Гроссман Василий

Добро вам !


   Василий Семенович Гроссман
   Добро вам!
   Из путевых заметок
   1
   Первые впечатления от Армении - утром, в поезде. Камень зеленовато-серый, он не горой стоит, не утесом, он - плоская россыпь, каменное поле; гора умерла, ее скелет рассыпался по полю. Время состарило, умертвило гору, и вот лежат кости горы. Вдоль полотна тянутся ряды колючей проволоки, не сразу сообразил - поезд идет вдоль турецкой границы. Стоит белый домик, рядом ослик, это не наш ослик - турецкий. Людей не видно. Спят аскеры... Армянские деревни - дома плоскокрышие, низкие прямоугольники, сложенные из крупного серого камня; зелени нет - вместо деревьев и цветов вокруг домов густо рассыпан серый камень. И кажется - дома не людьми сложены. Иногда серый камень оживает, движется - это овцы. И их породили камни, и едят они, наверное, каменную крошку и пьют каменную пыль; кругом одна лишь каменная плоская степь - большие, колючие, серые, зеленоватые, черные камни. Крестьяне в великой форме советского трудового народа - в ватниках, серых, черных; люди - как эти камни, среди которых они живут, лица темные от смуглости кожи и от небритости. На ногах у многих шерстяные белые носки, натянутые на штанины. Женщины в серых платках, обмотанных вокруг головы, закрывающих рты, лбы до глаз. И платки под камень. И вдруг одна-две женщины в ярко-красных платьях, в красных кофтах, в красных жилетах, в красных лентах, красных платках. Все красное - каждая часть одежды, красная по-своему, кричит пронзительно своим особым красным голосом. Они курдянки - жены вековых, тысячелетних скотоводов. Может быть, это их красный бунт против серых столетий, прошедших среди серого камня? Сосед по купе все сравнивает райское плодородие Грузии - с камнями Армении. Он молод, настроен критически, - если речь заходит о семикилометровом туннеле, о дороге, проложенной среди базальта, сосед говорит: "Это еще при Николае построили". Потом он говорит мне о возможностях купить доллары, золотые десятки, сообщает курсы черной биржи. Чувствуется: парень завидует тем, кто крутит большие дела. Потом он рассказывает об ереванском мастере, делающем металлические венки с металлическими листьями. Оказывается, в Ереване на похороны - даже самые скромные - приходят двести-триста человек. И венков бывает немногим меньше, чем людей. Этот создатель могильных венков стал богатейшим человеком. Потом сосед угощает меня гранатом, купленным в Москве. А дорога - от Москвы до Еревана - длинная, огромная страна: попутчик на Курском вокзале был брит, а к Еревану зарос черным волосом.
   2
   Удивительное оказалось дело. Среди армян немало светловолосых, сероглазых, голубоглазых. Я видел светлоголовых деревенских ребятишек, прелестную четырехлетнюю голубоглазую, золотоголовую Рузану. У армянских мужчин и женщин встречаются лица классической, античной красоты, с идеальным овалом, с прямыми небольшими носами, с миндалевидными голубыми глазами. Встречал я скуластых, с приплюснутыми носами, с несколько раскосым разрезом глаз, встречал курносых, видел армян с вытянутыми, острыми лицами, с невероятными по размеру носами, острыми, крючковатыми. Я встречал синих от черноты брюнетов, угольные глаза, видел иезуитски тонкие губы, видел толстые, вывороченные губы африканцев. Но, конечно, в этом огромном разнообразии существует главный, основной национальный тип. И трудно сказать, что достойно большего удивления - разнообразие или упорная устойчивость. Мне кажется, что это разнообразие отражает историю тысячелетних нашествий, вторжений, пленений, историю торговых и культурных сближений, - ведь в этих типах лиц отражены и древние греки, и грозные монголы, и ассирийцы, и вавилоняне, и персы, и тюрки, и славяне. Армяне - древний народ, народ, переживший множество войн, народ-путешественник, народ, веками терпевший гнет захватчиков, народ, в борьбе обретавший свободу и вновь попадавший в рабство. Может быть, в этом и объяснение монгольских приплюснутых носов, голубых греческих глаз, ассирийской черноты, персидских угольных очей? Интересно, что разнообразие светлых и темных лиц, голубых и черных глаз особенно ясно видно в армянских деревнях, живущих патриархально, замкнуто, там, в деревнях, этого разнообразия не объяснишь событиями недавними. Глубина веков отполировала зеркало, в котором отражается лицо современного армянства. Ведь то же можно сказать не только об армянах, но и о русских, и особенно о евреях. Конечно, так. Разве однообразны русские лица, разве рядом с голубоглазыми и сероглазыми, курносыми, с льняными волосами не живут горбоносые русаки, "цыгане", как зовут их, с черными южными глазами, со смоляными кудрями; а рядом - лицо с монгольскими скулами, с монгольским разрезом глаз, с приплюснутым носом? А евреи! И черные, и горбоносые, и курносые, и смуглые, и голубоглазые, белоголовые - лица азиатские, африканские, испанские, немецкие, славянские... Чем длинней история народа, чем больше в ней войн, пленений, вторжений, скитаний, тем больше разнообразие лиц. Это разнообразие лиц есть отражение вековых и тысячелетних ночевок победителей в домах побежденных. Это рассказ о безумствах женских сердец, переставших биться тысячи лет назад, рассказ о страсти разгоряченных победой пьяных солдат, о чудной нежности иноземного Ромео к армянской Джульетте.
   3
   Поезд пришел в Ереван утром 3 ноября. Меня никто не встречал. Я стоял под голубым теплым небом на перроне, а на мне был толстый шерстяной шарф, суконная кепка и новое демисезонное пальто - я его купил перед отъездом, чтобы, как говорится, выглядеть в Армении прилично. И действительно, оглядывая меня, московские знатоки светской жизни говорили: "Не блестяще, но для переводчика пригодно". В одной руке у меня был чемодан, довольно-таки тяжелый - я ведь приехал в Армению на два месяца, в другой руке - мешок с тяжелой рукописью, подстрочником эпопеи о строительстве медеплавильного завода, написанной видным армянским писателем Мартиросяном. Эту рукопись я переводил. Умолкли радостные возгласы, и отсверкали черные глаза встречавших, промчались люди, спешившие занять очередь на такси, состав Москва-Ереван пополз на запасный путь, уплыли мутные стекла в потеках дождя, пыльные зеленые стены усталых, взмыленных вагонов, пробежавших почти три тысячи километров. Кругом все было незнакомое, и сердце сжалось - последний кусочек Москвы ускользнул от меня. Я увидел большую площадь, склоненную к вокзалу, и огромного полуголого человека на бронзовом коне - он обнажил меч; я понял: это Давид Сасунский. Памятник поражал мощью: герой, конь, меч - все было огромно, полно движения, силы. Я стоял на просторной площади и тревожно соображал - меня никто не встретил. Я все поглядывал на площадь и на великолепный монумент... Сейчас мне показалось, что и движение, заложенное в бронзу, и мощь коня, и мощь Давида Сасунского чрезмерны. Это не бронзовая легенда, это бронзовая реклама легенды. Отправляться прямо в гостиницу? Без брони в гостиницу не пустят. Тащиться по улицам армянской столицы под жарким солнцем в мохнатом пальто, в кепке, в теплом шарфе... Что-то тоскливое и смешное есть в облике залетного человека в чужом городе. Стиляги смеются, глядя, как душным августовским днем идет по Театральной площади якутский дядя в меховой куртке, транзитная тетка в валенках. Вот я стою в полутьме и прохладе в очереди в камеру хранения. Нейлонов тут не видно: грустная молодая женщина с тихим, послушным ребенком, парень в фуражке ремесленного училища, лейтенант с детскими деревенскими глазами, непривычный к отечественным пространствам, за ним старик с деревянным чемоданом... И вот я иду по площади, и встречные ереванцы оглядывают меня, человека в пиджаке. Я вышел погулять, я иду купить хлеб-лаваш, поллитра, иду в поликлинику принимать процедуры, никто не догадался, что я приезжий, что я растерян и неточно помню адрес единственного своего ереванского знакомого-писателя Мартиросяна. Я сажусь в автобус. Почему-то неловко объявиться человеком, не знающим, сколько стоит автобусный билет. Я даю кондуктору рубль, он знаками спрашивает, нет ли денег помельче, я отрицательно качаю головой, хотя в кармане моем немало медяков. Оказывается, цена на билет московская. Первые минуты на улице незнакомого города - это особые минуты, их не могут заменить не только месяцы, но и годы. Какую-то атомную зрительную энергию, ядерные силы внимания выделяет в эти минуты приезжий человек. С пронзительной остротой, со всепроникающим волнением он впитывает, вбирает, всасывает огромную вселенную: дома, деревья, лица прохожих, вывески, площади, запахи, пыль, цвет неба, наружность собак и кошек. В эти минуты человек, подобно всемогущему богу, совершает новый мир, создает, строит в себе город со всеми площадями, улицами его, дворами, дворянками, воробьями, с его тысячелетней историей, с его продовольственным и промтоварным снабжением, с оперой, забегаловками. Этот город, что внезапно возникает из небытия, особый город - он отличается от того, что существует в реальности, - это город человека: в нем по-особому, неповторимо шуршит осенняя листва, в нем по-особому пахнет пыль, стреляют из рогаток мальчишки. Это чудо создания совершается даже не в часы, а в минуты. Человек умирает, и с ним погибает единственный, неповторимый мир, созданный им: вселенная со своими океанами, горами, со своим небом. Эти океаны и небо поразительно похожи на те миллиарды, что существуют в головах других людей, эта вселенная поразительно похожа на ту единственную, которая существует сама по себе, помимо людей. Но эти горы, эти морские волны, эта трава и этот гороховый суп имеют в себе нечто неповторимое, единственное, возникшее на протяжении бесконечности времени, свои оттенки, шорохи, свой плеск волны - это вселенная, живущая в душе создавшего ее человека. И вот я, сидя в автобусе, идя по площади, глядя на современные дома, построенные из розового и желтовато-серого туфа, с естественностью и грацией воспроизводящие рисунок и контуры древних армянских строений, создавал свой особый Ереван - необычайно похожий на тот единственный, что был в действительности, необычайно похожий на тот, что жил в головах тысяч людей, шагавших сегодня по этим улицам, и в то же время отличный от всех миллионов Ереванов, мой неповторимый город. В нем по-особому шумели осенние листья платанов, в нем по-особому кричали воробьи. Вот главная площадь - четыре здания из розового туфа: гостиница "Интуриста" "Армения", где живут приезжающие повидать родину зарубежные армяне; Совет народного хозяйства, ведающий армянским мрамором, базальтом, туфом, медью, алюминием, коньяком, электричеством; Совет Министров совершенный по архитектуре - и почтамт, где потом тревожно сжималось мое сердце при получении писем до востребования. Вот бульвар, где бешено, по-армянски; кричат воробьи среди коричневых листьев платанов; вот дивный армянский рынок - груды желтых, красных, оранжевых, белых и сине-черных плодов и овощей, бархат персиков, балтийский янтарь винограда, каменная красно-оранжевая, прыщущая соком хурма, гранаты, каштаны, могучая полуметровая редиска, гирлянды чурчхелы, холмы капусты и дюны грецких орехов, огненный перец, душистая и пряная зелень. Я уже знал, что академик Таманян создал архитектурный стиль нового Еревана, повторяющий стиль древних строений и церквей. Я знаю, что традиционный древний орнамент, возрожденный на современных зданиях, изображает кисть винограда, голову орла... Потом уже ереванцы показали мне лучшие создания архитекторов Армении, показали улицу особняков - каждый из них маленький архитектурный шедевр. Но мне не показывали - это неинтересно старые строения Еревана и ереванские внутренние дворы, прячущиеся за фасадами храмоподобных новых домов, за фасадами приземистых зданий девятнадцатого века, шагнувших в Ереван вместе с русской пехотой. Их я увидел в свой первый ереванский день. Внутренний двор! Вот душа, нутро Еревана... Плоские крыши, лестницы, лестнички, коридорчики, балкончики, террасы и терраски, чинары, инжир, вьющийся виноград, столики, скамеечки, переходы, галерейки - все это слажено, слито, входит одно в другое, выходит одно из другого... Десятки, сотни веревок, подобно артериям и нервным волокнам, связывают балкончики и галерейки. На веревках сохнет огромное, многоцветное белье ереванцев - вот они, простыни, на которых спят чернобровые мужья и бабы, вот они, просторные, как паруса, лифчики матерей-героинь, рубашонки ереванских девчонок, кальсоны армянских старцев, штаны младенцев, пеленочки, парадные кружевные покрывала. Внутренний двор! Живой организм города со снятыми кожными покровами - тут видна людская жизнь: и нежность сердца, и нервные вспышки, и кровное родство, и мощь землячества. Старики перебирают четки, неторопливо пересмеиваются, дети озоруют, дымят мангалы - в медных тазах варится айвовое и персиковое варенье, пар стоит над корытами, зеленоглазые кошки глядят на хозяек, ощипывающих кур. Рядом Турция. Рядом Персия. Внутренний двор! В нем связь времен - нынешнего, когда четыре мотора самолета "ИЛ-18" доставляют из Москвы в Ереван за три с половиной часа, и времени караван-сараев, верблюжьих троп... И вот я стою, воздвигаю свой Ереван - я перемалываю, дроблю, впитываю, втягиваю розовый туф, базальт, асфальт и булыжник, стекло витрин, памятники Абовяну, Шаумяну, Чаренцу, лица, говор, бешеную прыть легковых машин, ведомых бешеными водителями... Я вижу сегодняшний Ереван с его заводами, его обширными кварталами новых многоэтажных домов для рабочих, с его пышным оперным театром, с драгоценным хранилищем книг - Матенадараном, с великолепными розовыми школами, с научными институтами, с гармонично и грациозно построенным зданием Академии наук. Эта Академия прославлена светлыми армянскими учеными головами. Я вижу Арарат - он высится в голубом небе, мягко. нежно очерченный, он словно растет из неба, а не из земли, сгустился из облаков и небесной синевы. На эту снежную, голубовато-белую, сияющую под солнцем гору смотрели глаза тех, кто писал библию. Ереванские стиляги любят костюмы черного цвета... Снабжение тут хорошее: в магазинах много масла, колбасы, мяса. Ох и хороши армянские девицы и молоденькие дамочки! Удивительное дело: стоит старухе, деду поднять руку - и водители останавливают автобусы; люди здесь добры и сердобольны. По тротуарам идут прелестные ереванки, стучат высокими тонкими каблучками, а рядом франты в шляпах ведут овечек, купленных к празднику, овечки идут по тротуару, стучат копытцами, и дамы стучат модными каблучками, а кругом архитектура, неоновый свет, овечки чуют свою смерть, некоторые упираются ножками, и франты, боясь запачкать костюмы, подталкивают их, овечки, полные предсмертной тоски, ложатся на тротуар, и франты в шляпах, боясь запачкаться, поднимают их; овечки в предсмертной тоске сыплют черные горошины... Женщины с добрыми лицами несут за лапы кур, индеек, маленькие головки птиц свисают вниз, затекли, наверное, очень болят, и птицы выгибают шеи, чтобы хоть немного уменьшить свои страдания перед смертью. Их круглые зрачки смотрят без укора на Ереван, в их маленьких закружившихся, затуманившихся головках тоже возникает, строится город из розового туфа... Я, владыка, созидатель, хожу по Еревану, я строю его в душе своей, тот Ереван, которому армяне насчитывают две тысячи семьсот лет, тот, в который вторгались монголы и персы, тот, в который приезжали греческие купцы и входила армия Паскевича, тот, который еще три часа назад не существовал. И вот созидатель, всемогущий владыка ощущает тревогу, начинает беспокойно оглядываться по сторонам... Кого опросить? Ведь среди людей, окружающих меня, многие не понимают по-русски, я стесняюсь обращаться к ним, язык владыки скован. Вот вхожу во двор. Но куда там, ведь это не наш пустынный русский двор, это восточный внутренний двор; десятки глаз обращаются ко мне. Я поспешно выхожу на улицу. Но вскоре я снова вхожу во двор. Тревога моя растет, я уже не думаю о том, что на Востоке двор есть душа, сердце жизни. Но действительно, так оно и есть, и я снова выхожу на улицу. Я растерянно улыбаюсь и оглядываюсь. Но всюду жизнь! Мне не до поэзии. И вот рождается решение - я вскакиваю в полупустой трамвай, приобретаю за три копейки билет. Я уселся на скамью, и мне на время становится легче на душе. Я уже не владыка, не созидатель, я раб низменного желания. Оно сковало мой гордый мозг. И вот проскрежетали колеса, трамвай делает резкий поворот. Улица иссякла, кругом пустыри, глинистые осыпи. Кондукторша испытующе поглядывает на меня. Вот она прошла по вагону к вожатому, быстро заговорила с ним по-армянски. Видимо, она делится с ним своими подозрениями: что нужно странному человеку в очках на конечной остановке трамвая, среди глинистых осыпей и пустырей? Сейчас ко мне подойдет вожатый, откуда-то из-под земли покажется милиционер. Что я им скажу? Приезжий, москвич, знакомлюсь с Ереваном? А к чему для знакомства с Ереваном понадобились пустыри и свалки? И правда, странно - вещи человек сдал на хранение, полдня прошлялся по улицам, он не пошел в учреждение отметить командировку, он не сделал попытки устроиться в гостинице, в Доме колхозника, в комнате матери и ребенка. Он появился на окраине города, где находятся свалки и ямы. Да, это действительно странно. Нет, нет, это уже не странно, тут уже все ясно. Тогда, припертый к стенке, я наконец открою причину, которая привела меня на окраину столицы Армении. Но никто не поверит моей исповеди - я столько лгал, притворялся, что правда покажется смехотворной: матерый диверсант заврался, старый волк запутался окончательно. Трамвай дошел до конечной остановки, я скрылся среди осыпей и ям, никто не задержал меня.
   4
   Я прожил в Армении два месяца; почти половину всего срока я провел в Ереване. Но жизнь в Ереване не дала мне новых литературных знакомств. Я приехал в Ереван, зная писателя Мартиросяна и переводчицу Гортензию, приготовившую подстрочник мартиросяновской книги о медеплавильном заводе, и уехал из Еревана, будучи знаком с Мартиросяном, его семьей и переводчицей Гортензией. Раза два или три Мартиросян меня знакомил на улице со своими друзьями-писателями, но эти знакомства ограничились полуминутными кивками. Правда, один из литераторов осведомился, не собираюсь ли я переиздать "Записки Д'Аршиака". А я-то полагал, что, подобно Платону, стану дарить своей беседой не только ереванских художников пера и кисти, но и ученых: астрономов, физиков, биологов. Дальше бесед со старушкой-дежурной по коридору в гостинице - дело не пошло. Она симпатизировала мне: с утра до вечера командировочный работал, не шатался пьяным по гостиничным коридорам, не пел хриплым голосом в два часа ночи песен, аккомпанируя себе на баяне, не водил к себе в номер девок. Наивная старуха из гостиницы полагала, что все это связано с моими высокими моральными качествами, и, видимо, не учитывала моей бедности, болезней и возраста. Утешился я несколько тем, что спросил как-то у Мартиросяна о пребывании в Армении Мандельштама. Мне были известны милые и трогательные подробности о жизни Мандельштама в Армении, я читал армянский цикл стихов Мандельштама. Я вспоминал его выражение о "басенном армянском христианстве". Однако Мартиросян не помнил Мандельштама. Мартиросян, по моей просьбе, специально обзванивал некоторых поэтов старшего поколения - они не знали, что Мандельштам был в Армении. Мартиросян мне сказал, что смутно вспоминает худого носатого человека, видимо весьма бедного, дважды Мартиросян его угощал ужином и вином; выпивши, носатый читал какие-то стихи, - по всем видимостям, это был Мандельштам. Ну что ж, ясно, думал я. Стихи Мандельштама прекрасны, это сама поэзия, это сама музыка слов. Быть даже может, она слишком сама поэзия, слишком сама музыка слов. Мне иногда кажется, что в поэзии двадцатого веке, как бы блистательна ни была она, меньше стало жаркого сердечного могущества и всепоглощающей человечности, которыми отмечены поэтические гении прошлого века. Словно поэзия из булочной перебралась в ювелирный магазин и на смену великим пекарям пришли великие ювелиры. Может быть, поэтому так сложны стихи некоторых замечательных поэтов современности, этой сложностью они обороняются от парижского платинового метра, меры всех душ и вещей. Но в стихах Мандельштама звучит чарующая музыка, а некоторые его стихотворения - среди самых лучших из написанного русскими после смерти Блока. Хотя, говоря откровенно, и Блок не мой кумир, и он не создал меры душ и вещей - святого ржаного хлеба, и в его поэзии многое создано не дивными руками пекаря, а тончайшим умением ювелира, - но уж конечно некоторые его стихи, некоторые его строки среди лучшего, что написано поэтами после 1838 и 1841 года. И хотя Мандельштам не нес на своих плечах весь великий груз русской поэзии, он истинный и чудный поэт. Бездна отделяет его от поэтов мнимых. И вот мои знакомые ереванцы не помнят о его пребывании в Армении. Вот от всей этой житейской истории я перешел к мыслям о предметах общих. Во многих ереванских музеях видел я портреты декабристов, разжалованных в солдаты и отбывавших службу в тогдашней Эривани. Читал я о том, что первую в России постановку "Горе от ума" осуществили эти самые солдаты, они и женские роли играли. Читал я, как гордилась армянская интеллигенция тем, что в Ереване, раньше чем в Питере и Москве, была поставлена комедия Грибоедова. Можно сто лет помнить, что в пыльном захолустье волжского городка Камышина жил высланный, нищий, едва живой Налбандян, что в Петербурге бедствовал, сидел в тюрьме Туманян и что Короленко пришел к воротам тюрьмы в день освобождения Туманяна. И вот не умирает память о грузинском изгнаннике, жившем на Украине, в Миргороде, и память об украинском скитальце Сковороде, и о жившем в прикаспийских песках штрафном украинце солдате. Вот живут, работают в головах горцев, школяров, студентов не тускнея, не слабея, переживают смену времен, всемирно-исторические катастрофы стихи опального поручика Тенгинского полка, стихи опального надворного советника из Петербурга. Живут, работают в тайге, в тундре Якутии важные и добрые дела, завязанные ссыльными студентами, Короленко, Таном-Богоразом, опальным Кропоткиным; запали навек в человеческие души рассказы, стихи, сказки о том, что нужно и важно всем людям; живут, торжествуют в школах и институтах, в саклях, избах, ярангах... Вот оно, вольное, доброе, неистребимое "русификаторство", совершаемое Пушкиным, Добролюбовым, Герценом, Некрасовым, Толстым, Короленко! Но сколько было бесследно ушедших из Кавказской памяти наместников и генералов, действительных тайных советников, вельможных представителей государственной, казенной науки и литературы... Я подумал о вековых связях людей, народов, культур, что возникают вот так - в избах, на этапах, в лагерях, в солдатских казармах. Вот эти связи оказываются самыми сильными, живучими. Вот эти слова, что писаны при тусклой коптилке и читанные в избе, на тюремных и казарменных нарах, в прокуренной комнатенке, и вяжут вязь единства, любви и взаимного уважения народов. Они есть те артерии и вены, по которым бежит вечная кровь. А поверхность жизни, шумная, бесплодная, заполняет, как мыльная пена, тех людей, которые и сами есть мыльная пена: трещат, шуршат и исчезают без следа. А тут же рядом лежат те связи, что завязывают и закладывают каменщики, плотники, лудильщики, бондари, старухи крестьянки. Вот он пришел, горшок русского борща, и стал на стол в армянском доме. Вот он, армянский прочесноченный хаш, что в серьезном, сосредоточенном молчании едят бородатые мужики-молокане! Тут все интересно: и восприимчивость и консерватизм. Ведь тысячи трудовых приемов, бытующих бок о бок десятилетиями, столетиями, не вживаются в жизнь, не находят отклика в труде, быту соседа: русский крестьянин и армянский крестьянин пекут хлеб в разных печах, и хлеб их разный; упрямо не хочет русский есть испеченного в тондыре лаваша, и равнодушен к высокому пшеничному хлебу, вышедшему из русской печи, армянский мужик. А десятки других дел, вещей, рабочих приемов переняли они друг у друга, обогатили ими свою жизнь и трудовую сноровку. И вот солдат Паскевича, стуча тяжелыми сапогами, промерил от края до края Армению и вернулся домой, принес новый, невиданный способ класть кирпичи, обтесывать камень, заимствованный им у каменщиков-армян. И не понадобились для этой "армянизации" винтовки и пушки - посмеялись, похлопали друг друга по спине, один подмигнул, другой сказал: "Хорошо, толково", покурили - и все. И вот связи, завязанные в советские времена, - связи рабочих и инженеров на заводах и фабриках, связи армянских и русских студентов, ученых в университетских аудиториях и библиотеках, в лабораториях научно-исследовательских институтов, связи русских и армянских агрономов, полеводов, виноделов, связи астрономов, связи физиков. В горном поселке Цахкадзоре свою первую прогулку я совершил как иностранец. Прохожие вглядывались в меня. Женщины у водоразборной колонки, старики, сидевшие под каменной оградой и перебиравшие четки, джигиты двадцатого века - шоферы, галдевшие у дверей забегаловки, - все умолкали, когда я, шаркая ногами и испытывая неловкость от всеобщего внимания, плелся среди каменных одноэтажных домиков. Я проходил, люди молча переглядывались. Я шел по улице и видел, как шевелились занавески на окнах, - новый российский приезжий появился в Цахкадзоре. Потом меня изучали, разрабатывали - все, что узнавали служащие в писательском доме творчества, становилось известно всем: я сдал паспорт на прописку, я отказался есть хаш, не говорю по-армянски, я из Москвы, женат, двое детей. Я переводчик, приехал переводить книгу писателя Мартиросяна.