Я. И. Гройсман
Валентин Гафт: …Я постепенно познаю…

ЗАГАДКИ ТЕАТРА ГАФТА

   Что известно широкой публике о Валентине Гафте? Народный артист России, работает в московском театре «Современник», много снимается в кино, очень популярен и любим зрителями, его голос с характерными «гафтовскими» интонациями часто звучит по радио. В последние годы появляются в продаже сборники его стихов и эпиграмм, ранее ходившие в списках или в «самиздате».
   Гафта довольно редко можно увидеть на различных театральных и кинотусовках, среди публики, которую так любят показывать крупным планом телевизионные операторы.
   «…Я вообще-то не очень общительный человек, чаще люблю быть один. Это не значит, что я хочу скрыться, уединиться, ни с кем не разговариваю и вечно думаю о своем. Но для того чтобы мне чего-то захотелось, чтобы понять, что такое неодиночество, мне надо побыть одному. Естественным и свободным я ощущаю себя чаще всего, когда никого рядом нет». И еще: «Артист, имеющий успех и идущий в толпу общаться, где его могут пощупать и потрогать, запросто похлопать по плечу, рискует очень многое потерять, а главное, потерять тайну своего воздействия на зрителя. Ведь в обычной повседневно-бытовой жизни он совсем другой…»
   Ключ к творческой личности Валентина Гафта спрятан в строках его стихов:
 
У лживой тайны нет секрета,
Нельзя искусственно страдать.
Нет, просто так не стать поэтом.
Нет, просто так никем не стать…
 
   Как это перекликается со стихами Бориса Пастернака:
 
…Цель творчества – самоотдача,
А не шумиха, не успех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех.
 
   Строки Пастернака: «Не надо заводить архива, /Над рукописями трястись…» взяты на вооружение Гафтом буквально: новые стихи и эпиграммы записаны наспех в старом ежедневнике или переписаны туда с театральных программ, салфеток и других подвернувшихся клочков бумаги. А сколько таких экспромтов еще гуляет по разным адресам. Воспоминания об Олеге Дале и Евгении Евстигнееве пришлось разыскивать по библиотекам, так как у автора их нет, как не оказалось и перечня ролей, сыгранных в театре, кино и на телевидении.
   Его по-настоящему радует удачное стихотворение, но главное в жизни для Гафта – это театр. Его родной театр «Современник» – источник радости, огорчений и надежд.
   По сей день он не может забыть случай, когда «Современник» выезжал на гастроли за рубеж и перед самым отлетом в аэропорту выяснилось, что ему и Кваше не дали разрешения на выезд. Вся труппа отказалась тогда от поездки, заявив, что без Гафта и Кваши гастролей не будет, несмотря на то что были проданы все билеты и прогорал продюсер в Стокгольме и Осло.
   В этой книге читатель не найдет последовательного и педантичного изложения биографии Гафта и подробного разбора его многочисленных ролей и стихотворений. Она позволит лишь приоткрыть занавес ТЕАТРА ГАФТА, за которым откроется необыкновенная и многогранная личность человека, обладающего тайной удивительного актерского обаяния, постоянно ищущего, но неудовлетворенного, стремящегося соединить несоединимое, острого, колкого и доброго, влюбленного и разочарованного.
   По-видимому, не случайно во многих стихах Гафта зримо или косвенно присутствуют движение, полет, крылья, пространство, вагоны…
   И сам Валентин Гафт всё время движется вперед вопреки физическим законам одновременно по разным направлениям и в разных плоскостях своего многогранного таланта.
   Яков Гройсман

I КТО ВЫ, ГАФТ?

 
Тук-тук-тук – стучат колеса,
Сердце – тук-тук-тук, в груди.
Задаю себе вопросы,
Все ответы впереди.
 

ВМЕСТО АВТОБИОГРАФИИ

   Первые мои воспоминания связаны с пребыванием на Украине у бабушки, примерно в 1940 году. Я сижу где-то во дворе на бревнах, а мама и бабушка идут с рынка и дают мне большой-большой красный помидор. И я ем этот громадный, красный, конечно, немытый помидор, и сейчас кажется, что таких помидоров я больше никогда не ел.
   А родился я в Москве на улице Матросская тишина. Помню счастливый день, когда мне купили голубой трехколесный велосипед. Погода была хорошая, но я боялся выйти из подъезда покататься по тротуару вдоль нашего дома, так как там бегала взад-вперед какая-то собака. Потом я осмелел и выходил, но в тот день ездил в коридоре и в квартире.
   Хорошо помню наш подъезд и весь пятиэтажный дом. Напротив была психиатрическая больница, справа тюрьма «Матросская тишина», слева – рынок, еще левее студенческое общежитие МГУ. А через дорогу была школа, в которой я потом проучился десять лет и где учились только мальчики.
   Очень хорошо помню день, который мог быть роковым в нашей жизни, в судьбе нашей семьи. 21 июня 1941 года мы должны были ехать на Украину, в город Прилуки. У нас была домработница Галя – чудесная девушка с Украины, помогавшая маме по хозяйству. Тогда было трудно с билетами, и Галя, простояв на вокзале целую ночь, достала билеты, но ее обманули и билеты были какие-то недействительные. Я впервые услышал тогда слово «аферистка» в доме: говорили, что какая-то аферистка обманула Галю. Поехали на вокзал, поменяли билеты, и должны были отправиться на другой день. И вот 22-го, как раз утром, по радио выступил Молотов о том, что началась война. Конечно, тот поезд, на котором мы должны были ехать 21-го, наверняка попал под бомбежку. Такая судьба ждала нас всех.
   Все воспоминания и образы тех лет очень отрывочны и бессвязны, так как в начале войны мне не было и шести лет.
   Когда началась война, мне казалось, что я буду видеть ее через окно. Там будет забор какой-то, вдоль которого будут ходить пограничники с собаками, и наши с собаками обязательно победят всех немцев, так как я верил, что у нас очень сильные пограничники и замечательные собаки. Но первые впечатления от войны – это очереди в булочных, куда мы ходили с моей тетей Феней, и воздушные тревоги. Нас будили ночью и вели в какое-то сырое подвальное помещение. Трубы, ночь, очень много детей, визг, крики, хочется спать, а ты мерзнешь и трясешься от холода и страха.
   В одну из бомбежек бомба упала рядом с нашим домом и попала в магазин, который почему-то назывался женским, и почти все, кто там был, погибли. С тех пор не могу выносить подвалов, потому что они напоминают мне бомбежку, в них пахнет проросшей картошкой и сырой известкой.
   Отец сразу ушел на фронт добровольцем, но мне почему-то запомнились проводы моего двоюродного брата – маминого племянника, который также ушел добровольцем в неполные двадцать лет. Он тогда был уже в военной форме, я прижимался к нему, еле доставая лбом до пряжки ремня, а потом убежал в другую комнату и первый раз в жизни заплакал. Это замечательный человек. Ему повезло, он остался жив, но его под Москвой так шарахнуло, что одна нога сейчас короче и осталось одно легкое. Оба маминых родных брата и сын одного из них пошли на фронт и погибли под Сталинградом. Когда война кончилась, мама несколько лет ходила на Белорусский вокзал в надежде кого-нибудь из них увидеть. Но никто не вернулся.
   Первые впечатления от школы, куда я поступил в середине войны, – это очень холодный класс и очень старенькая первая учительница. Вид у нее был какой-то еще дореволюционный: черная шапочка, длиннющий синий халат и пенсне с цепочкой до пояса. В 1943–1944 годах мы всем классом возили на санках ей дрова для печки.
***
   Семья наша была совершенно не театральная. Отец, Иосиф Романович, был удивительно скромным, но сильным и гордым человеком, с чувством собственного достоинства. Это был настоящий мужчина, но мне кажется, что жизнь его не состоялась, вернее, не соответствовала его интересной личности. По профессии он был адвокат, прошел почти всю войну и закончил ее майором. Помню, как он с фронта прислал посылку с немецким фонариком, в котором можно было включать то красный, то зеленый свет.
   Когда Красная Армия перешла на новую форму, отец прислал нам полевые зеленые погоны, а я ими играл, любовался и думал: «Вот какой у меня отец!» – и мысленно прибавлял ему звезды. Потом эти погоны долго-долго хранились у нас в шкафу. В конце войны, после ранения, отца привезли в один из московских госпиталей. Мы долго-долго шли по коридору, и мне было боязно и страшно увидеть его. Мои страхи оправдались, так как у отца ранение было в лицо, почти оторван нос и он лежал с перевязанной и заклеенной головой. Рядом с кроватью стояла тумбочка, где было много всякой вкусной еды: шоколад, компот, и я с большим аппетитом почти всё это съел.
   Первое воспоминание, связанное с мамой, весьма курьезно, потому что, когда мы играли в кровати, она вдруг заметила, как у меня на груди, под кожей, что-то бьется. Мама сразу повела меня к врачу, и тот сказал: «Господи, да это же сердце бьется». Еще вспоминаю, как я пришел домой после игры в футбол. Она посмотрела на меня и сказала: «Посмотри, какие у тебя желтые зубы. Ты такой ленивый, что не чистишь зубы. Немедленно начни с завтрашнего дня. Пойди купи щетку и чисти каждый день». Дома я всегда раскидывал, разбрасывал вещи, не убирал за собой, потому что знал – есть мама. Она за мной всё подбирала и часто восклицала: «Господи, как же ты будешь жить без меня?» А теперь, когда мамы не стало, я оказался аккуратистом и вспоминаю всё, что она мне говорила. Не накапливаю грязную посуду, быстро избавляюсь от нее, не люблю грязный пол, неприбранную постель. Люблю чистые простыни и чтобы в квартире был порядок.
   Родители очень своеобразно реагировали на мою артистическую деятельность. Когда я учился в школе-студии МХАТ, отец говорил мне: «Валя, ну какой ты артист? Вот посмотри на Мишу Козакова, у него и костюм, и бабочка, а ты что? Вот каким должет быть артист». Мама, увидев меня в спектакле «Женитьба Фигаро», сказала: «Валя, ну какой же ты худой!»
***
   И вот война закончилась, и мы всё с той же замечательной тетей Феней 9 мая поехали в метро на Красную площадь. Это было прекрасно. Очень много народу, и все радовались, играли на гармошках, обнимались и целовались, а высоко – высоко над площадью, на аэростате, висел портрет Сталина, освещенный прожекторами. Среди толпы торчали какие-то палки, на которых висели галоши, чтобы потерявшие могли их подобрать. При этом на площади не было никакой давки и всего того, что творилось через восемь лет на похоронах Сталина. Мы ходили его хоронить вдвоем с Володей Кругловым (это очень интересный был тип, и у меня с ним связано много воспоминаний детства, но об этом позже). Мы так и не дошли до Дома союзов, не увидели Иосифа Виссарионовича, так как от этой страшной давки нам удалось спастись в каком-то подъезде, где пришлось переночевать. В те дни многие были затоптаны и задавлены насмерть. Среди них был мальчик из нашей школы – Шляффер.
   В студенческом общежитии в мае сорок пятого года вместо студентов разместили наших солдат и офицеров, приехавших из Германии для участия в параде Победы. Из всех окон торчали фигуры героев-солдат с обветренными лицами в выжженных гимнастерках, завешанных, как броней, огромным количеством орденов и медалей. Это были победители. Они бросали нам оттуда конфеты в ярких немецких фантиках и очень много бритвенных лезвий.
   Один выздоравливающий полусумасшедший из соседней больницы ловил их руками и порезал все пальцы, и ладони у него были в крови. Развеселившиеся солдаты поливали нас в это время водой. Мы хохотали – кончилась война. Так начиналась мирная жизнь.
***
   Многие послевоенные воспоминания связаны с нашим двором, домом и окрестностями, наиболее значительными из которых были студенческое общежитие на Стромынке и мой любимый парк Сокольники, куда мы ходили кататься на коньках и не боялись никаких бандитов, которых, говорили, там было много. У нас и двор на Матросской тишине был бандитский. Помню их клички: Свист, Аршин, Пигарь… Кстати, с кем ни поговоришь про те годы, у всех были бандитские дворы и все хвалились этим.
   У меня не было клички, но я всё время пытался с нашими как-то дружить, так как они держали мазу за меня, то есть могли тебя защитить, и защищали. Я был как бы под опекой, но часто мне хотелось доказать, что я не из трусливых, и выскакивал на стычки, «стыкался» с некоторыми ребятами и домой приходил всегда в синяках, а несколько раз и без зубов.
   Когда мне последний раз выбили зуб, я подумал: «Боже, а как же я буду артистом?» Я тогда играл в самодеятельности, и эта мысль уже сидела у меня в голове. Поступать в студию курса, а потом меня попросили вставить белый зуб, но это было уже позднее.
***
   В самодеятельность я пошел после того, как однажды ночью мне пришла в голову мысль стать артистом. Мне казалось, что проще ничего нет. Это было открытие, и я чуть не закричал: «Эврика!». Боже мой, я, наконец, открыл, что мне надо делать, я нашел профессию, где ничего не надо знать, а просто выйти и сказать: «Кушать подано!» И будешь артистом, будешь при деле, да еще и деньги будут платить. Но никогда в жизни у меня не было мысли о том, что я буду знаменитым, мне будут хлопать, преподносить цветы, а я буду раскланиваться, играть главные роли, – нет-нет, только не это. Мне казалось, что это легко, а главное, не надо ни математики, ни физики, ни русского языка – ничего не надо. Вот когда эта мысль меня окрылила, я и подумал о самодеятельности, хотя в театр тогда почти не ходил.
   Самое первое впечатление о театре было гораздо раньше, когда мы всем четвертым классом смотрели в детском театре пьесу Сергея Михалкова «Особое задание». Я верил всему, что происходило на сцене. Для меня это не было театром. Плоские декорации, которые изображали зелень, для меня были лесом, который пахнул деревьями, грибами, ягодами и где действительно играли в эту военную игру. Эти переодетые в мальчиков женщины не были для меня артистками, как их называют, травести, – это были настоящие дети. Я не помнил, как всё это началось и как всё это кончилось, я был там, в действии, но в то время у меня не было мыслей, что я хочу быть артистом. И только потом, когда захотел этого, я вспомнил, как наивно верил в это действо и какое это было потрясение. Я понял тогда, что сюда буду ходить всегда. Это точно так же, как я первый раз снимался в кино в картине «Убийство на улице Данте» и выехал «за границу» в Ригу. Мы с Мишей Козаковым еще были студентами и сидели за столом в ресторане с Ростиславом Пляттом и Еленой Козыревой. Боже мой, как мне нравилось слово «ресторан», как мне нравилась вся еда, тарелки, официанты. И когда на сладкое подали что-то такое белое, я принял это за манную кашу, но когда попробовал, то понял, что я буду есть это всю свою жизнь, по три раза каждый день. Это были взбитые сливки. О, Господи!
***
   Не знаю, как все, но я очень хотел стать пионером, а позднее – комсомольцем. Мне нужен был комсомольский значок, потому что в театр на вечерние спектакли пускали только после шестнадцати лет, ну а с комсомольским значком было уже четырнадцать и два года можно было, как-то раздувшись, прибавить. И вообще мне нравился комсомольский значок, а в детстве – галстук. Когда меня приняли в пионеры, я аккуратно ходил на все сборы и ездил в пионерский лагерь, где всегда почему-то нес красное знамя на торжественных линейках. Как-то раз на открытии лагеря я впереди всей дружины гордо нес красное знамя и по колено попал в яму, которую не успели засыпать, упав туда вместе со знаменем под общий хохот всего отряда.
   Однажды я шел в школу на пионерский сбор, в беленькой рубашечке и в красном галстуке. Мне очень нравится сочетание этих цветов. Шел такой весь нарядный. Во дворе был у нас Володя Чистов, по кличке Чистый, такой хулиган на велосипеде. Он утром обычно уезжал и где-то ближе к ночи возвращался. Дело было вечером, он подъехал ко мне на своем гоночном велосипеде и, указывая на галстук, сказал: «Ну ты, чо, селедку надел?» Я никогда не был храбрым и не считаю себя храбрецом, но здесь не знаю, что со мной случилось: тут же после этого оскорбления я очень сильно ударил, как заправский боксер, правой прямой ему в лицо. И почти моментально у него под глазом, как воздушный шар, стал надуваться какой-то фингал. Шар был огромный, и мы оба испугались. Я думал: боже мой, неужели это останется навсегда? Расплаканный Володя стал орать, кричать, убежал куда-то на другую сторону, а я гордый пошел на свой пионерский слет, говоря себе: «Нет, не всё потеряно, ты еще не такой трусливый».
   Вот так и в школе. Учился я плохо, но в экстремальной ситуации, когда на экзаменах брал билет, надо было собрать остатки знаний, которые запали в твою глупую голову, мобилизоваться и выкрутиться. Помню, как сам я был удивлен, когда доказал какую-то теорему. Боже мой, мне просто показалось, что я ее заново открыл. И это меня убедило на какое-то время, что я не совсем идиот.
***
   А пока жизнь текла в мальчишеских заботах, я ходил в Сокольники кататься на коньках или на танцверанду, так как меня уже начали интересовать девочки. Стоял среди этого толковища, но не танцевал, это был не мой жанр, смотрел с пренебрежением на тех, кто танцует, показывая всем своим видом, что мне это неинтересно.
   Напротив пустыря, где мы часто играли в футбол, было студенческое общежитие, и там была одна прелестная девушка, которая мне очень нравилась. Ее звали Дина Василёнок, и сейчас она доктор физико-математических наук. Играл я в футбол не самым лучшим образом, но, когда она появлялась в окне, я становился просто настоящим мастером. У меня изменялась фигура, и я бил мяч с такой силой, что трещали доски на заборе. Мало того, я начинал кричать на своих товарищей, на которых обычно просто не смел повышать голос, потому что они убили бы меня: «Мне! Сюда давайте мяч, я ударю!» Потом, когда она исчезала в окне, сразу же исчезала и моя сила, я становился робким и неуклюжим. Когда Дина опять появлялась, я снова каким-то не своим, а грубым и сиплым голосом орал: «Мяч, ну, вот он я!» – и даже забивал голы. Вспоминаю «Приключения Феликса Круля» Томаса Манна, где автор отлично описал своего героя, который никогда не умел играть в теннис, но если на него смотрела девушка, которую он любил, играл как чемпион мира. Нечто подобное происходило и со мной.
***
   Как ни странно, с расположенной вблизи дома психиатрической больницей у меня связаны забавные воспоминания.
   Мне кажется, что в конце сороковых – начале пятидесятых годов было повальное увлечение шахматами. Тогда был век Михаила Ботвинника, который стал первым советским чемпионом мира, и все ходили с досками, да и вообще было какое-то любопытство к игре. Очень много людей, казалось, на вид каких-то посредственных, за доской проявляли чудеса фантазии и сообразительности. У нас во дворе в шахматы играли все. И я тоже имел доску с шахматами, но шахматиста из меня не получилось по очень простой причине.
   В нашем подъезде на первом этаже жил Юра Крюков, который однажды выбил мне зубы, что было совершенно справедливо, потому что я всё время вызывал его «стыкаться», ну и в итоге нарвался. Его соседом по квартире был некий Киса, абсолютный блатняга, с хитрой улыбкой, весь в татуировках и отсидевший несколько лет в тюрьме. Но я его никогда не боялся, так как, несмотря на страшный вид, он был симпатичный, обаятельный и милый парень. Я ходил к Юре Крюкову слушать патефон. Его мама очень любила эстрадную музыку и часто покупала какие-то очень черные пластинки, которые почему-то, мне казалось, пахли подсолнечным маслом. Мы бережно ставили их на красный фетровый кружочек патефона и аккуратно меняли иголки, но очень часто не могли разобрать слова, крутили пластинки по многу раз и спрашивали друг друга: «А что он здесь сказал?» И мама сама была похожа на эстрадную артистку, хотя работала в булочной.
   Крюкову рано купили аккордеон, и он позвал меня его посмотреть. Аккордеон был весь перламутровый, и Юра очень ловко надевал его на себя, как пиджак с обратной стороны. У него были очень длинные пальцы с синими жилками, они как-то замечательно ложились на клавиши, и играл он действительно мастерски. Я слушал, смотрел на Юру и думал: до чего же он красив с этим аккордеоном, теперь нет девушки, которая устояла бы перед ним. Но вот он снимал аккордеон, и вся его красота куда-то исчезала.
   Юра и Киса часто сидели на кухне за шахматами, и однажды я их попросил, чтобы и меня научили играть. Они охотно взялись и сказали, что сделают это очень быстро. Вскоре я действительно играл в шахматы. Во время моего учения я слышал периодические возгласы восхищения: «Правильно, грандиозно, гений!» Но я не знал, что они подшутили надо мной и нарочно научили меня неправильно ходить конем, слоном, другими фигурами и ставить мат.
   Как только я освоил эту ненормальную игру, они отправили меня в психиатрическую больницу играть с выздоравливающими. Там было много бледных, худых и несчастных людей в серых халатах и пижамах, в стоптанных тапочках, некоторых водили под руки родственники. Но были и выздоравливающие, которые гуляли и сидели в так называемом «Английском саду», где были очень высокие деревья, которые когда-то, видимо, были посажены как-то по-английски. На кронах этих деревьев было воронье царство. Там обитали тысячи ворон, которые постоянно галдели, каркали, и все столы и лавочки под деревьями были белые – белые, как в снегу.
   Я пришел туда со своей доской и фигурами, расставил их на какой-то низенькой маленькой скамеечке и предложил сыграть одному из выздоравливающих в форменном сером халате. Он сразу согласился, как-то странно покручивая своим большим желтым пальцем, торчавшим из рваной тапочки. В течение полутора минут я ему поставил мат. На его место сел следующий в таком же сером халате и рваных тапочках и так же моментально получил мат. Третий, четвертый… десятый. Перешагивая через все фигуры, я очень быстро объявлял им радостно: «Мат!» И только примерно одиннадцатый сумасшедший после этого объявления сказал: «Простите, но, по-моему, раньше так не играли». Я подумал, что этого выздоравливающего рановато выпустили в сад и, наверное, он не вылечится никогда.
***
   В школьной самодеятельности я играл только женские роли, потому что школа у нас была мужская, девочек не было. Роль невесты в чеховском «Предложении» считаю своим лучшим достижением, хотя волосы от парика все время лезли в рот, но это не мешало. Я любил самодеятельность еще и потому, что благодаря ей прогуливал школу. За две-три недели до выступления мы начинали дежурить в Эрмитаже, чтобы получить костюмы, и нас в школе отпускали с уроков, потому что там надо было стоять и ночью. Тогда же мы впервые покупали вино и выпивали его во время ночных стояний. Костюмы обычно выдавали в последнюю секунду, мы приезжали с ними в школу и едва успевали переодеться и загримироваться перед выходом на сцену.
   Самым моим любимым театром в то время был театр оперетты. Там в буфете торговала мороженым подруга моей тети Фени, той, с которой мы ходили за хлебом, когда началась война, и с которой были на Красной площади, когда она кончилась. А я тогда очень любил мороженое, и наверное, не меньше, чем театр. И я знал, что в начале второго действия, после антракта, перед моим носом в темноте возникнет вафельный стаканчик. Сверху почти вываливался кружочек изумительно вкусного, бархатного мороженого с разными оттенками: шоколадным, малиновым, сливочным. Мороженое не сразу таяло, а как-то медленно тлело во рту. Это было наслаждение невиданное, особенно в сопровождении музыки Дунаевского или Милютина, а иногда Штрауса. Я знал все оперетты наизусть, весь состав труппы. Потом я стал водить в театр своих друзей, говоря им, что кроме оперетты будет еще и мороженое. И они смотрели оперетту, ели мороженое и влюблялись. Мой товарищ Эдик Положий катастрофически влюбился в одну актрису и даже преследовал ее. Вообще в театре было очень интересно, и иногда я думаю, что мне надо было стать артистом оперетты. Для меня остаются образцами такие артисты оперетты, как Ярон, Аникеев, Гедройц. Больше всего мне нравились комики. Когда я сейчас встречаюсь с работниками театра оперетты, они удивляются, как хорошо я знаю его историю, помню не только ведущих актеров, но средний и низший состав труппы. И решающую роль в этом сыграло замечательное мороженое.
***
   В десятом классе я иногда стал задумываться о том, что для поступления в театральный институт мне надо как-то улучшить свою «профессиональную» подготовку.
   В нашем доме жил известный сейчас артист Евгений Моргунов, снявшийся тогда в кинофильме «Молодая гвардия» в роли Стаховича. Помню, как к нему домой приходили молодые артисты, снимавшиеся в этом фильме, Нонна Мордюкова, Сергей Гурзо, еще кто-то, весь состав, мы их видели, как говорится, живьем.
   Однажды я долго дожидался в подъезде Женю. Завидев его внушительную фигуру, догнал и стал просить научить меня читать стихи, прозу, так как хочу поступать… Он, не дослушав, сказал: «Завтра в школе», – и даже не повернулся в мою сторону.
   Другая попытка связана с Володей Кругловым, о котором я упоминал выше. Его отец был в то время главным прокурором РСФСР, а до этого начальником ГУЛАГа. Он часто приезжал домой обедать сначала в «эмке», а потом уже в «Победе». Он входил в дом такой суровый, озабоченный, мощный, в белых бурках, шинели, очень похожий на артиста Абрикосова, когда тот играл в кино генералов. Это был красивый человек, но когда он появлялся, становилось страшно. Я с Володей был в товарищеских отношениях, несмотря на многие различия в нашем социальном положении. Жили они совершенно по – другому. Во-первых, у них была отдельная большая квартира, а не общая, как у нас. В их разговорах я часто слышал: «Поеду на дачу, приехал с дачи…» Я никогда в жизни до этого не знал, что такое дача, и для меня это было слишком привлекательное место. Одевался Володя тоже не как все мы. У него, помнится, были модный синий пиджак, роскошные брюки, желтые ботинки и белые носки… Но всё это не вызывало никакой зависти, а, наоборот, уважение, так как было вполне естественным – он был сыном прокурора, а не стилягой.