тысячелетий.
— Хорошо, расскажите же мне о себе!
— Вам будет страшно, но я расскажу. Мы живем двести лет назад. Я и вы. Мы пристали на парусном корабле к берегу Дремучих лесов.
— И Поющих ручьев?
— Да. Я сложил дом из бревен, сам их нарубив. И я сложил очаг из глыб песчаника, а также поймал дикую лошадь и выкорчевал участок.
— Я не знала, что вы можете сказать подряд тридцать пять слов.
— Иногда; когда вы держите меня за руку, как сейчас.
— Но в той лавке древностей — я не держала вас за руки? Я не мешала?
— Нет, конечно, нет.
— Что же я делала?
— Я жарил для вас оленей и куропаток.
— Да, но я?!
— Вы сидели в шалаше, пока строился дом. и вам было не ведено выходить во время дождя.
— А потом что?
— Мы жили вместе. Мы пекли в очаге картофель, а в реке удили рыбу. И я рассматривал все следы, чтобы вовремя заметить врага.
— А теперь, — сказала Джесси, — я расскажу вам, и вы увидите, что я могу попадать в тон. Она… гм… то есть та, которая всегда была сухой благодаря отличному устройству шалаша… Так вот она ела однажды салат из почек кедра, замешанный на бобровом сале, и у нее заболели зубы.
Детрей хохотал, не замечая, что у Джесси нервно блестят глаза.
— Заболели зубы, — продолжала Джесси, вставая и ходя по комнате с заложенными за спину руками. — Так, заболели. Ай-ай-ай! Вот ужас! И коренной и глазной, сразу, — и надо было ей зубного врача. Попробовали компресс из сырого мяса пятнистой пантеры — не годится. Она скандалит и бегает под дождем. Он, конечно, читает заметки на коре дерева, сделанные когтями гризли, но не находит никаких указаний. И вдруг…
— И вдруг?! — спросил встревоженный Детрей.
— Зуб прошел сам. Не обижайтесь на меня, милый, я вас очень люблю.
Она пошла в спальню и написала Еве Страттон: «Будь добра, напиши, что ты очень больна».
На ее письмо пришел ответ в виде двух отдельных листков. Первый листок содержал уведомление о тяжкой болезни почек; на втором, которого Детрей не читал, стояла шеренга восклицательных знаков, заканчивающихся словами: «Лучше бы помирились».
Тогда Джесси проверила белье Детрея, крепко расцеловала его и, кивнув из окна вагона, показала пальцем на свой лоб, на сердце и сдунула с ладони воображаемое перо. Поезд уже тронулся, так что. затрудненный этими таинственными знаками, Детрей долго стоял у опустевших рельсов, сказав лишь «Дорогая моя».
Он прожил четыре дня в пустых комнатах, со ставшим очень отчетливым стуком стенных часов, и среди казарм, в зное известковых стен обширных дворов, по которым всегда медленно проходили солдаты.
Утром четвертого дня подробная телеграмма Евы Страттон произвела, наконец, благодетельную операцию, несмотря на сварливый тон Евы: «Нарушаю честное слово, предаю вашу жену. Сегодня, в час дня, Джесси подписывает продажу своего дома, добавляет к сумме всю наличность, продает ценные бумаги и покупает двадцать шесть недурных жемчужин, а также билет для возвращения домой. Эти жемчужины вы можете растворить в уксусе вашего самомнения и выпить его за здоровье одного бескорыстного, преданно любящего вас существа, которому, очевидно, все равно, будут у него дети или нет, — лишь бы угодить своему повелителю».
Бесспорно искренний, по значению чувства, но неестественный эгоизм Детрея стал вполне ясен ему. Как ни мечтал он быть для жены всем, ее решительные поступки устрашили его. Он не мог хотеть помнить всю жизнь непоправимую вину. Еще красный от хорошего стыда, едкого, как попавший в глаза табачный дым, Детрей послал Герду на телеграф с телеграммой такого содержания: «Подал в отставку и жду приезда». Детрей не подозревал, что для него, с его врожденными способностями и наклонностями, эта телеграмма представляет значительную жертву. Но он хотел, чтобы Джесси была спокойна.
Между тем, его жена, очень довольная сюрпризом, тайно подготовляемым для Детрея, сидела в рабочей комнате Евы Страттон, ожидая появления нотариуса и покупателя дома, голландца Ван-Гука, директора фабрики граммофонных пластинок. Джесси продавала не торгуясь, за полцены, лишь бы скорей вернуться домой. И ее восхищала мысль, что Детрей, встретив ее, не заметит жемчужины на ее груди; таких и подобных им жемчужин на всем земном шаре считалось не более ста тридцати. Они ждали ее денег в громадном магазине Фланкона, запертые в стальном сейфе. Жемчужины эти, величиной в белую сливу, блестели, как луна. Стоили они, по словам Джесси, сущие пустяки. «Я назову их, — сказала Джесси взбешенной и утомленной Еве, — назову их „все мое несу с собой“, а так как слов много, то сокращу, составлю им имя из начальных букв: „ве-ме-не-с“. Веменес. Почти как испанское».
— Веменес, тебе телеграмма, — вздохнула Ева, приготовляясь к расплате и передавая телеграмму Джесси.
Джесси прочла ее про себя, глубоко задумалась, изменилась в лице и, сведя брови, стала смотреть на Еву в упор.
— Я прочту вслух, — сказала Джесси. — Слушай: «Подал в отставку и жду приезда». Ева, ты должна понимать, что означают эти слова!
— А мне все равно, — ответила та, стараясь быть бесстыдно веселой, хотя покраснела и выглядела довольно жалко.
— Ты низкая мошенница! — вскричала Джесси, не зная, плакать или смеяться от этой, так нежно и горячо ударившей ее, неожиданности. — На кого же я тогда могу положиться?! Ведь это предательство!
— Ты права. Я беззащитна, — сказала Ева. — Мне сказать нечего. Я молчу.
— О, господи! — вздохнула Джесси, расстроенная равно как смущением подруги, так и ее угловатым вмешательством. — Простить тебя, что ли?! Ты что ему написала?
— Не больше того, что есть. Неужели тебе жаль жемчужин?
— Представь: да!
— Это похоже на тебя.
— Ну, ты не смеешь так говорить!
Но ссоры не произошло, потому что пришел Готорн, с самого начала принимавший деятельное участие в конспирациях Джесси.
Узнав, что случилось, он стал наставлять юную женщину именно так, как это хотелось ей услышать.
— Я безусловно сочувствую вашему мужу, — говорил Готорн. — Надо правильно взглянуть на него. Он представляет собой редкое ископаемое. — отпечаток раковины в куске фосфорита, — чистый, твердый человек. Он человек деятельный. Дым его жертвы равен блеску наших неосуществленных жемчужин. Ему просто надо помочь. Мой старый школьный товарищ Гракх Батеридж устраивает конный завод, а так как вы говорили, что ваш муж хорошо знает лошадей и любит их, я считаю, что, при его согласии, место управляющего заводом будет оставлено ему. Этим все и решится.
— Благодарю вас, — сказала Джесси. — Я виновата.
— В чем вы виноваты, дружок?
— Не знаю. — Она вытерла проступившие в глазах слезы. — Чувствую, что виновата. А может быть — нет.
— Наверное, не виноваты ни в чем. Однако я слышу шаги; это идет ваш покупатель с нотариусом.
Голландец был неприятно поражен, когда Джесси, едва ответив его приветствию, поспешно сказала:
— Дом больше не продается. Я его не продаю. Я раздумала.
— Так, — сказал толстый, черноволосый человек, садясь и плавно осматривая присутствующих поверх скрывающего нос платка. Посморкавшись, он шумно задышал и взглянул на нотариуса, оживленная улыбка которого приняла официальный оттенок. «Настало время шутить», — подумал Ван-Гук и сказал:
— «Сердце красавицы — как ветерок полей!?»
— Вы должны меня извинить, — твердо заявила Джесси, уже оправясь, — я сговаривалась серьезно, но обстоятельства, незадолго до вашего появления, изменили мое решение. Что я могу сделать?!
— Цена, предложенная мной, была, сознаюсь, несколько низка. — Ван-Гук стал часто дышать. — Я предлагаю вам высказаться в смысле ваших желаний.
— Она совершенно серьезно отказывается продавать дом, — сдержанно вмешался Готорн. — Дом остается в ее руках.
Голландец, сильно и зло покраснев, пристально всмотрелся в Готорна и неожиданно встал. Слегка качнувшись, что означало сухой общий поклон, Ван-Гук и, вместе с ним нотариус, вышли, сопровождаемые общим молчанием.
— Он обиделся, — сказала Джесси тихо, — действительно, вышло это не совсем красиво.
— Ничего особенного, — возразил Готорн, — уверяю вас, что этот прожженный делец рассердился не на меня и не на вас, но только на «внезапное обстоятельство». Ван-Гук привык ездить по гладким рельсам. «Неожиданное обстоятельство» для него есть неприличие, срам. Но вас, Джесси, он будет теперь глубоко уважать, — вы оказали неодолимое сопротивление, а он к этому не привык.
Итак, голландец остался без дома, Джесси — без ожерелья, а Детрей — без службы.
На другой день вечером Джесси приехала в Покет. Описание встречи ее с мужем не произвело бы того впечатления, какое могло быть, если бы читатель был очевидцем встречи, и мы оставляем эту возможность не тронутой. Тем подтверждается все более укрепляющееся в Европе мнение, что читатель есть главное лицо в литературе, а писатель — второстепенное. Против такой идеи нечего возразить, она помогает пищеварению.
На лисском кладбище, несколько сторонясь от других могил, стоит высокая мраморная плита, уже обвитая дикими розами, в тени двух деревьев. Она ограждена черной решеткой с позолоченными железными листьями. Кроме имени «Моргиана Тренган», на плите этой нет никакой надписи. Но это имя есть, в то же время, единственная возможная сентенция.
Вскоре после смерти Моргианы на ее могилу явилась деревенская девушка. Она странно держала голову, как будто движение головой причиняло боль в шее, и положила к плите полевые цветы, помня с горячей благодарностью те десять фунтов, которые получила она от умершей в возмещение удара камнем.
Вот и все; немного — или много? Как кому нравится.
20 апреля 1928 года.
Феодосия.
По закону
Чужая вина
I
Лесная дорога, соединяющая берег реки Руанты с группой озер между Конкаибом и Ахуан-Скапом, проложенная усилиями одного поколения, была, как все такие дороги, скупа на прямые перспективы и удобна более для птиц, чем для людей, однако по ней ездили, хоть и не так часто. Еще утром этой дорогой скакал почтальон, крепко сложенный женатый человек тридцати пяти лет, но встретил неожиданное препятствие.Его оседланная лошадь спокойно бродила по озаренной солнцем дороге, обрывая губами листья дикой акации. Хвост животного мерно перелетал с бедра на бедро, гоняя мух, которые, прекрасно изучив ритм этих конвульсий, взлетали и садились, не рискуя ничем.
В чаще залегло солнце. Стояла знойная тишина опущенной в дневной зной неподвижной листвы.
На дороге, лицом вниз, словно рассматривая из-под локтя лесную жизнь, лежал труп человека с едва заметно разорванным на спине сукном куртки. Из разжатых пальцев правой руки вывалился револьвер. Плоская фуражка с прямым клеенчатым козырьком лежала впереди головы, пустотой вверх, и через нее переползал жук.
Над трупом кружилось облако мух, привлеченных запахом сырого мяса, шедшим из-под этого плотного, тяжелого тела, где земля была еще липко влажная.
У седла лошади при каждом шаге вздрагивала откинутая крышка сумки, откуда, скользя друг по другу и перевертываясь на краю кожаного борта, сваливались запечатанные конверты. Копыта время от времени наступали на них, превращая в уродливые розетки.
Обрывая ветки, лошадь подвигалась к трупу все ближе и ближе. Заметив лежащего, она, казалось, припомнила недавнюю суматоху и коротко проржала; затем попятилась, неуверенно ставя задние ноги и взмахивая головой, как будто перед ее глазами стоял кулак. Сильный грудной храп вылетел из ноздрей. Она скакнула на месте, потом замерла, настороженно опустив голову; левый глаз дико косил.
В это время из леса, раздвинув ветви прямым, сильным движением обеих рук, вышел и ступил на дорогу человек в меховой бараньей жилетке, надетой кожей вверх на пеструю сатиновую рубашку, в серой шляпе, высоких горных сапогах. Он был небрит, с быстрым взглядом и худощавым, равнодушным лицом. Увидев, что находится перед ним, он повернулся и исчез, как пружинный, с быстротой появления.
Некоторое время его неподвижно белеющее лицо смотрело из сумерек чащи. Он всматривался и ждал.
Затем снова протянулась рука, расталкивая зеленый плетень, и человек вышел вторично, бросая вокруг внимательные взгляды. Ничто не угрожало ему. Лошадь, отойдя, продолжала обрывать листья.
Еще два письма выпали из седельной сумки.
На затылке трупа стояло солнечное пятно.
II
Неизвестный подошел к мертвому и, присев на корточки, уперся тылом ладони в его лоб, осматривая лицо.— Вот почему стреляли в этой стороне, — сказал он, вставая. — Гениссер больше не будет возить почту. Стало быть, вез деньги и не давался живой. Несчастная твоя жена, Гениссер!
Он покачал головой, вздохнул и навел беглое следствие, как сделал бы это всякий случайный прохожий: обошел труп, поднял револьвер и удостоверился, что в одном гнезде нет пули. Всего один раз успел выстрелить почтальон.
Уважение к смерти вызвало в неизвестном минуту задумчивости. Он потускнел, щелкнул пальцами, затем стал подбирать письма, набрав их полную руку.
Время от времени он вертел какой-нибудь конверт, прочитывая незнакомые и знакомые имена с интересом человека, имеющего свободное время.
Он поднял еще одно письмо, внезапно отступил, продолжая держать его перед глазами, затем бросил все собранные письма, кроме последнего, и, поискав взглядом в воздухе решительного указания, как поступить в этом непредвиденном случае, стал очень нервен. Тяжелая, пристальная озабоченность не сходила с его лица. Тонкое лезвие стыда болезненно рвалось в нем навстречу другому чувству, бывшему сильнее всех, какие когда-либо посещали его.