По больше всего Ван Цюшэ беспокоили чисто экономические вопросы, например необходимость отдать новой кулачке Ху Юйинь ее дом, в котором, после выставки классовой борьбы, давно устроена сельская гостиница. Эта гостиница ежемесячно приносила больше ста юаней дохода, не облагавшихся налогом и очень полезных для приема начальства, всевозможных инспекций, представителей братских организаций, для устройства банкетов и угощений, покупки вина, сигарет и так далее. «Придется поговорить с Ху Юйинь начистоту, попросить ее войти в положение, вернуть ей пока только формальное право на дом и продолжать использовать его как гостиницу, а ей давать небольшую арендную платускажем, пять или восемь юаней в месяц…»
   Еще больше Ван Цюшэ тревожил другой экономический вопрос: необходимость вернуть Ху Юйинь полторы тысячи юаней, конфискованные в период движения за «четыре чистки». За десять с лишним лет эта сумма как-то незаметно разошлась. Сначала Ван Цюшэ вообще не получал денежной доплаты за свою должность, потом стал получать всего тридцать шесть юаней, а ведь надо есть, пить, покупать всякие вещи, дарить подарки – или вы думаете, что у Ван Цюшэ есть машина для печатания денег?
   «Мать их! Откуда взять эти полторы тысячи? Откуда? Может, пока не отдавать? Правильно, потяну, а там увидим! За десять с лишком лет было столько всяких движений, столько неясностей… Кстати, кто получал эти деньги? Кто давал расписку? Ха-ха-ха, да их можно вовсе не возвращать, это мертвый долг. Я просто скажу Ху Юйинь: тебя реабилитировали, вернули доброе имя, звание мелкой предпринимательницы, право на дом, позволили жить вместе с Цинь Шутянем, так чем же ты еще недовольна?»
   Но слова словами, а выкручиваться Ван Цюшэ становилось все труднее. За последнее время по селу пошли опасные для него разговоры – что начальство собирается назначить председателем сельского ревкома и заодно секретарем парторганизации «солдата с севера» Гу Яньшаня. И хотя никаких бумаг по этому поводу не было, сельчане удовлетворенно улыбались. Ван Цюшэ, несмотря на свою ограниченность, чувствовал их настроения, которые беспокоили его не меньше, чем мечи, занесенные над головой. Но теперь он уже не решался устраивать собрания для опровержения невыгодных ему слухов. В панике он даже позвонил в уком, чтобы проверить их, – ему ответили что-то невнятное. Тогда он совсем скис и дошел до того, что ни есть, ни спать не мог спокойно. Целыми днями он с опухшим лицом тупо сидел в своем кабинете, смотрел прямо перед собой и что-то бормотал. Понять его бормотание было решительно невозможно, но однажды он вдруг громко выкрикнул:
   – Нет, нет! Пока я на этом месте, и не думайте ни о какой реабилитации!

Глава 4. Названый отец Гу Яньшань

   В то тяжкое время, когда люди обличали, предавали и губили друг друга или, съежившись, как черепахи, сидели в своих панцирях, добродетель и совесть, честность и верность не исчезли, не иссякли, а только проявлялись необычным образом. Например, старый солдат Гу Яньшань запил с горя. После того как Цинь Шутяня приговорили к каторге, а Ху Юйинь – к принудительным работам, Гу Яньшаню пришлось изрядно поволноваться, потому что он выступал чем-то вроде свата «черных супругов». Но на допрос его так и не вызвали, из чего он заключил, что они люди честные, надежные и не выдали его, иначе он наверняка вылетел бы из кадровых работников.
   Однажды зимним вечером, когда дул северный ветер, а с неба падал снег, похожий на гусиный пух, Гу Яньшань возвращался откуда-то, по обыкновению немного выпивший. Вдруг из бывшего постоялого двора до него донеслись крики:
   – Мама, спаси меня, умираю!
   Крики были такими душераздирающими, что волосы вставали дыбом. «Не иначе как Ху Юйинь рожает!» – подумал Гу Яньшань, поднялся на крыльцо, отряхнул с себя снег и толкнул дверь. Она оказалась незапертой. Он вошел в темную холодную прихожую, затем в спальню и тут при слабом свете масляной лампы увидел Ху Юйинь с большим животом, лежащую на постели. Обеими руками она вцепилась в края кровати и едва не теряла сознание; на ее руках и лице выступили крупные капли пота. Гу Яньшань сразу протрезвел от испуга – он никогда не видал таких картин.
   – Юйинь, ты что, уже скоро?…
   – Почтенный Гу, благодетель… Помоги мне присесть, дай воды напиться…
   Гу Яньшань с тоской подумал, что ему не следовало бы заходить в этот дом, но нашел воду и подал ее Ху Юйинь. Она выпила и стала утираться полотенцем. Потом, словно утопающий, заметивший спасительный камень, обеими руками ухватилась за Гу Яньшаня:
   – Благодетель ты мой… Мне уже тридцать три года… Разродиться никак не могу…
   Гу Яньшаня тоже прошиб пот от волнения.
   – Тогда… давай я схожу за повивальной бабкой!
   – Нет, нет, не надо! Не надо ходить… Все наши бабы давно уже плюют на меня… Я боюсь их… Ты лучше посиди со мной, все равно я скоро умру – и я, и маленький… О мама, мама, зачем ты оставила меня страдать на этом свете?!
   – Юйинь, не плачь, не говори так! Если тебе больно, ты лучше кричи! – Старый солдат смягчился и вдруг почувствовал себя сильным, обязанным спасти обе жизни, находящиеся в опасности. Какое это имеет значение – кулачка она или нет! Верно всегда говорилось: один раз помочь человеку в беде важнее, чем подняться на семь ступеней к совершенству [42]. Ну что с ним сделают за это? Самое большее – раскритикуют и накажут. А когда человек проникнется решимостью, он уже больше ни в чем не сомневается.
   – Хорошо, Юйинь, ты не волнуйся. Я попробую тебе помочь…
   – Благодетель, благодетель ты мой… Надо бы, чтоб все товарищи, которых правительство присылает, были на тебя похожи, но они… А ты, ты для меня как ясное небо… Если ты будешь здесь, я, может быть, как-нибудь разрожусь… Ты вскипяти котел воды и сделай мне яичной похлебки… Я с утра даже рисового зернышка во рту не держала… А говорят, когда рожаешь, нужно есть, много есть, иначе сил не будет…
   Гу Яньшаню показалось, будто он в своем старом партизанском отряде и получил приказ к атаке. Быстро вскипятил воду и, продолжая прислушиваться к стонам роженицы, заварил яичную болтушку. У него вдруг поднялось настроение и голова прояснилась. Он оказался причастным рождению новой жизни. Огонь очага красным светом озарял его обросшее лицо, проникнутое решительным, даже немного мистическим чувством ответственности. Он сам себе удивлялся.
   Ху Юйинь выпила из рук Гу Яньшаня целую миску яичной похлебки и понемногу успокоилась. На ее лице появилась какая-то странная, будто стыдливая улыбка. Но на гамом деле у женщин перед родами возникает своего рода самоуспокоенность, материнская гордость, которая заставляет отступить даже смерть. Они уже ничего не боятся. Полулежа на спине и указывая на свой большой, словно надутый, живот, Ху Юйинь через силу пошутила:
   – Этот малыш очень шаловлив – все время бьет меня изнутри то ножками, то кулачками. Я почти уверена, что это мальчишка…
   – Поздравляю тебя, Юйинь, поздравляю! Небо убережет и тебя, и младенца! – откликнулся Гу Яньшань и тут же устыдился: как это он, человек, прошедший войну, способен молоть такую чепуху?
   – Раз ты здесь, я ничего не боюсь… Если бы не ты, я бы точно померла и никто бы не узнал… – проговорила Ху Юйинь. Глаза ее затуманились, и она тут же уснула. Наверное, промучавшись целый день в утробе матери, младенец тоже устал. А может быть, это была просто небольшая передышка перед новыми схватками.
   Беспокойство не покидало Гу Яньшаня. Все это время он внимательно прислушивался к звукам извне – не пройдет ли какая-нибудь машина. Едва Ху Юйинь уснула, как он вышел из дома и, не обращая внимания на ветер и снег, отправился к шоссе. Он решил, если понадобится, лечь на дорогу, но задержать любую встречную или попутную машину. Вскоре снег перестал идти, ветер тоже стих; все вокруг было окутано белой пеленой и светилось сквозь ночную мглу. Гу Яньшань, засунув руки в рукава своей старой шинели, беспокойно бродил по заснеженной дороге. Временами он напоминал себе часового или дозорного. Действительно, в этой самой шинели он стоял на снежной равнине между Пекином и Тяньцзинем и ждал сигнала к атаке, предвестия победы… Как быстробежит время, сколько перемен произошло с тех пор! Человеческая жизнь иногда казалась ему неразрешимой загадкой. Двадцать с лишним лет назад, на севере, он проливал свою кровь за рождение нового общества, а сейчас, уже на юге, пытается поймать машину во имя рождения нового человека. Но что это за новый человек? Потомок вредителей, плод незаконного сожительства, даже рождение его – несчастье… Нет, жизнь слишком сложна, слишком запутанна, ее не понять… Гу Яньшань тревожно поглядывал на бывший постоялый двор, стараясь уловить гул машины, увидеть блеск фар. Он часто ругал машины за то, что они поднимают пыль и грязь, но, если сегодня кто-нибудь спасет Ху Юйинь и ее ребенка, машина в его глазах будет наделена волшебной силой. Да, все-таки нельзя проклинать плоды цивилизации.
   Прошло много времени, прежде чем ему наконец удалось остановить грузовик, причем военный. Год назад в горах устроили армейские склады, и грузовик ехал туда. Выслушав объяснения человека, похожего своим видом и северным выговором на бывалого кадрового работника, шофер без дальних слов посадил его в машину и завернул на Старую улицу. Гу Яньшань тут же потащил Ху Юйинь в кабину. У нее снова начались схватки, и она билась в его руках, стонала. К счастью, шофер вел машину очень умело и мигом домчал ее до военного госпиталя, стоявшего в одной из горных долин.
   Ху Юйинь сразу отнесли в приемный покой. В длинном тихом коридоре горел яркий свет. Врачи и медсестры в белых халатах сновали через стеклянную дверь – видно, положение роженицы было тяжелым. Гу Яньшань ждал у этой двери и не смел отойти ни на шаг. Приемный покой казался ему сверкающим небесным дворцом, в который простому смертному нет доступа, а врачи и медсестры – ангелами или феями. Вскоре один из врачей вышел с карточкой в руке. Из-под белого халата у него выглядывала зеленая военная форма с красными петлицами. Но когда он снял повязку со рта, выяснилось, что это женщина, причем очень молодая.
   – Вы муж роженицы? – спросила она. – Назовите ее и ваше имя, место работы.
   Гу Яньшань покраснел и, не сообразив сразу, что к чему, ответил кивком. Ну, раз уж так получилось, что ему еще оставалось? Самое главное – спасти человека. Запинаясь, он произнес требуемые имена, название коммуны, врач лично занесла все это в карточку и сказала:
   – Ваша жена уже не молода для первых родов, во время беременности плохо питалась. К тому же положение плода неправильное, требуется кесарево сечение. Если согласны, распишитесь!
   – Кесарево сечение? – нервно глотнул воздух Гу Яньшань. Теперь ему было уже все равно, пылают ли у него щеки. С шумно бьющимся сердцем он долго смотрел расширенными глазами на красные петлицы врача и постепенно успокаивался. Он ведь тоже вышел из армии, а она – дитя народа, должна любить его и помогать ему. Хотя за последние двадцать лет произошло много перемен, он верил – и это было очень важно для него, – что армия не изменилась, и, взяв у врача ручку, кое-как подписался. Он понимал, что рискует, но чувствовал себя обязанным выполнить свой мужской долг.
   Ху Юйинь на носилках вывезли из приемного покоя. В коридоре она успела крепко пожать руку Гу Яньшаню, и он проводил ее до операционной. Врачи и медсестры вошли туда, дверь закрылась. Гу Яньшань остался дежурить у двери, беспокойно расхаживая взад-вперед. Он так хотел услышать оттуда детский крик, думал о том, что Ху Юйинь наверняка потеряла много крови, очень много крови… Сегодня ночью в его душе открылся совершенно новый, неизвестный ему мир, он почувствовал, всю значительность жизни, величие матерей. Они выращивают в себе новые жизни, рождают новых людей. А ведь только благодаря людям этот мир наполняется радостями и горестями. Кстати, а зачем горести? Зачем ненависть? Особенно в нашем мире, построенном самими рабочими и крестьянами? Неужели на нашей собственной родине мы должны бесконечно бороться друг с другом и устраивать ежегодные чистки? У некоторых людей уже остекленели глаза и окаменели сердца, они превратили чистки в профессию, в дело всей жизни. Зачем все это, зачем? Гу Яньшань не понимал. Ему не хватало культуры, он не знал, что такое теория человеческой сущности, но «яд» этой теории, как и теории «затухания классовых противоречий», сам рождался в его душе.
   Он прождал четыре долгих, мучительных часа. Уже перед рассветом Ху Юйинь вывезли на той же каталке; рядом с ней лежало что-то маленькое, завернутое в больничное одеяло. Лицо ее было белым, как лист бумаги, глаза закрыты, как у мертвой.
   – Умерла? – вскричал Гу Яньшань не своим голосом. Сердце его было готово выпрыгнуть через глотку, на глаза навернулись слезы.
   Санитарка, толкавшая каталку, внимательно взглянула на него и сразу ответила:
   – Нет, и мать и ребенок в порядке. Ей просто давали общий наркоз, а он еще не прошел…
   – Так она жива, жива! – вскричал Гу Яньшань уже не так громко, даже забыв спросить, кто родился – мальчик или девочка. И тихий госпитальный коридор откликнулся эхом: – Жива, жива!
   Согласно обычным правилам, роженицу и ребенка должны были держать отдельно. Ребенку на одеяльце прикрепили бирку с номером, а Гу Яньшаню разрешили ухаживать за роженицей. У изголовья подвесили перевернутую бутыль – капельницу. Только в полдень Ху Юйинь очнулась, взглянула на Гу Яньшаня и положила ему на ладонь свою слабую, почти бескровную руку. Гу, точно счастливый отец, погладил ее по руке. И тут вошедшая санитарка сказала «супругам», что у них родился мальчик – полненький, но любитель поплакать. Это было прекрасно! Ху Юйинь тоже заплакала, да и Гу Яньшань не удержался от слез, потом сидел с красными глазами. Санитарка не удивлялась: все немолодые супруги, родив наконец сына, плачут от счастья – это уж закон. Она вколола Ху Юйинь снотворного и спросила:
   – Как же вы назовете своего толстячка?
   Ху Юйинь посмотрела на Гу Яньшаня и, зная, что это наверняка ему понравится, успела сказать:
   – Пусть будет Солдатик, Цзюньцзюнь, в честь Освободительной армии.
 
* * *
 
   После кесарева сечения требовалась длительная поправка, да и снег закрыл горные дороги, а Гу Яньшань нарочно тянул с выпиской. В общем, Ху Юйинь провела в госпитале целых два месяца. За это время Гу почти не ночевал дома, мотаясь между зернохранилищем и больницей. К счастью, в зернохранилище он был фактически отстранен от руководства и не имел особых дел. Все сельчане уже знали, что новая кулачка родила сына от вредителя, находящегося на каторге, а остальное их не очень интересовало. Лишь несколько сердобольных старушек, когда Ху Юйинь уже вернулась из госпиталя, тайком заглянули к ней, чтобы посмотреть на несчастного младенца, и принесли куриных яиц или другую мелочь.
   А Гу Яньшаня вызывали для объяснений в уездный отдел продовольствия и в отдел общественной безопасности. Хорошо еще, что начальники этих отделов тоже были старыми армейцами-северянами, оставленными работать на юге. Они прекрасно знали, что Гу Яньшань – человек честный, непритязательный, способный на некоторые ошибки, но уж никак не на сознательные проступки; к тому же он «лишен мужской потенции», так что женщины ему ни к чему. Короче говоря, в этих отделах над Гу Яньшанем посмеялись немного и отпустили. Из Лотосов и из народной коммуны в уезд продолжали слать гневные материалы, однако и они не действовали. Даже Ян Миньгао и тот презрительно хмыкнул: что, мол, возьмешь с этого дырявого мешка, но через административные органы все же добился для него наказания – «отстранить от общественной деятельности».
   Так получилось, что Гу Яньшань обрел чуть ли не законное право заботиться о Ху Юйинь и ее сыне. Потом это вошло в привычку и было молчаливо признано всем селом. Вплоть до самого свержения «банды четырех», когда ребенку исполнилось восемь лет, Гу Яньшань, не имея с Ху Юйинь никаких родственных связей, был для нее и мальчика самым близким родственником. Он часто говорил, что Цинь Шутяню скоро уже пора возвращаться и что ребенку надо дать его фамилию. Но ребенок считался «черным», поэтому ни объединенная бригада, ни коммуна не желали его признавать и включать в списки населения. Только Гу Яньшаня почему-то признавали приемным отцом «черного дьяволенка». В Лотосах эта история стала одной из самых удивительных в последние годы «культурной революции».
   – Отец! – как-то сказала Гу Яньшаню Лотос, прижимая к себе сына. – Все село говорит, что люди написали бумагу начальству, чтоб тебя сделали нашим старостой и партийным секретарем… И что начальство уже согласилось, а эту «Осеннюю змею» выгонят в ее трухлявую Висячую башню! И правильно: народное правительство должно давать власть и печать именно таким работникам, как ты!
   – Не верь, не верь этому! – с горькой улыбкой качал головой Гу Яньшань. – Меня же «отстранили от общественной деятельности», и это еще висит надо мной. Для меня ничего не изменится, пока Ли Госян и Ян Миньгао не снимут или не переведут куда-нибудь…
   – Это все из-за меня и сынишки… Только из-за нас ты столько лет сидишь в черной яме! – заплакала Ху Юйинь.
   – Ну и глаза у тебя – словно колодцы, за столько лет никак не высохнут! – Гу Яньшань тоже обнял мальчика и стал гладить его по головке, успокаивая и самого себя. – Сейчас положение действительно стало получше – недаром власти хотят реабилитировать тебя и Цинь Шутяня. А я если в самом деле стану главой села, то только обузу на себя взвалю. Здесь дел – как с развалившимся лотком, все надо начинать с самого начала. Первым делом – очистить Лотосовую, а то я из-за нее порой уснуть не могу…
   Еще не став старостой, «солдат с севера» уже не мог заснуть от беспокойства за село! Ху Юйинь улыбнулась сквозь слезы, и сын тоже улыбнулся:
   – Мама, папа! Говорят, что дядя Ли Маньгэн тоже возвращается в партийные секретари, только объединенной бригады. Он вчера обещал мне, что внесет меня в списки, и тогда я не буду «черным дьяволенком»!

Глава 5. Висячая башня рухнула

   Жизнь часто платит за неверность жестокой насмешкой. Вот уже много лет, как стыд и тоска терзали Ли Маньгэна, точно безжалостная плеть. Его совесть была нечиста: он предал самое дорогое чувство молодости, изменил собственной клятве. Когда Ху Юйинь объявили новой кулачкой, он подлил масла в огонь, бросил камень на упавшего в колодец, стал пособником зла. Теперь же он так нервничал, что иногда подносил руки к носу: не идет ли от них запах крови – ведь из-за него, в конечном итоге, покончил с собой Ли Гуйгуй!
   Но предательство и преданность (недаром это похожие слова) всегда сплетались в жизни Ли Маньгэна воедино. Он предал, сестринские чувства Ху Юйинь, выросшие из отнюдь не сестринской любви, предал клятву, которую он дал ей на Лотосовой, однако, сдав злополучные полторы тысячи рабочей группе укома, он выразил свою преданность политической линии. Это большое и не такое уж простое противоречие. Задолго до этого, в 1956 году, начиная свою работу в райисполкоме, он по той же причине пожертвовал своей любовью. У него все время получались конфликты между личным и коллективным, между чувством и разумом, любовью и революцией, и он каждый раз отдавал предпочтение коллективу, разуму, революции. Отдавал без особых раздумий, слепо – почти до глупости, никогда не усомнившись: а что это за «коллектив», какой линии он придерживается? Ли Маньгэн просто не дорос до вопросов, он привык подчиняться. Конечно, он тоже иногда думал, что многие крупные революционеры не отличаются чистотой социального происхождения и общественных связей, однако считал, что они искупают это беззаветной борьбой, умея соединить революцию и любовь, разум и чувство так гармонически, что даже устраивают браки на эшафоте. Они борются за одно и то же дело, одну и ту же цель, но чаще всего борьба за родину требует крови, жертв. В этой борьбе нужно максимально расширять свои ряды, впускать в них практически любых людей, держать дверь распахнутой… А сейчас мы уже утвердились на нашей родине и должны непрерывно очищать свои ряды, очищать революцию. Только выяснение предков человека до третьего, а то и пятого колена гарантирует эту чистоту. Временами революционер должен уметь пожертвовать своей любовью, а может быть, и совестью. Ведь совесть нельзя ни увидеть, ни пощупать, ни взвесить – это типичная мелкобуржуазная категория… Вот почему Ли Маньгэн предал Ху Юйинь, столкнул ее в огненную яму.
   Но сейчас история подвела итог по-новому, а жизнь внесла свои поправки: оказывается, Ху Юйинь ошибочно зачислили в кулачки, Ли Гуйгуй был доведен до самоубийства. А ты, Ли Маньгэн, – всего лишь жалкий предатель, своекорыстный человек, пособник зла, обагривший свои руки кровью. Разве ты можешь быть настоящим коммунистом? Какая статья партийного устава, какой партийный документ толкали тебя на предательство? Кого тебе винить? Кого ты можешь винить? Среди тридцати восьми миллионов китайских коммунистов, наверное, наберется немного таких, кто бы плевал на совесть, предавал своих родных и пособничал извергам. Кого тебе винить, мерзавец?
   Так проклинал и казнил себя Ли Маньгэн. Но стоило ли ему винить только себя? Разве он был прирожденным мерзавцем, негодяем, злодеем? Разве он не сделал решительно ничего хорошего ни для Ху Юйинь, ни для других своих односельчан, никогда не относился к ним искренне, чисто, «с детским сердцем», как говорили древние? Разумеется, нет. Ху Юйинь навсегда осталась для него той очаровательной девочкой, которую он впервые увидел еще в доме ее родителей; он всю жизнь любил ее, страдал из-за нее, а когда ее объявили кулачкой и водили по улицам с черной доской на шее, в дурацком колпаке или вытаскивали на сцену и били, он никогда не нападал на нее, не унижал… За это секретарь партбюро объединенной бригады и председатель сельского ревкома Ван Цюшэ множество раз критиковал его, обвинял в правом уклоне, утверждал, что Ли Маньгэн проповедует теории «человеческой сущности» и «затухания классовых противоречий», снял его с должности секретаря объединенной бригады и едва не исключил из партии.
   А что, собственно, представляет из себя «теория человеческой сущности»? Какой она формы, цвета: круглая, квадратная, плоская, желтая, белая, черная? Этого Ли Маньгэн не знал. Он был взрослым мужчиной, но окончил только неполную среднюю школу и не отличался ни большим умом, ни богатством воображения. Злосчастная «теория человеческой сущности» стояла у него комом в горле, точно колобок из мякины с травой, – ни разжевать, ни выплюнуть, ни проглотить, – и он боялся, как бы не дошло до рака. Ему трудно было даже высказать свои мучения, да и некому высказать: и так, и эдак повернешься – все плохо. Он чувствовал себя глиной, попавшей между скал: она уже сплющилась, высохла и мечтает не о влаге, а только о существовании. Все эти битвы, кампании, движения совершенно неуловимы и непредсказуемы – хочешь им следовать, быть верным, а они вдруг обрушиваются на тебя и играют тобой, как поток щепкой.
   «Ты ничтожество, Ли Маньгэн, ты обыкновенное ничтожество!» – твердил он себе много лет, и эти слова привязались к нему как проклятие, как болезнь. Крепкий мужчина весом не меньше ста фунтов, способный пройти без передышки сотню ли, он постепенно сгорбился, как будто его широким плечам была непосильна невидимая, но очень тяжкая ноша. В конце концов даже жена – Пятерня – испугалась его вида и решила, что он чем-то болен. Пятерня тоже была непростым человеком. Пока Ху Юйинь процветала со своим лотком, она боялась, что муж вспомнит старую любовь, и страшно ревновала. Как говорят, у ее языка выросло копыто, которым она все время лягалась, поэтому Пятерня и устроила дикий скандал вокруг тех полутора тысяч и заставила Ли Маньгэна сдать их рабочей группе. Тогда она почувствовала облегчение и даже злорадствовала, считая, что муж потерял интерес к «духу лотоса». Но потом, из года в год видя Ху Юйинь в дурацком колпаке, подметающей главную улицу, она поняла, что переборщила: как бы плоха ни была эта красотка, она не должна так страдать всю жизнь.
   Ли Маньгэн постоянно ходил хмурым и не обсуждал ничего с Пятерней, но она знала, что его гложет. Временами она тоже чувствовала себя бессовестной. Когда у Ху Юйинь родился сын, Пятерня вслед за некоторыми старушками тайком заглянула в ее дом и увидела, что мальчишка очень симпатичный: крепкий, толстенький, с красной рожицей и ручками, напоминающими корни лотоса. Как же его назвали? Оказывается, не каким-нибудь стыдливым именем, как обычно называют незаконных детей, а Цзюньцзюнем – Солдатиком. И отец у него известен, хоть и каторжанин.
   Когда Цзюньцзюнь подрос, научился бегать и прыгать, Пятерня частенько зазывала его к себе, чтобы угостить кусочком сахара или конфеткой. Воистину даже у самых несчастных людей есть свои преимущества: Цзюньцзюнь уродился и в мать и в отца – очень красивым, большеглазым – и нравился Пятерне. Нравился особенно потому, что после первых четырех дочек она родила еще двоих детей, но и эти оказались «товаром на выданье». Всего их набралось на шесть тысяч – деньгами или зерном. Когда мужа спрашивали, сколько у него детей, он обычно поднимал три пальца и отвечал: «Три тонны», как будто докладывал об урожае зерновых. Со временем Пятерня обнаружила, что ему тоже нравится Цзюньцзюнь. Едва мальчик появлялся в их доме, как Ли Маньгэн начинал улыбаться, потом они обнимались, а под конец уже нельзя было различить, где старый, а где малый. Это радовало Пятерню, потому что она подумывала: если муж будет слишком много печалиться, он может оставить ее вдовой с шестью дочерьми, и тогда им придется нищенствовать.