Страница:
Теперь он как будто искал снисхождения у Анны Ахматовой. Целовал её руки, читал ей свои исповедальные стихи. Но она отмалчивалась. И только однажды, увидев, как Луговской вскапывал землю весной, после заморозков, когда зацвели деревья, сказала:
- Если вы хотите знать, что такое поэт, посмотрите на Луговского!
Луговской между тем перекопал уже не только грядки и цветники под окнами, но и добрую половину двора, уничтожив при этом кирпичные дорожки, которые потом пришлось перестилать заново.
А вечером его можно было увидеть на круглом чужом крыльце с наглухо заколоченной дверью. Он сидел на ступеньках, опустив крылья своего плаща, какой-то несчастный, чем-то потрясенный, как демон, в глубокой задумчивости".
Никакой творческий кризис не мог сравниться с тем внутренним разладом, который был в душах советских художников. Растерянность и страх главный мотив неофициальной, бытовой жизни литературы конца 30-50-х годов. В этих условиях возникала насущная необходимость нравственного авторитета, и, несмотря на изгнания, репрессии, смерти, в России на тот момент было два таких человека - Б. Пастернак и А. Ахматова. Нельзя сказать, что они не боялись кровожадной власти, но они, в особенности Ахматова, понимали, что такое власть, и старались держаться от неё подальше. Они сохраняли независимость суждений, честность и любовь к ближнему, продолжая жить не по советским, а по христианским заповедям.
Жить как поэты могли немногие, и Ахматова всегда отличала людей, отмеченных судьбой, и очень бережно относилась к ним.
На Жуковской снова стала появляться странная поэтесса Ксения Некрасова. Она приходила к Ахматовой и в её "келью" на Карла Маркса.
Н.Я. Мандельштам в письме от 31 июля 1943 года раздраженно писала Борису Кузину: "Некрасова - юродивая поэтесса. Мусор и чудесные хлебниковские стихи вперемешку. Она живет в горах и приехала гостить к Анне Андреевне, а кстати устраивать свои дела. То есть у неё мания, что её должны печатать".
Она спала на полу в комнате Ахматовой. "Опекавшие Ахматову дамы, вспоминал Валентин Берестов, - (они получили прозвище "жен-мироносиц") советовали Анне Андреевне прогнать Ксению. Один из таких разговоров был при мне. И я помню царственный ответ: "Поэт никого не выгоняет. Если надо, он уходит сам". И я понял: для того чтобы быть и оставаться поэтом, нужно жить по каким-то высоким правилам. ... Ксения привезла Анне Андреевне свои стихи. Многое она написала уже в доме Ахматовой. Стихи стали в списках распространяться среди эвакуированных интеллигентов. Нравились они не всем. Критик Корнелий Зелинский, как записано у меня в дневнике, назвал их "кискиным бредом".
"Некрасову, трудную, непохожую на других, она очень ценила, вспоминала Г. Козловская, - верила в неё и бесконечно много ей прощала. Так было в Ташкенте, что потом было - не знаю. Бедную, голодную, затурканную, некрасивую и эгоцентрично агрессивную было легко пихать, высмеивать и отталкивать. Но Анна Андреевна была самой прозорливой и самой доброй. Она прощала ей все её выходки, грубости, непонимание, словно это было дитя, вышедшее из леса, мало знавшее о людях и ещё меньше о самой себе".
Надежда Яковлевна Мандельштам в какой-то момент тоже поселилась вместе с Ахматовой.
10 июня 1943 года она писала Кузину: "У меня сейчас новый быт. Лена в Москве. Женя в командировке в Узбекистане. Мы с мамой у них в комнате - в центре города, на той самой Жуковской, куда вы мне пишете.
Над нами живет Анна Андреевна. По утрам я швыряю ей камушки в окно, и она, проснувшись, идет ко мне завтракать. Хозяйство у нас общее, и живем мы хорошо. Для меня, конечно, это явление временное. Вернется Лена, и я отсюда выкачусь - и это обидно. Маме будет очень плохо с Женей и Леной. Я с ужасом жду конца идиллии и благополучия".
И спустя месяц: "Анна Андреевна ушла со своей приятельницей Раневской гулять. Я мыла голову. Сижу на втором этаже в Аниной скворешне. У неё живу. Вернулась Лена. Мама у них. С Женей ссорюсь в кровь. То есть кровь бросается мне в голову, и я выкрикиваю какие-то страшные слова".
И еще: "На втором этаже прелестнейшего домика в чудеснейшем дворике живет Анна. Я её люблю. Нам вместе хорошо. Но она, наверное, скоро уедет в Москву".
Все ждали и надеялись на скорый отъезд, война откатывалась все дальше. Можно было ехать в Москву и Ленинград, но необходим был вызов, так как города были ещё закрыты. Надежда Яковлевна не надеется на вызов, очень тоскует в ожидании её отъезда. Но он будет постоянно откладываться - из-за очередных болезней Ахматовой. В августе 1943 года, сразу после отъезда Пунина, который ненадолго заезжал в Ташкент, она неожиданно заболела детской болезнью - скарлатиной. И как это с ней бывало, тяжело. "Ахматова заболела скарлатиной, и шлейф из дам около её дома исчез, - вспоминала Татьяна Луговская. - Я скарлатиной болела в детстве. Я скарлатины не боялась и из-за этого перестала бояться и Ахматову. Каждый вечер в назначенный час, когда темнело, Надя Мандельштам кричала сверху:
"Танюшо-о-ок!" Я снизу басом: "Надюшо-о-ок!" После этой переклички я отправлялась на балахану. Свет не горел. Электричество было в это время выключено, в комнате горела коптилка, ничего не было видно, мерцающий свет и тень клубились в комнате. Анна Андреевна лежала одетая на раскладушке. Темнота страшно ободряла, темнота скрывала её строгие глаза и давала мне свободу. Не помню, что я рассказывала, помню только, что очень много смеялись. Несмешливая Анна Андреевна тоже смеялась".
Татьяна Луговская после отъезда Елены Сергеевны жила вместе с братом на Жуковской. Во дворе их оставалось уже совсем немного. Ахматова снова заболела - на этот раз ангиной. Шла третья ташкентская осень - последняя. Весной 1944 года Анна Андреевна покинула город.
Уже в Ленинграде Ахматова записала в своих дневниках: "В Ташкенте я впервые узнала, что такое палящий жар, древесная тень и звук воды. А ещё я узнала, что такое человеческая доброта: я много и тяжело болела".
Лестница Вторая половина 1943 года
Нина Пушкарская, поэт и переводчица, у которой первое время жила Надежда Мандельштам, описывала новое жилище и легендарную лестницу: "Анну Андреевну переселили в более спокойный дом на улице Жуковского (Жуковской), 54, который пощадило даже землетрясение. ... Крутая деревянная лестница с девятнадцатью шаткими ступенями вела в просторную мансарду, разделенную на две комнаты.... Главную меблировку составлял большой дощатый стол на козлах и такие же грубые скамейки. Эту комнату Анна Андреевна назвала трапезной, хотя трапезы здесь были редки. Трапезная сообщалась с узкой комнатой-пенальчиком в одно окно. Там, вдоль перегородки, изголовьем стояла кровать. Поодаль, в углу, небольшой то ли стол, то ли тумбочка с маленьким зеркалом".
Обе квартирки в Ташкенте - и на Карла Маркса, и на Жуковской - были на втором этаже, и чтобы попасть в них, надо было подняться по наружной лестнице вверх. Балахана, на которой поселилась Анна Андреевна Ахматова после отъезда Булгаковой, была более уютным местом, чем предыдущее. С лестницей на улице Жуковской связаны образы стихотворений и пьесы "Энума элиш, или Сон во сне" Ахматовой.
Несколько раз в заметках Татьяны Луговской было описано восхождение на балахану, но всегда по-разному.
"- Танюшок! - несся с балаханы голос Нади.
- Надюшок, - отвечала я басом снизу и минут через пять уже скрипела по лестнице к ним на балахану. Горел ночник - фитиль в маленькой бутылке. Прячась за темноту, я начинала рассказывать и изображать, уже не боясь Анну Андреевну. Фитиль иногда вздрагивал, вырывал из темноты Надину кофту или античную ступню Анны Андреевны, которая лежала на раскладушке, - маленькую и ровную, не только без мозолей, но и без малейшего повреждения. Закинув руки за голову, она была повержена скарлатиной на раскладушку".
В дни болезни Ахматовой Т. Луговская записала за ней Эпилог к "Поэме без героя" и, видимо, тогда же услышала рассказ о странной пьесе "Сон во сне", действие которой происходило на лестнице, под лестницей. В пьесе причудливо перекликались герои, положения и интонации булгаковского "Мастера". Присутствие Ахматовой в комнате "колдуньи", странная тень которой "стояла у порога", несомненно, оживала в той пьесе.
Под лестницей, ночью, в душном восточном городе, в 3-м действии пьесы происходит суд над главной героиней.
"Эту пьесу я помню очень смутно, - писал Э. Бабаев. - Там был такой эпизод - под лестницей.
Секретарша стояла перед своим столом под лестницей, а за её столом лежала раскрытая книга исходящих и входящих. Каждому, кто к ней подходил, она говорила: "Распишитесь!" - и, не оглядываясь, указывала в книге, лежащей у неё за спиной, нужную графу. Но к чему относился этот эпизод, я не знаю: пьеса была фантастическая, вроде "Мастера и Маргариты".
Название трагедии "Энума элиш" восходит к культовой трагедии или песне, основанной на вавилонском мифе о сотворении мира. Дословный перевод означает - "Когда вверху", первые слова ритуальной песни, исполнявшейся во время празднования вавилонского Нового года.
Метафорический смысл названия "Когда вверху" для слушателей Ахматовой был очевиден, "вверху" находилась власть, которая всем распоряжалась.
В пьесе было три части: 1) На лестнице, 2) Пролог, 3) Под лестницей. Писалась в Ташкенте после тифа (1942 г.), окончена на Пасху 1943". (Читала Козловским, Асе, Булгаковой, Раневской, Тихонову, Адмони.)
Главная слушательница пьесы Надежда Яковлевна Мандельштам описала её в своих мемуарах наиболее ярко. Она присутствовала ещё при зарождении замысла, до того как пьеса была уничтожена.
"Ташкентский "Пролог" (Сон во сне) был острым и хищным, хорошо утрамбованным целым. Ахматова перетащила на сцену лестницу балаханы, где мы вместе с ней потом жили. Это была единственная дань сценической площадке и формальному изобретательству. По этой шаткой лестнице спускается героиня её разбудили среди ночи, и она идет судиться в ночной рубахе. Ночь в нашей жизни была отдана страху .... Напряженный слух никогда не отдыхал. Мы ловили шум машин - проедет или остановится у дома? - шарканье шагов по лестнице - нет ли военного каблука? ... Но, ложась в постель, мы почему-то не раздевались. Не пойму, как мы не приучились спать одетыми - несравненно рациональнее. И героине "Пролога", то есть Ахматовой, не пришлось бы идти на суд в ночной рубашке. Внизу, на сцене, стоит большой стол, покрытый казенным сукном. За столом сидят судьи, а со всех сторон сбегаются писатели, чтобы поддержать праведный суд. У одного из писателей в руках торчит рыбья голова, у другого такой же пакет, но с рыбьим хвостом. .... Писатели с пайковыми пакетами и рукописями мечутся по сцене, наводя справки относительно судебного заседания. Они размахивают свернутыми в трубку рукописями ("Не люблю свернутых рукописей. Иные из них тяжелы и промаслены временем, как труба Архангела"). Они пристают с вопросами, где будет суд, кого собираются судить и кто назначен общественным обвинителем. Они обращаются к друг другу и к "секретарше нечеловеческой красоты", которая сидит на авансцене за маленьким столиком с десятком телефонных аппаратов. Писатели демонстрируют секретарше свою готовность идти на суд и приветствовать все несомненно справедливые решения судей. Все распределение благ всегда проходит через секретаршу, следовательно, она лицо важное. В её руках квартиры, пайки, дачи, рыбьи хвосты и головы. "Секретарша нечеловеческой красоты" отмахивается от пайковых писателей и на все вопросы отвечает стандартной, но ставшей знаменитой фразой: "Не все сразу - вас много, а я одна". У Ахматовой был отличный слух на бытующую на улицах и учреждениях фразу. Она их подхватывала и бодро употребляла: "Сейчас, сейчас, не отходя от кассы..."
Открывается заседание. Весь смысл происходящего в том, что героиня не понимает, в чем её обвиняют. Судьи и писатели возмущены, почему она отвечает невпопад. На суде встретились два мира, говорящие как будто на одном, а на самом деле на разных языках".
Драма была сожжена после возвращения в Ленинград. В своем странном фантасмагорическом тексте Ахматова почувствовала угрозу, ей показалось, что она пророчит себе, что не раз уже бывало, какую-то беду. Несчастие не замедлило явиться: вышло постановление 1946 года, где клеймили её и Михаила Зощенко; был вновь арестован бывший муж Николай Пунин и сын Лев Гумилев.
Ремарка к 3-й части. Под лестницей. "Перед упавшим занавесом с грохотом съезжаются половины большого стола под зеленым сукном. На столе графины, стаканы, карандаши, блокноты и т.д.
Выходят (отовсюду) участники собрания и садятся за стол. Из-за железного занавеса выходит Х. Она в ночной рубашке, длинные темные волосы распущены, глаза - закрыты.
Вносят портрет Сталина и вешают (ни на что, просто так) на муху. Портрет от ужаса перед оригиналом держится (ни на чем) на мухе. Призраки в окнах театра падают в обморок.
Вбегает сошедший с ума редактор с ассирийской бородой. Ему кажется, что телефонная трубка приросла к его уху и его все время ругает некто с грузинским акцентом".
В цикле "Новоселье", посвященном Ахматовой жизни на Жуковской, есть стихотворение, явно написанное под впечатлением приезда Николая Пунина в сентябрьские дни в Ташкент.
Пунин делился впечатлениями от той поездки с Харджиевым, их общим другом, находящимся в Москве. "Месяц тому назад был в Ташкенте у Анны Андреевны и прожил в её доме тихих восемь дней в полной дружбе. Все простили друг другу, как и нужно людям. Она показалась мне вполне здоровой и была бодра и очень ласкова".
Пунин выехал из блокадного Ленинграда больным дистрофией, с ощущением близкой смерти; все счеты, взаимные обиды заслонило огромное общее горе, та любовь, которая была между ними и, видимо, ещё тлела в душе Пунина. Ему очень неприятно было, когда Ахматова говорила о Гаршине "мой муж", он писал в дневнике, что, наверное, она говорит так специально, чтобы показать ему, что между ними уже ничего невозможно, и чувствовалось, что слова эти он пишет с нескрываемой горечью.
Встреча Как будто страшной песенки Веселенький припев Идет по шаткой лестнице,
Разлуку одолев.
Не я к нему, а он ко мне
И голуби в окне...
И двор в плюще, и ты в плаще По слову моему.
Не он ко мне, а я к нему
Во тьму,
Во тьму,
Во тьму.
Возможно, что в этом загадочном стихотворении Ахматовой спуск по лестнице вниз - спуск в некий уже отдаленный во времени "подвал памяти", возврат к прошлому.
"Песенка страшная", "лестница шаткая"... Они случайно встретились с давним мужем и возлюбленным на этой лесенке, и, возможно, только на мгновение.
Дети и подростки
В Ташкенте жили дети писателей, поэтов, ученых, просто эвакуированных. Многие из этих детей и подростков сами стали талантливыми поэтами, писателями, учеными. Дух той ташкентской жизни они не забыли никогда.
"В Ташкенте существовала такая организация - ЦДВХД - Центральный дом художественного воспитания детей. Сокращенно: вездеход, - писал Э. Бабаев. - Здесь, в этих залах и кабинетах, на площадках под деревьями, собирались маленькие музыканты, художники, певцы, гимнасты, фехтовальщики и поэты. Их искали и находили по дворам, по школам.
Вездеход поспевал повсюду, видел и слышал всех. Он был спасателем, наставником, верным другом, был нашим Лицеем.
А помещался он в правом боковом флигеле Дворца пионеров, занимавшего настоящий дворец великого князя. Здесь устраивались театральные и литературные вечера".
В этом Дворце пионеров преподавала Лидия Корнееевна Чуковская, она занималась с детьми литературоведением. Надежда Яковлевна Мандельштам преподавала иностранные языки, а Татьяна Александровна Луговская - рисунок и живопись. В письме Малюгину Татьяна Луговская писала ещё в начале 1942 года: "Работаю я в одном богоугодном детском учреждении (ЦДХВД), весьма скудно вознаграждающем меня во всех своих статьях. Вся прелесть этой работы заключается в том, что у меня остается свободное время, которое я могу тратить на живопись и ещё другую, менее полезную, но гораздо более прибыльную деятельность: продаю свои тряпки. И мое неожиданное "разбогатение" объясняется удачей именно на этом фронте моей деятельности". Неизвестно, встречался ли с Татьяной Луговской в Доме пионеров будущий поэт Валентин Берестов, который попал в Ташкент мальчиком. В дальнейшем он стал очень близким другом Татьяны Луговской и её мужа Сергея Ермолинского, а жена Берестова, детская художница Татьяна Александрова, была её ученицей.
В Ташкенте Валентин Берестов вел дневники, которые потом стали основой книги воспоминаний. Вместе с Эдуардом Бабаевым, будущим известным литературоведом, автором книг о Толстом, они ходили в кружок к Лидии Корнеевне и Надежде Яковлевне. Потом занятия были перенесены на балахану, где началась дружба мальчиков с Ахматовой. Валентин Берестов в Ташкенте страдал от дистрофии и много болел. Его спасло знакомство, а затем дружба с Чуковским. "Меня с помощью Чуковского подкормили, вылечили, обули, зачислили в лит. кружок и вместе с юными художниками, питомцами Абрама Эфроса и Елены Михайловны Фрадкиной, ... и двумя школьниками, писавшими стихи и прозу, Эдиком Бабаевым и Зоей Тумановой, передали в ЦДВХД. Там дали нам карточки в столовую, 200 рублей стипендии и двух преподавательниц. Одна из них - Лидия Корнеевна Чуковская, румяная, с юными сияющими близорукими глазами, но совсем седая. Мы не знали, что её мужа расстреляли, а брата убили на фронте. ...
Другая преподавательница - Надежда Яковлевна Мандельштам. В кожанке, носатая, быстрая, с вечной папиросой во рту. Похожа на нестарую и, скорее, добрую Бабу-Ягу. В пустом классе школы имени Шумилова, арендованном ЦДХВД, она усадила нас троих за столы: "Ну, вундеркинды проклятые! Поэтов из вас не выйдет. Но я обязана заниматься с вами, а то останусь без карточек на хлеб и без зарплаты. Получать их зря не хочу. Кем бы вы ни стали, иностранный язык вам не помешает. Какой язык хотите изучать?"
Надежда Яковлевна на выбор предложила им французский, немецкий, английский. Они решили изучать английский язык.
Некоторое время к Надежде Яковлевне ходил и Мур Эфрон. У неё Бабаев и Берестов познакомились с этим необычным юношей, который, однако, близко ни с кем не сходился. Иронично и зло в мае 1943 года он пишет об этих занятиях: "...зашел в литкружок при ЦДХВД, руководимый женой - кажется, первой - Мандельштама. Это женщина - длинноволосая, с выдающимися скулами, с толстенными губами и кривоногая. Эх, потеха! Говорит она проникновенно, взрывами (я смеюсь: поэтический мотоцикл!). Бесконечные разговоры о стихах, искусстве, жизни, войне, родине, чувствах, культуре, прошлом, будущем, чести... Уф! И все это с большой буквы. Неизлечимая интеллигенция, всегда ты будешь разглагольствовать! Я ненавижу все эти словопрения; только опыт жизни, жизненная практика может чему-либо научить, а говорить с 16-18-летними детьми о таких материях - пустое и ненужное дело. И я стараюсь придать легкий тон всем этим нелепым заседаниям, пуская шутки, остря и смеясь напропалую. Лучше смеяться, чем переживать - и мой легкий скептицизм, и природная склонность к иронии всегда разряжают атмосферу..." Не правда ли, будто Печорин писал эти строки? И что за ирония судьбы, именно пресловутый "опыт жизни, жизненная практика" унесут этого злого подростка.
17 августа 1942 года, за год до описываемого похода в кружок, не успев ещё узнать смешных интеллигентных мальчиков, он писал сестре ещё более жесткие строки: "У меня окончательно оформилась нелюбовь к молодежи. У молодежи я увидел несколько очень отталкивающих черт: невежество, грубость, пренебрежение ко всему, что вне своего "молодежного" круга интересов. Молодежь просто уродлива".
И все-таки Эдуард Бабаев и Валентин Берестов считали Мура своим товарищем и даже пытались выпускать с ним рукописный журнал под названием "Улисс".
"Нас было трое, - писал Бабаев. - Встретились, познакомились и подружились мы во время эвакуации в Ташкенте. Самым старшим среди нас был Георгий Эфрон, или Мур, сын Марины Цветаевой, ему тогда исполнилось шестнадцать.
Мы читали друг другу свои стихи, обменивались книгами, спорили, когда и где откроется второй фронт. Мур написал статью о современной французской поэзии, которую Алексей Николаевич Толстой одобрил и обещал напечатать в журнале "Новый мир". Валентин Берестов уже читал свои стихи по радио, и его слушала вся ташкентская эвакуация. А я, начитавшись "Римских древностей", сочинял роман из античной истории. ...
Дом, в котором жил Мур, казался мне Олимпом. Здесь можно было бы собрать материалы для добрых десяти номеров журнала. А Мур посмеивался над моими иллюзиями. И говорил, что Олимп имеет ещё другое наименование и в просторечии называется "лепрозорием". ... Но смех его был невеселый. Он был похож на Подростка из Достоевского, потрясенного неблагообразием какой-то семейной тайны. И в доме писателей, на "Олимпе" или в "лепрозории", он был одинок. Я видел, как он медленно, как бы нехотя, поднимается по лестнице в свою фанерную комнату".
Мур покинул Ташкент 27 сентября 1943 года, а в конце мая 1944 года его отправили на Западный фронт.
"В конце апреля 1943 года, - вспоминал Валентин Берестов, - Надежда Яковлевна Мандельштам перенесла занятия английским языком из школы имени Шумилова на Жуковскую,54, где они с Ахматовой теперь поселились". Тут закралась небольшая неточность, потому что Ахматова появится на Жуковской только после отъезда Елены Сергеевны, то есть в самом конце мая, а сама она в дневнике указывает 1 июня, что, видимо, и соответствует действительности. Надежда Яковлевна жила тогда с больной матерью на Жуковской и звала детей заниматься на дом, так как не могла её оставить. "Их новое жилье (сначала они жили вверху, на так называемой "балахане", потом внизу), - продолжал Валентин Берестов, - было неподалеку от школы. Весь апрель три ташкентских школьника-стихотворца, стипендиаты ЦДВХД Эдик Бабаев, Зоя Туманова и я, проявляли невероятные успехи в английском".
Вниз Ахматова переехала, видимо, в начале декабря, Луговские выехали из Ташкента из своих двух комнаток 1 декабря 1943 года.
Когда занятия проходили уже у Ахматовой на балахане, у всех учеников были свои места. По воспоминаниям Берестова все выглядело так:
"За столом в кухне-аудитории у нас теперь были свои места. У окна Ахматова и Эдик, напротив - я и Надежда Яковлевна, Зоя - в торце стола. Появлялись Пушкарская, Светлана Сомова (она называла нас пажами у царицы Ахматовой). Все речи - о поэзии, о войне".
На Пушкинской улице, в общежитии Академии наук, в доме НКВД, жили и другие замечательные подростки, например Михаил Левин, будущий физик-теоретик. Он писал в письме о своем ташкентском знакомстве: "Меня недели три тому назад познакомили с одним мальчиком. Зовут его Женя Пастернак. Он сын Бориса Пастернака, и ему 18 лет. А мать его художница. Помнишь, "художницы робкой, как сон, крутолобость". Сам Женька, как это ни странно, физик 1-го курса. И он очень хороший. Весь какой-то звенящий, и страшно похож на отца. Даже головой и движениями. Мы с ним очень подружились за это время". Несмотря на свой ещё юный возраст, Михаил Левин стал другом не только писательских детей, но и их отцов. Сын Всеволода Иванова, Кома, вспоминал о знакомстве с Мишей Левиным: "Молодой человек оживленно разговаривал с Женей. Для меня они были как бы из другого мира: уже студенты, а мне не было ещё 13 лет. Вскоре Женя его привел к нам. Миша Левин к нам зачастил. Вечером, когда отец (Всеволод Иванов) кончал работу и ежедневное чтение (мы привезли с собой тюк его любимых книг), вся семья выходила во двор Сельхозбанка, где росли садовые деревья и было прохладнее. Выносили во двор стулья, рассаживались, вечеряли".
Женя Пастернак с мамой жили недалеко от Пушкинской улицы в маленьком одноэтажном доме, где до этого был Сельхозбанк, отданный эвакуированным писателям. "Нашими соседями, - вспоминал Е.Пастернак, - оказались Ивановы, напротив через коридор - Фрида Вигдорова с детьми. Вода и все прочее было во дворе, общее. Нам отдали комнату Кирсанова, откуда они с женой недавно уехали. Она была перегорожена свежей глиняной переборкой надвое, из сырой глины росли разные растения. Кирпичная печурка хорошо тянула, и у нас был мешок картошки. Ежедневно я носил маме обеды - тарелку баланды - из студенческой столовой". Жили молодые люди обсуждением новостей с фронта, книг, пересказывали друг другу письма с разными печальными и обнадеживающими известиями. Осенью 1942 года Миша Левин вернулся в Москву и пришел к Пастернаку с новостями из Ташкента: "...Я привез Борису Леонидовичу письма Евгении Владимировны и Жени с небольшой посылкой: сушеные ломти дыни и ещё какие-то сухофрукты .... Пошли расспросы о писательской колонии в Ташкенте. К его удивлению, я мало кого знал лично. И он даже по-детски как-то обиделся, узнав, что я не был знаком с А.А. Ахматовой и могу рассказать о ней только с чужих слов. Зато о В.В. Иванове и его семье выспросил все...". Михаил Левин в июле 1944 года был арестован, его сослали в "шарашку", потом освободили по амнистии. Письма, посланные им из Ташкента, отличались невероятной смелостью. "Только в таком городе, как Ташкент, могут быть на одной улице два дома с одинаковым номером. Очевидно, в другом доме читают твои письма, любуются твоим остроумием, а может быть, вывешивают их в золоченых рамках на стену. ... А живем мы в доме НКВД. По ночам в комнаты заходят духи и призраки замученных. Ныне живущие НКВДы проявляют о нас трогательную заботливость. Вчера к вечеру учинили нечто совсем необычайное - дали сласть к празднику".
- Если вы хотите знать, что такое поэт, посмотрите на Луговского!
Луговской между тем перекопал уже не только грядки и цветники под окнами, но и добрую половину двора, уничтожив при этом кирпичные дорожки, которые потом пришлось перестилать заново.
А вечером его можно было увидеть на круглом чужом крыльце с наглухо заколоченной дверью. Он сидел на ступеньках, опустив крылья своего плаща, какой-то несчастный, чем-то потрясенный, как демон, в глубокой задумчивости".
Никакой творческий кризис не мог сравниться с тем внутренним разладом, который был в душах советских художников. Растерянность и страх главный мотив неофициальной, бытовой жизни литературы конца 30-50-х годов. В этих условиях возникала насущная необходимость нравственного авторитета, и, несмотря на изгнания, репрессии, смерти, в России на тот момент было два таких человека - Б. Пастернак и А. Ахматова. Нельзя сказать, что они не боялись кровожадной власти, но они, в особенности Ахматова, понимали, что такое власть, и старались держаться от неё подальше. Они сохраняли независимость суждений, честность и любовь к ближнему, продолжая жить не по советским, а по христианским заповедям.
Жить как поэты могли немногие, и Ахматова всегда отличала людей, отмеченных судьбой, и очень бережно относилась к ним.
На Жуковской снова стала появляться странная поэтесса Ксения Некрасова. Она приходила к Ахматовой и в её "келью" на Карла Маркса.
Н.Я. Мандельштам в письме от 31 июля 1943 года раздраженно писала Борису Кузину: "Некрасова - юродивая поэтесса. Мусор и чудесные хлебниковские стихи вперемешку. Она живет в горах и приехала гостить к Анне Андреевне, а кстати устраивать свои дела. То есть у неё мания, что её должны печатать".
Она спала на полу в комнате Ахматовой. "Опекавшие Ахматову дамы, вспоминал Валентин Берестов, - (они получили прозвище "жен-мироносиц") советовали Анне Андреевне прогнать Ксению. Один из таких разговоров был при мне. И я помню царственный ответ: "Поэт никого не выгоняет. Если надо, он уходит сам". И я понял: для того чтобы быть и оставаться поэтом, нужно жить по каким-то высоким правилам. ... Ксения привезла Анне Андреевне свои стихи. Многое она написала уже в доме Ахматовой. Стихи стали в списках распространяться среди эвакуированных интеллигентов. Нравились они не всем. Критик Корнелий Зелинский, как записано у меня в дневнике, назвал их "кискиным бредом".
"Некрасову, трудную, непохожую на других, она очень ценила, вспоминала Г. Козловская, - верила в неё и бесконечно много ей прощала. Так было в Ташкенте, что потом было - не знаю. Бедную, голодную, затурканную, некрасивую и эгоцентрично агрессивную было легко пихать, высмеивать и отталкивать. Но Анна Андреевна была самой прозорливой и самой доброй. Она прощала ей все её выходки, грубости, непонимание, словно это было дитя, вышедшее из леса, мало знавшее о людях и ещё меньше о самой себе".
Надежда Яковлевна Мандельштам в какой-то момент тоже поселилась вместе с Ахматовой.
10 июня 1943 года она писала Кузину: "У меня сейчас новый быт. Лена в Москве. Женя в командировке в Узбекистане. Мы с мамой у них в комнате - в центре города, на той самой Жуковской, куда вы мне пишете.
Над нами живет Анна Андреевна. По утрам я швыряю ей камушки в окно, и она, проснувшись, идет ко мне завтракать. Хозяйство у нас общее, и живем мы хорошо. Для меня, конечно, это явление временное. Вернется Лена, и я отсюда выкачусь - и это обидно. Маме будет очень плохо с Женей и Леной. Я с ужасом жду конца идиллии и благополучия".
И спустя месяц: "Анна Андреевна ушла со своей приятельницей Раневской гулять. Я мыла голову. Сижу на втором этаже в Аниной скворешне. У неё живу. Вернулась Лена. Мама у них. С Женей ссорюсь в кровь. То есть кровь бросается мне в голову, и я выкрикиваю какие-то страшные слова".
И еще: "На втором этаже прелестнейшего домика в чудеснейшем дворике живет Анна. Я её люблю. Нам вместе хорошо. Но она, наверное, скоро уедет в Москву".
Все ждали и надеялись на скорый отъезд, война откатывалась все дальше. Можно было ехать в Москву и Ленинград, но необходим был вызов, так как города были ещё закрыты. Надежда Яковлевна не надеется на вызов, очень тоскует в ожидании её отъезда. Но он будет постоянно откладываться - из-за очередных болезней Ахматовой. В августе 1943 года, сразу после отъезда Пунина, который ненадолго заезжал в Ташкент, она неожиданно заболела детской болезнью - скарлатиной. И как это с ней бывало, тяжело. "Ахматова заболела скарлатиной, и шлейф из дам около её дома исчез, - вспоминала Татьяна Луговская. - Я скарлатиной болела в детстве. Я скарлатины не боялась и из-за этого перестала бояться и Ахматову. Каждый вечер в назначенный час, когда темнело, Надя Мандельштам кричала сверху:
"Танюшо-о-ок!" Я снизу басом: "Надюшо-о-ок!" После этой переклички я отправлялась на балахану. Свет не горел. Электричество было в это время выключено, в комнате горела коптилка, ничего не было видно, мерцающий свет и тень клубились в комнате. Анна Андреевна лежала одетая на раскладушке. Темнота страшно ободряла, темнота скрывала её строгие глаза и давала мне свободу. Не помню, что я рассказывала, помню только, что очень много смеялись. Несмешливая Анна Андреевна тоже смеялась".
Татьяна Луговская после отъезда Елены Сергеевны жила вместе с братом на Жуковской. Во дворе их оставалось уже совсем немного. Ахматова снова заболела - на этот раз ангиной. Шла третья ташкентская осень - последняя. Весной 1944 года Анна Андреевна покинула город.
Уже в Ленинграде Ахматова записала в своих дневниках: "В Ташкенте я впервые узнала, что такое палящий жар, древесная тень и звук воды. А ещё я узнала, что такое человеческая доброта: я много и тяжело болела".
Лестница Вторая половина 1943 года
Нина Пушкарская, поэт и переводчица, у которой первое время жила Надежда Мандельштам, описывала новое жилище и легендарную лестницу: "Анну Андреевну переселили в более спокойный дом на улице Жуковского (Жуковской), 54, который пощадило даже землетрясение. ... Крутая деревянная лестница с девятнадцатью шаткими ступенями вела в просторную мансарду, разделенную на две комнаты.... Главную меблировку составлял большой дощатый стол на козлах и такие же грубые скамейки. Эту комнату Анна Андреевна назвала трапезной, хотя трапезы здесь были редки. Трапезная сообщалась с узкой комнатой-пенальчиком в одно окно. Там, вдоль перегородки, изголовьем стояла кровать. Поодаль, в углу, небольшой то ли стол, то ли тумбочка с маленьким зеркалом".
Обе квартирки в Ташкенте - и на Карла Маркса, и на Жуковской - были на втором этаже, и чтобы попасть в них, надо было подняться по наружной лестнице вверх. Балахана, на которой поселилась Анна Андреевна Ахматова после отъезда Булгаковой, была более уютным местом, чем предыдущее. С лестницей на улице Жуковской связаны образы стихотворений и пьесы "Энума элиш, или Сон во сне" Ахматовой.
Несколько раз в заметках Татьяны Луговской было описано восхождение на балахану, но всегда по-разному.
"- Танюшок! - несся с балаханы голос Нади.
- Надюшок, - отвечала я басом снизу и минут через пять уже скрипела по лестнице к ним на балахану. Горел ночник - фитиль в маленькой бутылке. Прячась за темноту, я начинала рассказывать и изображать, уже не боясь Анну Андреевну. Фитиль иногда вздрагивал, вырывал из темноты Надину кофту или античную ступню Анны Андреевны, которая лежала на раскладушке, - маленькую и ровную, не только без мозолей, но и без малейшего повреждения. Закинув руки за голову, она была повержена скарлатиной на раскладушку".
В дни болезни Ахматовой Т. Луговская записала за ней Эпилог к "Поэме без героя" и, видимо, тогда же услышала рассказ о странной пьесе "Сон во сне", действие которой происходило на лестнице, под лестницей. В пьесе причудливо перекликались герои, положения и интонации булгаковского "Мастера". Присутствие Ахматовой в комнате "колдуньи", странная тень которой "стояла у порога", несомненно, оживала в той пьесе.
Под лестницей, ночью, в душном восточном городе, в 3-м действии пьесы происходит суд над главной героиней.
"Эту пьесу я помню очень смутно, - писал Э. Бабаев. - Там был такой эпизод - под лестницей.
Секретарша стояла перед своим столом под лестницей, а за её столом лежала раскрытая книга исходящих и входящих. Каждому, кто к ней подходил, она говорила: "Распишитесь!" - и, не оглядываясь, указывала в книге, лежащей у неё за спиной, нужную графу. Но к чему относился этот эпизод, я не знаю: пьеса была фантастическая, вроде "Мастера и Маргариты".
Название трагедии "Энума элиш" восходит к культовой трагедии или песне, основанной на вавилонском мифе о сотворении мира. Дословный перевод означает - "Когда вверху", первые слова ритуальной песни, исполнявшейся во время празднования вавилонского Нового года.
Метафорический смысл названия "Когда вверху" для слушателей Ахматовой был очевиден, "вверху" находилась власть, которая всем распоряжалась.
В пьесе было три части: 1) На лестнице, 2) Пролог, 3) Под лестницей. Писалась в Ташкенте после тифа (1942 г.), окончена на Пасху 1943". (Читала Козловским, Асе, Булгаковой, Раневской, Тихонову, Адмони.)
Главная слушательница пьесы Надежда Яковлевна Мандельштам описала её в своих мемуарах наиболее ярко. Она присутствовала ещё при зарождении замысла, до того как пьеса была уничтожена.
"Ташкентский "Пролог" (Сон во сне) был острым и хищным, хорошо утрамбованным целым. Ахматова перетащила на сцену лестницу балаханы, где мы вместе с ней потом жили. Это была единственная дань сценической площадке и формальному изобретательству. По этой шаткой лестнице спускается героиня её разбудили среди ночи, и она идет судиться в ночной рубахе. Ночь в нашей жизни была отдана страху .... Напряженный слух никогда не отдыхал. Мы ловили шум машин - проедет или остановится у дома? - шарканье шагов по лестнице - нет ли военного каблука? ... Но, ложась в постель, мы почему-то не раздевались. Не пойму, как мы не приучились спать одетыми - несравненно рациональнее. И героине "Пролога", то есть Ахматовой, не пришлось бы идти на суд в ночной рубашке. Внизу, на сцене, стоит большой стол, покрытый казенным сукном. За столом сидят судьи, а со всех сторон сбегаются писатели, чтобы поддержать праведный суд. У одного из писателей в руках торчит рыбья голова, у другого такой же пакет, но с рыбьим хвостом. .... Писатели с пайковыми пакетами и рукописями мечутся по сцене, наводя справки относительно судебного заседания. Они размахивают свернутыми в трубку рукописями ("Не люблю свернутых рукописей. Иные из них тяжелы и промаслены временем, как труба Архангела"). Они пристают с вопросами, где будет суд, кого собираются судить и кто назначен общественным обвинителем. Они обращаются к друг другу и к "секретарше нечеловеческой красоты", которая сидит на авансцене за маленьким столиком с десятком телефонных аппаратов. Писатели демонстрируют секретарше свою готовность идти на суд и приветствовать все несомненно справедливые решения судей. Все распределение благ всегда проходит через секретаршу, следовательно, она лицо важное. В её руках квартиры, пайки, дачи, рыбьи хвосты и головы. "Секретарша нечеловеческой красоты" отмахивается от пайковых писателей и на все вопросы отвечает стандартной, но ставшей знаменитой фразой: "Не все сразу - вас много, а я одна". У Ахматовой был отличный слух на бытующую на улицах и учреждениях фразу. Она их подхватывала и бодро употребляла: "Сейчас, сейчас, не отходя от кассы..."
Открывается заседание. Весь смысл происходящего в том, что героиня не понимает, в чем её обвиняют. Судьи и писатели возмущены, почему она отвечает невпопад. На суде встретились два мира, говорящие как будто на одном, а на самом деле на разных языках".
Драма была сожжена после возвращения в Ленинград. В своем странном фантасмагорическом тексте Ахматова почувствовала угрозу, ей показалось, что она пророчит себе, что не раз уже бывало, какую-то беду. Несчастие не замедлило явиться: вышло постановление 1946 года, где клеймили её и Михаила Зощенко; был вновь арестован бывший муж Николай Пунин и сын Лев Гумилев.
Ремарка к 3-й части. Под лестницей. "Перед упавшим занавесом с грохотом съезжаются половины большого стола под зеленым сукном. На столе графины, стаканы, карандаши, блокноты и т.д.
Выходят (отовсюду) участники собрания и садятся за стол. Из-за железного занавеса выходит Х. Она в ночной рубашке, длинные темные волосы распущены, глаза - закрыты.
Вносят портрет Сталина и вешают (ни на что, просто так) на муху. Портрет от ужаса перед оригиналом держится (ни на чем) на мухе. Призраки в окнах театра падают в обморок.
Вбегает сошедший с ума редактор с ассирийской бородой. Ему кажется, что телефонная трубка приросла к его уху и его все время ругает некто с грузинским акцентом".
В цикле "Новоселье", посвященном Ахматовой жизни на Жуковской, есть стихотворение, явно написанное под впечатлением приезда Николая Пунина в сентябрьские дни в Ташкент.
Пунин делился впечатлениями от той поездки с Харджиевым, их общим другом, находящимся в Москве. "Месяц тому назад был в Ташкенте у Анны Андреевны и прожил в её доме тихих восемь дней в полной дружбе. Все простили друг другу, как и нужно людям. Она показалась мне вполне здоровой и была бодра и очень ласкова".
Пунин выехал из блокадного Ленинграда больным дистрофией, с ощущением близкой смерти; все счеты, взаимные обиды заслонило огромное общее горе, та любовь, которая была между ними и, видимо, ещё тлела в душе Пунина. Ему очень неприятно было, когда Ахматова говорила о Гаршине "мой муж", он писал в дневнике, что, наверное, она говорит так специально, чтобы показать ему, что между ними уже ничего невозможно, и чувствовалось, что слова эти он пишет с нескрываемой горечью.
Встреча Как будто страшной песенки Веселенький припев Идет по шаткой лестнице,
Разлуку одолев.
Не я к нему, а он ко мне
И голуби в окне...
И двор в плюще, и ты в плаще По слову моему.
Не он ко мне, а я к нему
Во тьму,
Во тьму,
Во тьму.
Возможно, что в этом загадочном стихотворении Ахматовой спуск по лестнице вниз - спуск в некий уже отдаленный во времени "подвал памяти", возврат к прошлому.
"Песенка страшная", "лестница шаткая"... Они случайно встретились с давним мужем и возлюбленным на этой лесенке, и, возможно, только на мгновение.
Дети и подростки
В Ташкенте жили дети писателей, поэтов, ученых, просто эвакуированных. Многие из этих детей и подростков сами стали талантливыми поэтами, писателями, учеными. Дух той ташкентской жизни они не забыли никогда.
"В Ташкенте существовала такая организация - ЦДВХД - Центральный дом художественного воспитания детей. Сокращенно: вездеход, - писал Э. Бабаев. - Здесь, в этих залах и кабинетах, на площадках под деревьями, собирались маленькие музыканты, художники, певцы, гимнасты, фехтовальщики и поэты. Их искали и находили по дворам, по школам.
Вездеход поспевал повсюду, видел и слышал всех. Он был спасателем, наставником, верным другом, был нашим Лицеем.
А помещался он в правом боковом флигеле Дворца пионеров, занимавшего настоящий дворец великого князя. Здесь устраивались театральные и литературные вечера".
В этом Дворце пионеров преподавала Лидия Корнееевна Чуковская, она занималась с детьми литературоведением. Надежда Яковлевна Мандельштам преподавала иностранные языки, а Татьяна Александровна Луговская - рисунок и живопись. В письме Малюгину Татьяна Луговская писала ещё в начале 1942 года: "Работаю я в одном богоугодном детском учреждении (ЦДХВД), весьма скудно вознаграждающем меня во всех своих статьях. Вся прелесть этой работы заключается в том, что у меня остается свободное время, которое я могу тратить на живопись и ещё другую, менее полезную, но гораздо более прибыльную деятельность: продаю свои тряпки. И мое неожиданное "разбогатение" объясняется удачей именно на этом фронте моей деятельности". Неизвестно, встречался ли с Татьяной Луговской в Доме пионеров будущий поэт Валентин Берестов, который попал в Ташкент мальчиком. В дальнейшем он стал очень близким другом Татьяны Луговской и её мужа Сергея Ермолинского, а жена Берестова, детская художница Татьяна Александрова, была её ученицей.
В Ташкенте Валентин Берестов вел дневники, которые потом стали основой книги воспоминаний. Вместе с Эдуардом Бабаевым, будущим известным литературоведом, автором книг о Толстом, они ходили в кружок к Лидии Корнеевне и Надежде Яковлевне. Потом занятия были перенесены на балахану, где началась дружба мальчиков с Ахматовой. Валентин Берестов в Ташкенте страдал от дистрофии и много болел. Его спасло знакомство, а затем дружба с Чуковским. "Меня с помощью Чуковского подкормили, вылечили, обули, зачислили в лит. кружок и вместе с юными художниками, питомцами Абрама Эфроса и Елены Михайловны Фрадкиной, ... и двумя школьниками, писавшими стихи и прозу, Эдиком Бабаевым и Зоей Тумановой, передали в ЦДВХД. Там дали нам карточки в столовую, 200 рублей стипендии и двух преподавательниц. Одна из них - Лидия Корнеевна Чуковская, румяная, с юными сияющими близорукими глазами, но совсем седая. Мы не знали, что её мужа расстреляли, а брата убили на фронте. ...
Другая преподавательница - Надежда Яковлевна Мандельштам. В кожанке, носатая, быстрая, с вечной папиросой во рту. Похожа на нестарую и, скорее, добрую Бабу-Ягу. В пустом классе школы имени Шумилова, арендованном ЦДХВД, она усадила нас троих за столы: "Ну, вундеркинды проклятые! Поэтов из вас не выйдет. Но я обязана заниматься с вами, а то останусь без карточек на хлеб и без зарплаты. Получать их зря не хочу. Кем бы вы ни стали, иностранный язык вам не помешает. Какой язык хотите изучать?"
Надежда Яковлевна на выбор предложила им французский, немецкий, английский. Они решили изучать английский язык.
Некоторое время к Надежде Яковлевне ходил и Мур Эфрон. У неё Бабаев и Берестов познакомились с этим необычным юношей, который, однако, близко ни с кем не сходился. Иронично и зло в мае 1943 года он пишет об этих занятиях: "...зашел в литкружок при ЦДХВД, руководимый женой - кажется, первой - Мандельштама. Это женщина - длинноволосая, с выдающимися скулами, с толстенными губами и кривоногая. Эх, потеха! Говорит она проникновенно, взрывами (я смеюсь: поэтический мотоцикл!). Бесконечные разговоры о стихах, искусстве, жизни, войне, родине, чувствах, культуре, прошлом, будущем, чести... Уф! И все это с большой буквы. Неизлечимая интеллигенция, всегда ты будешь разглагольствовать! Я ненавижу все эти словопрения; только опыт жизни, жизненная практика может чему-либо научить, а говорить с 16-18-летними детьми о таких материях - пустое и ненужное дело. И я стараюсь придать легкий тон всем этим нелепым заседаниям, пуская шутки, остря и смеясь напропалую. Лучше смеяться, чем переживать - и мой легкий скептицизм, и природная склонность к иронии всегда разряжают атмосферу..." Не правда ли, будто Печорин писал эти строки? И что за ирония судьбы, именно пресловутый "опыт жизни, жизненная практика" унесут этого злого подростка.
17 августа 1942 года, за год до описываемого похода в кружок, не успев ещё узнать смешных интеллигентных мальчиков, он писал сестре ещё более жесткие строки: "У меня окончательно оформилась нелюбовь к молодежи. У молодежи я увидел несколько очень отталкивающих черт: невежество, грубость, пренебрежение ко всему, что вне своего "молодежного" круга интересов. Молодежь просто уродлива".
И все-таки Эдуард Бабаев и Валентин Берестов считали Мура своим товарищем и даже пытались выпускать с ним рукописный журнал под названием "Улисс".
"Нас было трое, - писал Бабаев. - Встретились, познакомились и подружились мы во время эвакуации в Ташкенте. Самым старшим среди нас был Георгий Эфрон, или Мур, сын Марины Цветаевой, ему тогда исполнилось шестнадцать.
Мы читали друг другу свои стихи, обменивались книгами, спорили, когда и где откроется второй фронт. Мур написал статью о современной французской поэзии, которую Алексей Николаевич Толстой одобрил и обещал напечатать в журнале "Новый мир". Валентин Берестов уже читал свои стихи по радио, и его слушала вся ташкентская эвакуация. А я, начитавшись "Римских древностей", сочинял роман из античной истории. ...
Дом, в котором жил Мур, казался мне Олимпом. Здесь можно было бы собрать материалы для добрых десяти номеров журнала. А Мур посмеивался над моими иллюзиями. И говорил, что Олимп имеет ещё другое наименование и в просторечии называется "лепрозорием". ... Но смех его был невеселый. Он был похож на Подростка из Достоевского, потрясенного неблагообразием какой-то семейной тайны. И в доме писателей, на "Олимпе" или в "лепрозории", он был одинок. Я видел, как он медленно, как бы нехотя, поднимается по лестнице в свою фанерную комнату".
Мур покинул Ташкент 27 сентября 1943 года, а в конце мая 1944 года его отправили на Западный фронт.
"В конце апреля 1943 года, - вспоминал Валентин Берестов, - Надежда Яковлевна Мандельштам перенесла занятия английским языком из школы имени Шумилова на Жуковскую,54, где они с Ахматовой теперь поселились". Тут закралась небольшая неточность, потому что Ахматова появится на Жуковской только после отъезда Елены Сергеевны, то есть в самом конце мая, а сама она в дневнике указывает 1 июня, что, видимо, и соответствует действительности. Надежда Яковлевна жила тогда с больной матерью на Жуковской и звала детей заниматься на дом, так как не могла её оставить. "Их новое жилье (сначала они жили вверху, на так называемой "балахане", потом внизу), - продолжал Валентин Берестов, - было неподалеку от школы. Весь апрель три ташкентских школьника-стихотворца, стипендиаты ЦДВХД Эдик Бабаев, Зоя Туманова и я, проявляли невероятные успехи в английском".
Вниз Ахматова переехала, видимо, в начале декабря, Луговские выехали из Ташкента из своих двух комнаток 1 декабря 1943 года.
Когда занятия проходили уже у Ахматовой на балахане, у всех учеников были свои места. По воспоминаниям Берестова все выглядело так:
"За столом в кухне-аудитории у нас теперь были свои места. У окна Ахматова и Эдик, напротив - я и Надежда Яковлевна, Зоя - в торце стола. Появлялись Пушкарская, Светлана Сомова (она называла нас пажами у царицы Ахматовой). Все речи - о поэзии, о войне".
На Пушкинской улице, в общежитии Академии наук, в доме НКВД, жили и другие замечательные подростки, например Михаил Левин, будущий физик-теоретик. Он писал в письме о своем ташкентском знакомстве: "Меня недели три тому назад познакомили с одним мальчиком. Зовут его Женя Пастернак. Он сын Бориса Пастернака, и ему 18 лет. А мать его художница. Помнишь, "художницы робкой, как сон, крутолобость". Сам Женька, как это ни странно, физик 1-го курса. И он очень хороший. Весь какой-то звенящий, и страшно похож на отца. Даже головой и движениями. Мы с ним очень подружились за это время". Несмотря на свой ещё юный возраст, Михаил Левин стал другом не только писательских детей, но и их отцов. Сын Всеволода Иванова, Кома, вспоминал о знакомстве с Мишей Левиным: "Молодой человек оживленно разговаривал с Женей. Для меня они были как бы из другого мира: уже студенты, а мне не было ещё 13 лет. Вскоре Женя его привел к нам. Миша Левин к нам зачастил. Вечером, когда отец (Всеволод Иванов) кончал работу и ежедневное чтение (мы привезли с собой тюк его любимых книг), вся семья выходила во двор Сельхозбанка, где росли садовые деревья и было прохладнее. Выносили во двор стулья, рассаживались, вечеряли".
Женя Пастернак с мамой жили недалеко от Пушкинской улицы в маленьком одноэтажном доме, где до этого был Сельхозбанк, отданный эвакуированным писателям. "Нашими соседями, - вспоминал Е.Пастернак, - оказались Ивановы, напротив через коридор - Фрида Вигдорова с детьми. Вода и все прочее было во дворе, общее. Нам отдали комнату Кирсанова, откуда они с женой недавно уехали. Она была перегорожена свежей глиняной переборкой надвое, из сырой глины росли разные растения. Кирпичная печурка хорошо тянула, и у нас был мешок картошки. Ежедневно я носил маме обеды - тарелку баланды - из студенческой столовой". Жили молодые люди обсуждением новостей с фронта, книг, пересказывали друг другу письма с разными печальными и обнадеживающими известиями. Осенью 1942 года Миша Левин вернулся в Москву и пришел к Пастернаку с новостями из Ташкента: "...Я привез Борису Леонидовичу письма Евгении Владимировны и Жени с небольшой посылкой: сушеные ломти дыни и ещё какие-то сухофрукты .... Пошли расспросы о писательской колонии в Ташкенте. К его удивлению, я мало кого знал лично. И он даже по-детски как-то обиделся, узнав, что я не был знаком с А.А. Ахматовой и могу рассказать о ней только с чужих слов. Зато о В.В. Иванове и его семье выспросил все...". Михаил Левин в июле 1944 года был арестован, его сослали в "шарашку", потом освободили по амнистии. Письма, посланные им из Ташкента, отличались невероятной смелостью. "Только в таком городе, как Ташкент, могут быть на одной улице два дома с одинаковым номером. Очевидно, в другом доме читают твои письма, любуются твоим остроумием, а может быть, вывешивают их в золоченых рамках на стену. ... А живем мы в доме НКВД. По ночам в комнаты заходят духи и призраки замученных. Ныне живущие НКВДы проявляют о нас трогательную заботливость. Вчера к вечеру учинили нечто совсем необычайное - дали сласть к празднику".