Быстро оделась. Не глядя на Мишку, сбежала вниз, на ходу втискиваясь в рукава девичьей еще, старенькой жакетки... Семен шел сбоку, тяжелый, дубовый. Волочил за собой пастуший веревочный кнут. Стадо растянулось по дороге, чмокая в грязи копытами. Маленькая пестрая телушка несколько раз пыталась забежать в сторону. Семен, не меняя шага, с треском взвивал кнут, и телка, мотая головой, рысью возвращалась обратно. Зина шла сзади. Синие густые тучи наползали все ближе. Медленно близилась серенькая туманная завеса и скоро покрыла Семку, стадо и Зину. Дождевые капельки были мелкие, надоедливые и неутомимые. Сначала бисером висели на волосах, на ворсинках жакета. Ветер набегал порывами, пригоршнями подхватывал воду, разбрасывал ее по сторонам, брызгал в лицо и несся дальше. Коровы насупились от мокроты, грустили. Еще громче чвакала под ногами раскисшая дорога. Бурая коровенка вздыхала протяжно и громко, как Семен. Вперед подвигались очень медленно. Рыжие полосы убраной ржи сменялись некошеными яровыми, коричневыми полосками пашни; поля переходили в кочковатые низины, в еловые и осиновые перелески. В редких деревнях из окон безразлично-удивленно глядели чьи-то лица. Собаки остервенело бросались к рогатым мордам. Грязные улицы тянулись бесконечно, рябились лужами и глубокими рытвинами. За околицей вновь начинались поля. К полудню дождь стих, источились утробы туч. Когда дошли до неширокой речушки с забавной кличкой "Сучок", которую нужно было переходить вброд, Семка первый раз заговорил медленно, пережевывая слова. - Залогу нужно дать... То-ись отдохнуть, говорю, надо. Зина, насквозь вымокшая, устало опустилась на камень, невидящими глазами смотрела на грязные свои вконец испорченные румынки. Стадо разбрелось по берегу, нехотя нагибалось к траве. Семка разжигал гудок, ломал полусухие веточки, оттопыривая губы, раздувал слабенький огонек. Костер дымил. Из грязной холщевой сумки Семка вытащил хлебную краюху, несколько грязных картофелин. Отломал кусок хлеба, протянул Зине. Та молча взяла, начала есть. Хлеб намок, как губка. Невысоко над землей неслись тучи - большими грязными кусками; тут же, недалеко где-то засияло глубокое синее пятно - солнце пролило несколько капель тепла. И снова мчались рваные куски туч - низко - вот-вот свалятся на-земь. Зине было холодно, мокрое платье липло к телу. Она встала, зашла за куст и, приподняв подол, начала выжимать юбку. Семка проводил ее ленивым и тусклым взглядом... Дернулся... И замер: сквозь лиловые ольховые прутики виднелась круто согнутая спина, высокие ноги и, повыше чулка, розовая полоска кожи. Семка, захлебываясь, потянул носом воздух - от полоски пахнуло теплом. Ничего не видя, кроме обнаженных Зининых ног, Семка вскочил, давя сапожищами хрупкие угли, прямо через костер вперед - туда, где тлело теплое, розовое, женское... Со скрученной юбки текли бурые ручьи, сукно расходилось складками, к рукам липли шерстинки. Усталостью заныла спина... Зина выпрямилась. Потянулась. По спине стайкой пробежал озноб. А Семка стоял сзади... Вместо обычной лени - дергался жадностью, смотрел не отрываясь. На руках торопливо шевелились пальцы... И когда юбка тяжело скользнула вниз, черным подолом погасив розовое тепло - Семка протянул руки вперед, скрюченными пальцами поймал небольшие Зинины груди и... вскрикнув, рванулась Зина в сторону. Забилась в цепких лапах, еще ничего не поняв, в смертном животном страхе теряла силы... Конской, как обычно, несся на дрожках, не разбирая дороги, по лужам, по кочкам вперед. Из-под колес струилась жидкая грязь. Подъезжая к Сучку, Мишка увидел раскинувшееся по луговине стадо, узнал. Резко стегнул по мокрому до плеска крупу и все быстрей и быстрей катился вниз, к реке, глазами отыскивая Семку и жену. Вожжи разом - струной... Еще!.. Лошадь хмыкнув, села на задние ноги и стала... Все было так понятно и неожиданно, что Мишка несколько секунд не трогался с места, выпучив глаза. Потом спрыгнул на песок, бросился вперед, поднял кнут и... стегал, стегал - без конца... Семка, еле живой от напряженья, от неудачи и боли с ревом бросился вперед... Грязный ремень опоясал красную его, безумную рожу... Конец! Семка собирал коров. Через щеку и подбородок - алая лента. Из разорванной губы липкая кровь. Зина лежала без сил, - черное пятно на белой отмели. - А ты, шлюха? А? Мишка стегал, стегал, стегал... Без конца... Потом взобрался на дрожки, рысью переехал реку, поднялся на горку - и пропал. XVI Ничего не понимая от боли и унижения - что это? как это? за что? - в усталости не чувствуя под собою дороги, грязной и чвакающей, Зина доплелась до Веселой. Зачем Веселая? Почему сюда? Почему не остаться там у реки на мокро-песчаной отмели, чтоб смотреть невидящими глазами на глину обрывчика, чтоб чувствовать остывающую медленно боль на исстеганном теле, чтоб... Почему нужно итти по дороге этой грязной, по лужам, полями и перелесками? Ведь на постели гадостной, на постели белейше раскорячившейся в маленькой комнатке, покоя не найти. И нежный кафель лежанки - хорошо на лежанке, под себя ноги подобрав, в сумерки о прошлом пожалеть и в молодой своей грусти о будущем забывать, будто вовсе нет будущего - сейчас на что? И ничего не поймешь, все равно... Все равно никого не простишь, выхода себе не найдешь... В подушку Зина глубоко вкопалась, вдыхает пыльный пуховый запах и слезами думает подушке про обиду рассказать, себе же на обиду свою пожаловаться. В голове пусто, рассыпались мысли по отмели, по дороге, по пикейной кроватной застели. Одна только мысленка крошечная волчком вертится: - Сейчас - умереть! В плаче дергается спина. Платье мокрое облепило Зину вплоть. Грязные ботинки на белом - рыжие глиняные пятна впечатали. А на полу, у кровати - Феня носом шмыгает, не зная, чем помочь, скулит тихонько, в жалости бабьей привычные, врожденные причитанья тянет, - тянет, ровно кота за хвост. - И да чтой же теперь делать-то? Да чтой же ты, сердешная моя, плачи-ишь? В дверь стучали тихонько: стоял за дверью прилизанный Птичкин, жадно слушал, согнутым пальцем деликатно и нежно постукивал о косяк... Птичкин тихенький, как вошь. Феня услышала стук не сразу. Носом подобрала с лица слизь и слезы и втиснула промеж причитаний бабьих: - Какого лешого стучишь тама? Лезай сюды... Птичкин втиснулся в комнатку осторожно, губы облизнул, кашлянул тенором. Рука в кармане, между пальцами потными конвертик махонький: нужно его отдать. - Да что вы, Зинаида Павловна? Да вы никак плачете? Зина не слышит - глубоко в пуховую пыльную духоту врылась: сейчас вот умереть. Птичкин конвертик между пальцами помял... Выпустил... Пускай в кармане лежит! Рукой осторожно плечо Зинино обхватил. - Что это вы, Зинаида Павловна, плачете? Зина сквозь слезы увидела - наклонился над ней тот - добрый, что утешает всегда... По-детски к нему потянулась, всхлипывая, слова сказать не может, только спина дергается. - Не нужно, Зинаида Павловна. К чему, спрашивается это? Сел, волосы сбитые тихонько гладит. А сам глазами жадными на Зину: мокрое платье липнет вплоть, будто вовсе нет платья. - Не нужно, не нужно, Зинаида Павловна, не надо... Зина к нему жмется, стала маленьким обиженным ребенком. - Он... Он меня кну-том... А тот дру... другой, тот меня... бе... белье, белье разорвал... И все... та-ак... Василий Семеныч лезет. Целоваться все лезут... Да что я... им далась?.. За что я та-ка-а-ая... несчастная?.. Только вы, Дмитрий Митрофанович, не о... бижаете... - Это ничего, Зинаида Павловна, это ничего, Зиночка. Вы успокойтесь... Я так люблю тебя, Зиночка. Я... Зина слушает. Птичкин хороший. Он никогда к ней не лез, он не хватал ее в темноте, как Митин, за руки, не тискал. И сейчас вот. Говорит. Должно быть, хорошее что-нибудь говорит... Нужно слушать. Тогда хорошо будет... И ни о чем не думать. Главное - не думать. - Мне, Дмитрий Митрофанович, тяжело... Как тяжело!.. В Москву бы... В Москве светло... Там люди... Там я не боюсь... Птичкин легонько обнял Зину за плечи, Фене рукой машет - уходи. Феня - что ж Феня всех привыкла слушаться! Встала себе с полу, по лицу грязь размазала и ушла... Зинины мысли - по отмели, по перелескам, по рыжему ржаному жнитву. Голова пустая совсем, как коробка. И хорошо. Главное - не думать. Сидеть вот так: чтоб кто-то ласковый нежно по спине гладил, по груди, коленей горячих легко касался... Кровавые губы тихонько к Зининым губам. Значит, так нужно... И сама чью-то шею руками обняла, к кому-то мягкая и податливая, прижалась: не разберешь - не то женщина, не то дитя малое. На обнаженных Зининых бедрах, кнутовые синие полосы. Все равно... До них ли теперь! Главное - не думать... Птичкин - довольный - встал, потянулся, пуговицы, как нужно, не спеша, застегнул. И папироску было закуривать стал, а на него, прямо - взгляд темный, дна нет в глазах - и столько в нем недоуменья горького, столько боли нестынущей, столько звериного страха, что, тихонько назад пятясь, натыкаясь на стулья, влажной и липкой рукой папироску ломая, краской (быть может, стыда) заливаясь густо, пятился, пятился Птичкин - и за дверь. И вниз скорей... В кармане конвертик маленький. И поди ж ты: не дает конвертик этот уйти. Нельзя через порог шагнуть. Так вот - нельзя и баста: дна нет в глазах, - темный упрек, и последнего утешенья гибель, и боль, и... - Вот... Зинаида Павловна, письмо... Вам письмо... Забыл отдать... Письмо... Теперь можно итти. И бежать можно. Скорей!.. Там, на улице грязной, рябой от луж, глинисто-рыжей, там, в тонких сетях дождя путаясь, запрячет Птичкин в вороха своей бесстыдной душенки - взгляд бездонный и страшный, как смерть... Конвертик желтый. Адрес на нем кривобокий и марок дешевеньких штук десять. Зина смотрела на него и головой покачивала: сама с собой разговаривала - что ли... Сейчас - умереть... Главное - не думать. Только письмо вот прочесть... Вспыхнула огнем сердитая Лидкина строчка ...Дура, ты, дура. Приезжай в Москву... ............... - Жить!..
   Сочи-Москва.
   Май-ноябрь 1924 г.