Сам Володя был очень неплохой парень, смешной, остроумный, легкий. Как-то мы с ним катались на катке, в Сокольниках, у меня шапка съехала в одну сторону, шарф в другую, и Круглов, посмотрев на меня, вдруг сказал: «Смотри, какой ты смешной, ну прямо настоящий артист». И вот однажды он сказал мне: «Артистами мы с тобой будем. Давай позвоним Андроникову и возьмем у него устные рассказы». Почему именно Андроников? Я думаю, вот почему.
   Часто мы ходили в клуб студенческого общежития на Стромынке, где смотрели хорошие кинофильмы или проходили встречи с артистами. Пройти туда было трудно, но меня брал с собой одноклассник Анри Бронштейн, отец которого был директором этого клуба. Когда мы учились в девятом классе, там должен был выступать Андроников. Все билеты были проданы, попасть туда не помог и Анри. А мне очень хотелось, так как Круглов сказал, что это совершенно необыкновенный человек. Как попасть в клуб? И Володя, которому я очень верил, предложил: «Давай подождем его у черного хода и попросим, чтобы он нас провел».
   На мне были отцовские валенки и какой-то полушубок, на Володе – пальто тоже с отцовского плеча. Черный ход клуба представлял собой единственную дверь с тыльной стороны здания, а вокруг заваленное снегом огромное пространство, через которое не могла проехать никакая машина.
   Стоим, ждем, и вдруг видим: где-то вдалеке подъезжает машина, и из нее выходит этакий барин с палкой, в огромной меховой шапке, в расстегнутом пальто на лисьем или енотовом меху, и быстро идет к черному ходу. Мы поняли, что это Андроников, побежали наперерез, чуть ли не по колено утопая в снегу, падаем, но успеваем сказать: «Дяденька, проведите нас». Он на секунду поворачивается в нашу сторону и не задумываясь говорит: «Пойдемте». Открывается дверь, и оттуда, как из бани, пар. Зал был без вытяжки, и там всегда было жарко и душно от большого количества распаренных и не очень мытых студентов. Мы зашли за Андрониковым в этот пар, разделись за кулисами, повесив свои полушубки рядом с его роскошным пальто, и спустились в зрительный зал.
   И началось необыкновенное зрелище. Как он рассказывал! Я говорю так не потому, что на сцене был дяденька, который нас привел. Это нельзя забыть. Я никогда в жизни не видел, чтобы кто-то в театре стоял и рассказывал от себя так просто, естественно, а все смеялись и даже ржали.
   Рядом с нами сидел подвыпивший студент с полузакрытыми глазами, который то и дело засыпал. Голова у него падала то вперед, то назад, и он всё время устраивался поудобнее, переворачиваясь в кресле то вправо, то влево, что-то бормоча при этом неразборчиво, но достаточно громко и обращая на себя внимание всего зала. И так было несколько раз. Андроников всё время поглядывал в нашу сторону, и мы поняли, что он думает о нас как о провокаторах, напросившихся на концерт, чтобы ему мешать. Поэтому я уже не слушал его, не смотрел на сцену, а скорее хотел дождаться перерыва и объяснить ему, что это не мы, а какой-то поддатый студент. Так и сделали, а когда концерт закончился, мы постеснялись подойти к Андроникову и, не сказав спасибо, ушли под громадным впечатлением от его устных рассказов.
   И вот через год, когда мы решили стать артистами, Володя, прилизывая чуб, а потом долго-долго поглаживая немного горбатенькую переносицу, говорит мне своим гунявым голосом: «Давай позвоним Андроникову, у него есть устные рассказы. Он нам их даст, и мы с этими рассказами пройдем в любое театральное училище». Я не задумываясь сказал: «Давай!» Как по мановению волшебной палочки у него оказался телефон Андроникова. Не знаю, сколько прошло времени, может, несколько дней, – для меня это было сиюсекундно. Тут же был набран телефон, и нам сказали: «Приезжайте». И мы приехали к тому месту, где я сейчас живу, – метро «Беговая». Напротив моего подъезда находится городок, который строили пленные немцы. В одном из желтеньких двухэтажных домиков находилась квартира Андроникова. Мы позвонили в дверь, нам открыли и сказали, что Андроников занят, подождите. Нас усадили в коридоре, где две маленькие девочки играли в куклы, потом угостили каким-то киселем или компотом. Приоткрылась на секунду дверь кабинета, где был Андроников, и в щель мы увидели, что там сидел какой-то старец, и Володя сказал тем же гнусавым голосом, поглаживая переносицу: «Это Вертинский». Ну, конечно, это был никакой не Вертинский, но нам хотелось, чтобы это был он. Потом этот «Вертинский» – долговязый стриженый старик – вышел, и нас пригласили в кабинет. Я никогда не видел такого количества книг и никогда не видел таких больших кожаных кресел. Письменный стол завален книгами, но было как-то красиво, уютно. Мне казалось, что я сижу в кресле и не достаю ногами пола. Володя сидел напротив и объяснял, зачем мы пришли. Андроников превратился в того Андроникова, которого мы видели тогда в студенческом клубе. Он заговорил немножко не бытовым голосом, которым обычно говорят, а таким актерским и сказал, что артистами нам быть не следует. «Зачем? Кого вы будете играть, мальчики: рабочих, колхозников? Отелло вы не сыграете никогда», – сказал он, поглаживая меня по голове. А потом стал рассказывать что-то, чуть ли не проверяя на нас свои устные рассказы. Он рассказывал нам о Шаляпине, о Сулержицком, жестикулировал, показывал. Это продолжалось, как мне показалось, до самого вечера. В конце концов Андроников сказал: «Устных рассказов дать не могу по той простой причине, что они устные, но если вы так хотите и решили поступать, то я могу вам посоветовать вот что, запомните: артисты – люди малообразованные, книг не читают. Чтобы было всё органично и просто, вы выйдите, назовите какого – нибудь автора с потолка, допустим, Петров, «Как я пошел первый раз на свидание». И прямо от себя говорите любой текст, например: «Сегодня я вышел из дома рано, у меня должно состояться свидание с девушкой, я надел свой самый лучший костюм, вышел из подъезда, но вдруг заметил, что моросит дождик…» и т. д. И всё это будет органично и просто. Главное – рассказывать». Вот такой он дал совет, и на этом мы расстались. Это было в 1952 году.
   Спустя несколько лет, будучи студентом второго курса, я поехал в Ленинград знакомиться с достопримечательностями города: Эрмитажем, Русским музеем и т. д. Проходя мимо гостиницы «Европейская» и филармонии, я увидел Андроникова, выходившего после своего концерта и окруженного роскошной толпой. Он шел среди необыкновенно одетых красивых женщин и мужчин, опять в распахнутом пальто и зимней шапке. Это был почти тот самый Андроников, которого я видел тогда на Стромынке. Его поздравляли, он широко улыбался и был счастлив. Протиснувшись сквозь толпу, я встал перед ним и сказал: «Это я, здравствуйте! Я уже студент школы-студии МХАТ». По-моему, он меня и не узнал, но сказал: «Да, очень хорошо, поздравляю, заходите в гостиницу, попьем чаю». Да, он дей – ствительно так сказал, но я, конечно, не пошел пить чай в гостиницу… Куда мне, здесь такие люди… И я, зажатый, бросился бежать со всех ног. После этого я видел Андроникова на эскалаторе в метро, в Москве. Мы двигались в разные стороны. Я хотел окликнуть, но не мог выговорить очень трудное отчество. Это была встреча необыкновенная, мы вздернули руки, он и я долго махали друг другу, пока он поднимался вверх, а я спускался до самого низу.
   Но самое интересное произошло потом, когда он был уже тяжело болен. Я его увидел в Доме актера, когда уже был артистом, кое-что сыграл, меня уже кое-кто знал, и в ответ на мое приветствие он сказал: «Ой, я так рад вашим успехам, я всё помню, я рад, я о вас слышал». Он никогда не видел меня в театре, и вообще с тех пор мы никогда с ним не разговаривали. Но вот спустя много лет, когда Андроникова уже не стало, Виталий Вульф поведал эту историю дочери Андроникова. Она сказала: «Господи, эту историю о том, как пришли два мальчика с просьбой дать устные рассказы, папа очень часто рассказывал в доме, он внимательно следил за ними и говорил, что один из них (на Гафта) будет артистом».
   Два года назад я пришел в дом к Андроникову. Это была другая квартира, но мебель осталась прежней. Я попросил, чтобы мне показали эти два кресла, в которых мы сидели с Володей Кругловым, – мне снова захотелось посидеть в них. Меня привели в кабинет, где стояли два маленьких, стертых, так как кожи почти не осталось, совершенно серых кресла, в которых я с трудом поместился. Спустя много-много лет я снова сидел в этом кресле, вспоминал Ираклия Луарсабовича, а его дочь Катя Андроникашвили говорила мне, как иногда отец рассказывал о двух смешных мальчиках, которые просили у него устные рассказы.
***
   Самая знаменательная встреча у меня произошла осенью 1952 года. Я гулял в Сокольниках, и вдруг передо мной как из-под земли вырос человек с замечательной фигурой, в черном распахнутом пиджаке и белой рубашке. У него была прекрасная голова: льняные волосы, как будто выкованное скульптурное лицо в веснушках, красиво очерченные скулы, нос. Я не поверил своим глазам, но это был Сергей Дмитриевич Столяров, которого все так любили после кинофильма «Цирк». Я обожал все картины, снятые Григорием Александровым, начиная с «Веселых ребят» и кончая «Весной», и смотрел их по многу раз. И вдруг живой Сергей Столяров. Боже мой – это судьба! Я поступаю в школу-студию МХАТ, вижу настоящего артиста, с которым можно поговорить, кого можно попросить о помощи, кому можно даже похвастать – ведь пройден уже первый тур и я допущен на второй. Он шел с двумя охотничьими собаками навстречу, по моей любимой лиственной аллее. Позднее я выяснил, что эти замечательные собаки – сеттеры и в виде фарфоровых и стеклянных фигурок их часто можно было видеть на тумбочках и комодах. Я понял, что сейчас должен совершить поступок, на который не решился раньше.
   Тогда, год назад, я вышел из метро «Сокольники», и ко мне подошли двое: он – огромный человек, в длинном до пят пальто, с трудом застегивающимся на животе, и она – прелестная женщина, которая мне жутко нравилась в кинофильме «Без вины виноватые» в роли Коринкиной. Они спросили, как пройти к студенческому клубу на Стромынке, и я сказал, что проведу их. Чего я только не передумал, пока вел их пешком три трамвайные остановки. Мне хотелось поговорить с ними, даже чего-то попросить, но я так и не решился. Два больших красивых человека, шедшие той зимою позади меня, были Михаил Названов и Ольга Викланд.
   На этот раз я решился и, подойдя к Столярову, тихо сказал: «Простите, я поступаю в школу-студию МХАТ, прошел первый тур, и у меня к вам просьба: не могли бы вы мне помочь?» От стеснения я забыл его имя и, может быть, даже назвал дяденькой. У Столярова был какой-то скучающе-гуляющий вид, усталые глаза, и я подумал, что сейчас он пошлет меня куда-то подальше. Но он, не повышая голоса (как будто мы с ним давно знакомы), спросил тихо:
   – Кто набирает?
   – Топорков.
   – Мой учитель.
   После этого была долгая пауза, и мы шли и шли: Столяров, собаки и я. Наконец я собрался с духом и выпалил:
   – Вы не могли бы послушать басню, как я буду читать?
   – Какую басню?
   – «Любопытный» Крылова.
   – Ну хорошо, послушаю.
   Я стал искать пенек, у которого можно было остановиться, чтобы начать читать с расстояния 5–6 метров. У меня зашевелилась надежда, что Столяров может кому-то позвонить, даже попросить за меня, но вскоре она быстро исчезла.
   Он сказал:
   – Зачем же здесь, молодой человек? Вы приходите ко мне домой, я с вами позанимаюсь.
   Я не поверил своим ушам.
   Столяров дал мне адрес и телефон. Больше я ничего не помню. Потом я позвонил, и мне действительно было назначено время, когда прийти. Пришел. Его дом был где-то возле хлебокомбината им. Цурюпы, адреса не помню. Кирилл, его сын, тогда был маленький, учился в школе.
   Сергей Дмитриевич учил меня читать басню Крылова «Любопытный». Это был первый замечательный и очень талантливый урок режиссуры, который я не часто встречал позже, редко встречаю и сейчас. Басня была известная и начиналась с диалога:
 
«Приятель дорогой, здорово! Где ты был?»
«В кунсткамере, мой друг! Часа там три ходил;
Всё видел…»
 
   Все эти слова я и долдонил на одной ноте. Выслушав меня, Столяров сказал: «Поймите, молодой человек, это ведь разговаривают два разных человека. Один идет по улице, такой мягкий, дородный, спокойный. А другой только что был в паноптикуме, видел что-то очень необыкновенное и хочет об этом всем рассказать. Человек иногда чем меньше знает, тем больше хочет говорить о том, чего не знает». Я это запомнил на всю жизнь потому, что часто и в себе это замечал. Мало про что знаю, а вот всё время стремлюсь что-то доказать.
   Дальше Столяров говорил: «Первый человек идет по одной стороне улицы, а второй – по другой. Между ними есть расстояние, и первый должен второго окликнуть, потому что тот как сумасшедший бежит, тем самым вызывает в нем какое-то удивление. Он его не видел никогда в таком виде, так как тот бежит почти обезумевший. Первый окликнул его: «Приятель, дорогой, здорово! – Пауза. – Где ты был?» Надо увидеть, как он увидел приятеля и что с ним происходит. И когда второй понял, что есть кому рассказать, то бросился через дорогу и с очень высокой ноты почти кричит: «В кунсткамере, мой друг». «В кунсткамере» он произносит так высоко потому, что переполнен всем увиденным. «Часа там три ходил» – и хочет еще что-то этим сказать, ищет слова, не находит и сбивчиво рассказывает про всех этих козявок, про мошек. А первый спрашивает: «А видел ли слона?» Большая пауза, второй немножко приходит в себя и говорит: «Слона – то я и не приметил», то есть самого главного. Тогда уже смешно».
   Этому он меня учил несколько дней, а потом позвал жену, симпатичную женщину. Сам Сергей Дмитриевич лежал на диване, подперев голову руками, видимо, неважно себя чувствовал. Потом-то я узнал, что он был без работы, ролей не было. Сам писал сценарии, сам хотел снимать кино, что-то не получалось, не давали. Теперь-то я всё это очень хорошо понимаю. Тем более удивительно, что в такой непростой период жизни Столяров уделил мне, совершенно незнакомому мальчишке, столько внимания.
   Сергея Дмитриевича Столярова я считаю первым своим учителем. Низкий ему поклон!
***
   Пройдя три тура, я поступил в школу-студию МХАТ. На курсе у нас были Женя Урбанский, Олег Табаков, Майя Менглет… Таню Самойлову не приняли, и я помню, как она выскочила на лестницу и горько рыдала, с ней была просто истерика. Ей задали сыграть какой-то этюд, где надо было кричать: «Пожар!» – а она не смогла крикнуть. Ее приняли в Щукинское училище. Как всё обманчиво! Сколько людей на экзаменах кричали: «Пожар! Горим!» Но артистами не стали, а Татьяна Самойлова стала знаменитой на весь мир киноактрисой.
   А мне помогли попасть в студию Игорь Кваша и Миша Козаков. Они тогда учились уже на втором курсе и были такие уверенные в себе, несколько даже наглые, два красивых молодых человека. Я, видимо, им понравился на какой-то консультации, и они подходили ко мне и всё время подбадривали, а потом уговаривали приемную комиссию поставить мне больше баллов. Они были моими болельщиками и помогли мне, может, на свою голову. Особенно Миша Козаков, с которым связано очень многое: мы вместе работали в одном театре, потом я снимался у него, а самое главное, написал на Михаила триптих, целых три эпиграммы, которые мне самому очень нравятся.
   Я, как и все студенты, которые поступили в школу-студию МХАТ, конечно, мечтал сразу попасть в кино. Когда приходили помощники режиссеров, другие люди из киностудии набирать актеров, мы все делали вид, что это никого не интересует, но хотели показаться с лучшей стороны, чтобы на нас обратили внимание. Неожиданно меня пригласила какая-то женщина зайти в группу кинофильма «Убийство на улице Данте», где на одну из главных ролей был утвержден Миша Козаков. Впоследствии эта картина сыграла решающую роль в его судьбе. Он, такой красивый, стал сразу любимцем народа, буквально звездой на следующий же день после выхода картины. Вообще кинофильмы на иностранную тему тогда вызывали повышенный интерес. Снимал нашу картину не кто иной, как Михаил Ромм. А меня взяли на небольшую, почти бессловесную роль одного из трех убийц. Но я был счастлив! И вот наступил первый съемочный день. Он был бессловесный, нас просто били по щекам. На другой день настала очередь мне говорить фразу, которую я помню до сих пор: «Марсель Руже, сотрудник газеты «Свободный Сибур», простите за вторжение, мадам». Одновременно я должен был доставать из бокового кармана записную книжку и карандаш, притворяясь каким-то журналистом. Но сделать это одновременно я не мог. Говорил я каким-то дискантом, совершенно женским голосом и был очень зажат, хотя дома, когда всё время смотрел на себя в зеркало, делая какие-то французские гримасы, мне казалось, что я почти Жерар Филипп. А на съемке, особенно когда видел перед собой Максима Штрауха, Елену Козыреву, Ростислава Плятта – настоящих артистов, у меня ничего не получалось. Мне казалось, что все смотрят только на меня. Те, кто снимался в кино, занимался фотографией, знают, что есть такой прибор, который подносят к лицу и измеряют освещенность. Мне казалось, что оператор подносит ко мне прибор очень часто, что меня особенно проверяют, потому что ошиблись во мне. Я думал: «Господи, сейчас они меня разоблачат, что я совершенно не годен к этому делу». Сколько дублей на меня ни тратили, я просто не мог одновременно говорить и доставать блокнот, не мог и всё. Но потом какой-то дубль отобрали, я чувствовал себя скверно, подошел к Михаилу Ильичу сказать, что, мол, извините, не получилось, и услышал в ответ: «Ничего страшного, не волнуйтесь, вы будете такой застенчивый убийца». Но тягостное чувство скованности долго не забывалось и преследовало меня на протяжении многих лет, едва я выходил на съемочную площадку.
   Когда я кончил школу-студию МХАТ, надо было думать о том, куда тебя возьмут. Меня взяли, вернее, прислали заявку из Ермоловского театра, но там была некоторая пертурбация, пришел новый главный режиссер и все старые заявки были отменены. Я по сути дела остался без работы. И тогда Дмитрий Николаевич Журавлев, преподававший в студии, позвонил в театр им. Моссовета, Юрию Александровичу Завадскому, чтобы тот меня посмотрел. Так как просил сам Журавлев, то Завадский не мог меня не принять, хотя показывался я скверно, потому что читал стихи – не те, с которыми выпускался, а стихи, испол – нявшиеся Женей Урбанским. Читал, совершенно не понимая половины того, что говорю, но всё-таки меня приняли. Первую роль я получил в спектакле «Корнелия», где играл одного из трех сыновей. Мама была Вера Марецкая, дядя – Ростислав Плятт. У меня опять ничего не получалось, и когда Завадскому кто-то сказал, что он должен сделать замечание, тот ответил, что не надо меня трогать, будет еще хуже. Это мне передал художник Стенберг, для которого этот спектакль был тоже первой работой.
   С Завадским у меня были какие-то особые отношения. Думаю, что Юрий Александрович ко мне очень хорошо относился. Он очень любил красивые, длинные, разных цветов карандаши и всегда носил их в боковом кармане пиджака. Выходя на поклоны, Юрий Александрович всегда давал мне в руки подержать эти карандаши, чтобы они не выпали из кармана и вообще не мешали. Это был знак особого уважения. Когда готовился к выпуску спектакль братьев Тур «Выгодный жених», мне интуитивно не нравилось, что делает режиссер Александр Шапс. Посоветоваться было не с кем, Завадского не было, мы были на гастролях, и, поняв, что ничего стоящего сделать не смогу, за два дня до премьеры я взял билет на самолет и улетел в Москву. В спектакль ввели Мишу Львова, а меня уволили. Но в театр меня тянуло по-прежнему, и, поработав некоторое время в театре на Малой Бронной, я снова пришел к Завадскому, и он меня принял. На сборе труппы я услышал за спиной: «Вот этот, снова вернулся… Поливал, поливал, а теперь пришел, чего ему здесь нужно?..» Я понял, что здесь работать не смогу, и вечером того же дня подал заявление об уходе. Подошел к Юрию Александровичу и сказал ему об этом. Завадский был расстроен, подумал и потом сказал совершенно упавшим голосом: «Господи, какой я доверчивый!»
   С Юрием Александровичем связано у меня совершенно незабываемое воспоминание. Работая в театре у Анатолия Эфроса, уже чему-то научившись и вкусив успех, я принимал участие в вечере Александра Штейна – режиссера театра имени Ленинского комсомола, проработавшего к тому же всю жизнь в самодеятельности на заводе имени Лихачева. Там был его творческий вечер, и я играл отрывок из пьесы Б. Брехта «Страх и отчаяние третьей империи», которую ставил Штейн. По какому-то стечению обстоятельств в этом вечере принимали участие Завадский и Уланова, которая была когда-то его женой. И вот мы играем, и вдруг я вижу за кулисами необыкновенно красивую, замечательную фигуру Юрия Александровича Завадского, его бледно-желтое лицо, седые волосы, и вижу, что он смотрит, как мы играем. Я сразу подтянулся, стал играть лучше, а когда кончился отрывок и я вышел за кулисы, Юрий Александрович подошел ко мне и сказал: «Я вас поздравляю, вы определенно сделали большие успехи». Рядом стояла Уланова, этого я никогда не забуду.
   Еще перед тем как Дмитрий Николаевич Журавлев позвонил Юрию Александровичу Завадскому с просьбой меня посмотреть, была такая история. В нашем доме жил некий Борис Годунцов, странный парень, который, когда я был студентом школы-студии МХАТ, врывался ко мне домой и говорил: «Ну-ка, посмотри, какой я, проверь меня». И начинал читать куски из каких-то ролей, демонстрируя непонятные вещи. Он то кричал, то плакал, то смеялся, то есть делал всё то, что характеризуется как актерские штампы, – в общем, показывал, что он артист. Впоследствии Борис поступил в школу при театре имени Моссовета, и когда меня никуда не брали, он сказал: «Слушай, давай я тебя устрою в театр Моссовета, приходи». И я пришел. Мы поднялись на последний этаж, и он буквально втолкнул меня в какую-то дверь. Я подумал, что вхожу в зрительный зал, а оказался в кабинете Завадского. О, боже! Он сидел где-то в глубине кабинета, огромная настольная лампа матового света освещала его наклонившуюся желтую лысину, он даже не поднял голову. Вообще что-то мавзолейное было во всём этом, – и тишина, и запах, и свет. Деваться было некуда, я стоял. Вдруг Юрий Александрович посмотрел на меня и кивком показал, чтобы я проходил и садился. Отступать было некуда, я сел и рассказал коротко, кто я, что и как. Самое интересное, что он разговаривал со мной очень доверительно и сказал: «Ну что же, мне нужен Звездич на роль в «Маскараде», мне нужен тот-то, тот-то, как вы». Он со мной долго еще о чем-то говорил, а я сидел обалдевший, потому что шел в зрительный зал, а попал к нему. Вот такая встреча была с Завадским. И как раз после этого я обратился к Дмитрию Николаевичу и сказал, что был у Юрия Александровича и он назначил мне пробы. Тогда Дмитрий Николаевич позвонил Завадскому, чтобы ко мне отнеслись повнимательней и взяли в театр.
   Несколько лет я работал в самом маленьком, ну просто крошечном театре Москвы на Спартаковской. Впоследствии в этом помещении был куколь-ный театр. Там можно было стоя на краю сцены поздороваться за руку с человеком, сидевшим на балконе. Но, несмотря на это, театр был очень известен, потому что возглавлял его Андрей Александрович Гончаров, который сейчас является одним из метров режиссуры и руководит театром им. Маяковского.
   Это был тогда еще молодой человек, в расцвете сил, который поставил такие известные в то время спектакли, как «Вид с моста», «Закон зимовки» и др. В театр ходили, и Андрей Александрович пригласил меня на роль в пьесе Марселя Эмэ «Третья голова». Пьеса пользовалась большим успехом, но потом из-за осложнившихся советско-французских отношений спектакль сняли. А жаль, так как в этой роли у меня был первый успех в моей театральной жизни.
   Но самое интересное было до этого. В период, когда меня выгнали из театра имени Моссовета, я маялся и снимался в небольших ролях в разных кинофильмах. В картине «Русский сувенир», которую ставил Григорий Александров, я, естественно, познакомился со всеми, кто там снимался: Эрастом Гариным, Алексеем Поповым, Любовью Орловой, которая, кстати, была моей первой театральной партнершей в театре имени Моссовета. Когда меня туда приняли и ввели в спектакль «Лиззи Мак Кей» Жана Поля Сартра, я играл какого-то сыщика с двумя словами, а Любовь Петровна – главную роль. Во время очередного съемочного дня в картине «Русский сувенир», где я играл французского певца, Эраст Павлович Гарин сказал мне: «Молодой человек, не сыграете ли вы у меня роль ученого в пьесе «Тень», у меня артист запил». Пьесу эту я не читал, но сразу ответил: «Конечно, сыграю». Он говорит: «Давайте встретимся с вами, поговорим. Приходите ко мне завтра домой». Сам Гарин приглашал меня домой, я, конечно, явился к нему. Помню, что мы шли к нему в кабинет через какие-то комнатки, комнатки, комнатки… И вот, проходя одну из них, я увидел слева какую-то полудетскую кровать, чуть ли не с сеткой, и там, о Боже, под простынкой, мне показалось, лежит мертвый человек. Простынка накрывала такое худющее-худющее тело, и безжизненная головка усопшей повисла с кровати. Абсолютный морг. Я прошел в кабинет, не понимая, как Эраст Павлович не обратил на это внимания. Это была его жена Хеся, знаменитая его помощница, мастер дубляжа. Мы сели, он стал рассказывать о Мейерхольде, о «Тени», о роли, но мне всё время хотелось сказать: «Знаете, Эраст Павлович, по-моему, у вас там в соседней комнате случилось несчастье». Он мне показывал какие-то скульптурки и спрашивал меня: «Знаете ли вы, кто это?» Я говорил: «Это вы». – «Нет, это Мейерхольд». Так, показав штук шесть слепков, он понял, что я ни черта про Мейерхольда не знаю. Короче говоря, были назначены первые репетиции, и я ушел. Впоследствии выяснилось, что Хеся всегда так выглядела и всё было нормально, она просто крепко спала. Она, кстати, пережила Эраста Павловича на много лет. Естественно, Гарин не явился ни на одну репетицию, а репетировала со мной Хеся, которой я очень не понравился. И вот настал час моей премьеры! «Тень» Евгения Шварца. Чуть не на первых же секундах я почти упал в оркестр, с балкончика, который отвалился на авансцене. Но я спасся, а он каким-то чудом повис. Я перепутал партнерш и стал вести диалог с Аросевой, а надо было с Зелинской, и, глядя не в ту сторону, получил, естественно, не тот ответ. Боже, что со мной было! И, конечно, меня не приняли в Театр сатиры, вернее, не оставили в нем.