Что там третье? Я не критикую современных нравов и обычаев. Они чудовищны настолько, что я их тихо презираю. То же самое относится к политикам. Уму непостижимо, как народ наш выбрал себе этих тёмных и своекорыстных болтунов. Критиковать их – трата времени и сил. Их надо гнать грязной метлой. И я всегда могу обосновать своё к ним отношение. Не критиковать, а высказать, что я думаю о них. На это я имею право? И не моя беда, а ихняя, что в голову приходят только бранные слова.
   Теперь насчёт рассказывания одной и той же истории по многу раз одним и тем же людям. Конечно, это и назойливо, и глупо, и утомительно. А если эти люди сами просят? А если всплыли в памяти нюансы и детали, в дивном новом свете представляющие то, что было? А если так сейчас эта история созвучна теме разговора, что звучит как притча? И всегда в компании к тому же есть хоть один человек, который раньше этого не слышал. Значит, он не должен это знать лишь потому, что он отсутствовал все предыдущие разы? Где справедливость?
   А скупым я не был никогда. Я бережливым был, и расточительность пустая мне всегда была душевно неприятна. Вот у вас в кармане завалялась, например, некрупная монета – вы разве её выбрасываете? Нет. А почему тогда не гасите вы свет в уборной, если вы уже ушли оттуда? Вообще бросать на ветер деньги мне не нравится, а молодые этим заняты с утра до вечера. А когда выбросили всё – к кому они приходят? То-то же.
   Не навязывать своё мнение и давать советы только тем, кто в них заинтересован, – мой девиз и принцип с давних лет. Я своё мнение не всовываю никому насильно, я его только высказываю, ибо прям и честен. А если кто-то возражает мне, то я не вправе (ибо прям и честен) утаить от собеседника, что всё, им говоримое, – собачья чушь. И пусть он на здоровье после этого продолжает думать по-прежнему. И к советам это относимо в полной мере. Вот я вижу, как слепой человек спокойно идёт к пропасти – финансовой, моральной, юридической – любой. Заинтересован ли он в моём совете? Безусловно, только он не знает этого. И что, я должен промолчать? А кто ж ему тогда глаза откроет? И что я буду после думать о себе промолчавшем? А совет ради совета, чтобы просто навязать кому-то свою волю – упаси Господь! Разве только в случае, когда нечто важное именно мне доподлинно известно. А ему, бедняге, неизвестно, что я жизненно могу ему помочь.
   А насчёт того, чтоб не болтать помногу – это вообще не для меня. Я раскрываю рот только по делу, и на говорение само я трачу ровно столько времени, сколько потребно для донесения мысли. Да, иногда путь донесения её – весьма окружный, но зато она полнее постигается. И то же самое касается болтания с самим собой – мы так устроены природой, что по мере говорения рождаются новые мысли, а мудрец Декарт ещё когда заметил справедливо, что я мыслю – следовательно, существую. И вряд ли следует на старости лет искусственно лишать себя этого благотворного ощущения.
   Я, кстати, в перечне, что выше мной приведен, решил сначала упустить обязательство не прислушиваться к глупым сплетням, болтовне соседей и так далее. Но тут подумал: а к чему же, как не к этому, прислушиваться? Ибо сплетня (глупая она или не глупая – решает время) – это кусочек бытового мифа, миф – это элемент картины мира, как же можно жить на свете, ничего о современности не зная? Тут у Свифта просто нелады с мышлением какие-то.
   Это действительно смешно и глупо – хвастаться на склоне лет былой силой, красотой, успехом у женщин и прочими радостями былого счастья. Хвастаться вообще зазорно и неприлично. Но в прошлом было многое настолько хорошо и даже ослепительно порой, что замолчать такое – грех неблагодарности Фортуне. И нисколько этим хвастаться не надо, надо просто рассказать, поскольку всё, что интересно и приятно, собеседник (если он заслуживает этого) узнает с радостью и пользой для души. У кого-то прочитал я дивную идею, что чем люди старше, тем они, оказывается, лучше были, когда были моложе. Я копаюсь в памяти и нахожу, что это правда. Как же мне не рассказать о новых находках?
   Не внимать коварной лести следует не только в старости, и я с этим вполне согласен. Только как отличить заведомую и неправедную лесть от похвалы, заслуженной и справедливой? Одним и безупречным способом: хвала незримо и неслышно совпадает с тем, что думаешь о себе ты сам, и пустую лесть поэтому мы распознаем сразу и легко. Не надо заведомо плохо относиться к лести (в этом была бы истинно пагубная подозрительность), а стоит в ней расслышать воздаяние твоим достоинствам, которые и в самом деле есть. К тому же льстящий собеседник может быть и проницательней тебя (а почему бы нет?) и хвалит нечто, что ты сам в себе не в силах в полной мере оценить. Разумная хвала необходима человеку, как дыхание, а просто лесть – конечно, пошлая забава. Но на то и опыт жизни, чтобы мы умели безошибочно их различить.
   А самоуверенность с самодовольством – безусловно, пакостные и опасные черты, но только в молодом и зрелом возрасте. А в старости они необходимы, ибо кошмарно трудно без них жить. Выказывать, конечно, их не следует, однако именно они – те последние корни, что ещё поят скудным соком старческое прозябание. И жалко тех, в ком эти корни усыхают. Лично я в себе их прячу, но благословляю и лелею. Тут, по-моему, ошибся или недодумал Свифт.
   Всё это рассмотрев и обсудив, я безмятежно окунулся в свою светлую и непогрешимую старость. И ни минуты не кручинясь, признаю, что это омерзительный сезон. А если кто-то думает иначе, пусть он позвонит, и я легко могу его разубедить.

Живу я более, чем умеренно, страстей не более, чем у мерина

 
Гляжу, не жалуясь, как осенью
повеял век на пряди белые,
и вижу с прежним удовольствием
фортуны ягодицы спелые.
 
 
 
В юности ждал я радости
от суеты со свистом,
но становлюсь по старости
домосексуалистом.
 
 
 
Поскольку жизнь, верша полёт,
чуть воспарив, – опять в навозе,
всерьёз разумен только тот,
кто не избыточно серьёзен.
 
 
 
Запетыми в юности песнями,
другие не слыша никак,
живёт до скончания пенсии
счастливый и бодрый мудак.
 
 
 
Лишь перед смертью человек
соображает, кончив путь,
что слишком короток наш век,
чтобы спешить куда-нибудь.
 
 
 
Кишат стареющие дети,
у всех трагедия и драма,
а я гляжу спектакли эти
и одинок, как хер Адама.
 
 
 
Я молодых, в остатках сопель,
боюсь трясущих жизнь, как грушу:
в душе темно у них, как в жопе,
а в жопе – зуд потешить душу.
 
 
 
Снегом порошит моя усталость,
жизнь уже не книга, а страница,
в сердце – нарастающая жалость
к тем, кто мельтешит и суетится.
 
 
 
Живи, покуда жив. Среди потопа,
которому вот-вот настанет срок,
поверь – наверняка всплывёт и жопа,
которую напрасно ты берёг.
 
 
 
Дана лишь тем была недаром
текучка здешней суеты,
кто растопил душевным жаром
хоть каплю вечной мерзоты.
 
 
 
Пора! Теперь меня благослови
в путь осени, дождей и листопада,
от пламени цветенья и любви
до пепла увяданья и распада.
 
 
 
Чтобы плесень сытой скудости
не ползла цвести в твой дом,
из пруда житейской мудрости
черпай только решетом.
 
 
 
Прости, Господь, за сквернословья,
пошли всех благ моим врагам,
пускай не будет нездоровья
ни их копытам, ни рогам.
 
 
 
Опять стою, понурив плечи,
не отводя застывших глаз:
как вкус у смерти безупречен
в отборе лучших среди нас!
 
 
 
Чем долее наука отмечает
познания успехи сумасшедшие,
тем более колеблясь отвечает,
куда от нас ушли уже ушедшие.
 
 
 
Вновь закат разметался пожаром —
это ангел на Божьем дворе
жжёт охапку дневных наших жалоб,
а ночные он жжёт на заре.
 
 
 
Уйду навсегда в никуда и нигде,
а всё, что копил и вынашивал,
на миг отразится в текучей воде
проточного времени нашего.
 
 
 
Дымись, покуда не погас,
и пусть волнуются придурки —
когда судьба докурит нас,
куда швырнёт она окурки.
 
 
 
Из лет, надеждами богатых,
навстречу ветру и волне
мы выплываем на фрегатах,
а доплываем – на бревне.
 
 
 
Кто несуетливо и беспечно
время проводил и коротал,
в старости о жизни знает нечто
большее, чем те, кто процветал.
 
 
 
Счёт лет ведут календари
морщинами подруг,
и мы стареем – изнутри,
снаружи и вокруг.
 
 
 
Возраст одолев, гляжу я сверху:
всё мираж, иллюзия, химера;
жизнь моя – возведенная церковь,
из которой выветрилась вера.
 
 
 
Сложилось нынче на потеху,
что я, стареющий еврей,
вдруг отыскал свой ключ к успеху,
но не нашёл к нему дверей.
 
 
 
Деньгами, славой и могуществом
пренебрегал сей прах и тлен,
из недвижимого имущества
имел покойник только член.
 
 
 
О чем ты плачешь, осень бедная?
Больна душа и пуст карман,
а на пороге – немочь бледная
и склеротический туман.
 
 
 
Чтоб жизнь испепелилась не напрасно,
не мешкай прожигать её дотла;
никто не знает час, когда пространство
разделит наши души и тела.
 
 
 
Чтобы в этой жизни горемычной
быть милей удаче вероятной,
молодость должна быть энергичной,
старость, по возможности, – опрятной.
 
 
 
Год приходит, и год уходит,
раздробляясь на брызги дней,
раньше не было нас в природе,
а потом нас не будет в ней.
 
 
 
Наша старость – это ноги в тепле,
это разум – но похмельный, обратный,
тише музыка и счёт на столе,
а размер его – всегда неоплатный.
 
 
 
Азарт живых переживаний
подвержен таянью – увы! —
как пыл наивных упований,
как верность ветреной вдовы.
 
 
 
Когда время, годами шурша,
достигает границы своей,
на лице проступает душа,
и лицо освещается ей.
 
 
 
Есть люди, провалившие экзамен
житейских переплётов и контузий,
висят у них под мутными глазами
мешки из-под амбиций и иллюзий.
 
 
 
Не тужи, дружок, что прожил
ты свой век не в лучшем виде:
всё про всех одно и то же
говорят на панихиде.
 
 
 
Однажды на улице сердце прихватит,
наполнится звоном и тьмой голова,
и кто-то неловкий в несвежем халате
последние скажет пустые слова.
 
 
 
Не стоит скапливать обиды,
их тесный сгусток ядовит,
и гнусны видом инвалиды
непереваренных обид.
 
 
 
В пепле наползающей усталости,
следствии усилий и гуляний,
главное богатство нашей старости —
полная свобода от желаний.
 
 
 
Не горюй, старик, наливай,
наше небо в последних звёздах,
устарели мы, как трамвай,
но зато и не портим воздух.
 
 
 
Люблю эту пьесу: восторги, печали,
случайности, встречи, звонки;
на нас возлагают надежды в начале,
в конце – возлагают венки.
 
 
 
Нашедши доступ к чудесам,
я б их использовал в немногом:
собрал свой пепел в урну сам,
чтоб целиком предстать пред Богом.
 
 
 
Бывает – проснёшься, как птица,
крылатой пружиной на взводе,
и хочется жить и трудиться,
но к завтраку это проходит.
 
 
 
Вчера мне снился дивный сон,
что вновь упруг и прям,
зимой хожу я без кальсон
и весел по утрам.
 
 
 
Сто тысяч сигарет тому назад
таинственно мерцал вечерний сад;
а нынче ничего нам не секрет
под пеплом отгоревших сигарет.
 
 
 
В нас что ни год, увы, старик, увы,
темнее и тесней ума палата,
и волосы уходят с головы,
как крысы с обречённого фрегата.
 
 
 
Уж холод пронизал нас до костей,
и нет былого жара у дыхания,
а пламя угасающих страстей
свирепей молодого полыхания.
 
 
 
Душа отпылала, погасла,
состарилась, влезла в халат,
но ей, как и прежде, неясно,
что делать и кто виноват.
 
 
 
Не в том беда, что серебро
струится в бороде,
а в том беда, что бес в ребро
не тычется нигде.
 
 
 
Жизнь, как вода, в песок течёт,
последний близок путь почёта,
осталось лет наперечёт
и баб нетронутых – без счёта.
 
 
 
Скудею день за днём. Слабеет пламень,
тускнеет и сужается окно,
с души сползает в печень
грузный камень,
и в уксус превращается вино.
 
 
 
Теперь я стар – к чему стенания?!
Хожу к несведущим врачам
и обо мне воспоминания
жене диктую по ночам.
 
 
 
Я так ослаб и полинял,
я столь стремглав душой нищаю,
что Божий храм внутри меня
уже со страхом посещаю.
 
 
 
Чего ж теперь? Курить я бросил,
здоровье пить не позволяет,
и вдоль души глухая осень,
как блядь на пенсии, гуляет.
 
 
 
Что может ярко утешительным
нам послужить на склоне лет?
Наверно, гордость, что в слабительном
совсем нужды пока что нет.
 
 
 
Я кошусь на жизнь весёлым глазом,
радуюсь всему и от всего;
годы увеличили мой разум,
но весьма ослабили его.
 
 
 
Осенний день в пальтишке куцем
смущает нас блаженной мукой:
уйти в себя, забыть вернуться,
прильнуть к душе перед разлукой.
 
 
 
Старости сладкие слабости
в меру склероза и смелости:
сказки о буйственной младости,
мифы о дерзостной зрелости.
 
 
 
Неволя, нездоровье, нищета —
солисты в заключительном концерте,
где кажется блаженством темнота
неслышно приближающейся смерти.
 
 
 
Старенье часто видно по приметам,
которые грустней седых волос:
толкает нас к непрошеным советам
густеющий рассеянный склероз.
 
 
 
Я не люблю зеркал – я сыт
по горло зрелищем их порчи:
какой-то мятый сукин сын
из них мне рожи гнусно корчит.
 
 
 
Устали, полиняли и остыли,
приблизилась дряхления пора,
и время славить Бога, что в бутыли
осталась ещё пламени игра.
 
 
 
Святой непогрешимостью светясь
от пяток до лысеющей макушки,
от возраста в невинность возвратясь,
становятся ханжами потаскушки.
 
 
 
Стало тише моё жильё,
стало меньше напитка в чаше,
это время берёт своё,
а у нас отнимает наше.
 
 
 
Года пролились ливнями дождя,
и мне порой заманчиво мгновение,
когда, в навечный сумрак уходя,
безвестность мы меняем на забвение.
 
 
 
Сопливые беды, гнилые обиды,
заботы пустой суеты —
куда-то уходят под шум панихиды
от мысли, что скоро и ты.
 
 
 
Моей душе привычен риск,
но в час разлуки с телом бренным
ей сам Господь предъявит иск
за смех над стадом соплеменным.
 

На склоне лет печален и невесел кто в молодости недокуролесил

 
Я жил отменно: жёг себя дотла,
со вкусом пил, молчал, когда молчали,
и фактом, что печаль моя светла,
оправдывал источники печали.
 
 
 
А время беспощадно превращает,
летя сквозь нас и днями и ночами,
пружину сил, надежд и обещаний
в желе из желчи, боли и печали.
 
 
 
Когда я в Лету каплей кану
и дух мой выпорхнет упруго,
мы с Богом выпьем по стакану
и, может быть, простим друг друга.
 
 
 
Кичились майские красотки
надменной грацией своей;
дохнул октябрь – и стали тётки,
тела давно минувших дней.
 
 
 
В последний путь немногое несут:
тюрьму души, вознесшейся высоко,
желаний и надежд пустой сосуд,
посуду из-под жизненного сока.
 
 
 
Суров к подругам возраста мороз,
выстуживают нежность ветры дней,
слетают лепестки с увядших роз,
и сделались шипы на них видней.
 
 
 
Налей нам, друг! Уже готовы
стаканы, снедь, бутыль с прохладцей,
и наши будущие вдовы
охотно с нами веселятся.
 
 
 
Когда, замкнув теченье лет,
наступит Страшный Суд,
на нём предстанет мой скелет,
держа пивной сосуд.
 
 
 
Я многому научен стариками,
которые всё трезво понимают
и вялыми венозными руками
спокойно свои рюмки поднимают.
 
 
 
Редеет волос моих грива,
краснеют опухлости носа,
и рот ухмыляется криво
ногам, ковыляющим косо.
 
 
 
Но и тогда я буду пьяница
и легкомысленный бездельник,
когда от жизни мне останется
один ближайший понедельник.
 
 
 
Я к дамам, одряхлев, не охладел,
я просто их оставил на потом:
кого на этом свете не успел,
надеюсь я познать уже на том.
 
 
 
Когда однажды ночью я умру,
то близкие, воздев печаль на лица,
пускай на всякий случай поутру
мне всё же поднесут опохмелиться.
 
 
 
Уже беззубы мы и лысы,
в суставах боль и дряблы члены,
а сердцем всё ещё – Парисы,
а нравом всё ещё – Елены.
 
 
 
Когда устал и жить не хочешь,
полезно вспомнить в гневе белом,
что есть такие дни и ночи,
что жизнь оправдывают в целом.
 
 
 
Восторжен ум в поре начальной,
кипит и шпарит, как бульон;
чем разум выше, тем печальней
и снисходительнее он.
 
 
 
Ушиб растает. Кровь подсохнет.
Остудит рану жгучий йод.
Обида схлынет. Боль заглохнет.
А там, глядишь, и жизнь пройдёт.
 
 
 
Время льётся, как вино,
сразу отовсюду,
но однажды видишь дно
и сдаёшь посуду.
 
 
 
Обсуживая лифчиков размеры,
а также мировые небосклоны,
пируют уценённые Венеры
и траченные молью Аполлоны.
 
 
 
Вглядись: из трубы, что согрета
огнём нашей плоти палимой,
комочек нетленного света
летит среди чёрного дыма.
 
 
 
Не боялись увечий и ран
ветераны любовных баталий,
гордо носит седой ветеран
свой музей боевых гениталий.
 
 
 
Теперь другие, кто помоложе,
тревожат ночи кобельим лаем,
а мы настолько уже не можем,
что даже просто и не желаем.
 
 
 
Увы, то счастье унеслось
и те года прошли,
когда считал я хер за ось
вращения Земли.
 
 
 
Назад оглянешься – досада
берёт за прошлые года,
что не со всех деревьев сада
поел запретного плода.
 
 
 
Мы после смерти – верю в это —
опять становимся нетленной
частицей мыслящего света,
который льётся по Вселенной.
 
 
 
Я свой век почти уже прошёл
и о многом знаю непревратно:
правда – это очень хорошо,
но неправда – лучше многократно.
 
 
 
Бежал беды, знавал успех,
любил, гулял, служил,
и умираешь, не успев
почувствовать, что жил.
 
 
 
Дух оптимизма заразителен
под самым гибельным давлением,
а дух уныния – губителен,
калеча душу оскоплением.
 
 
 
Приходит час, выходит срок,
и только смотришь – ну и ну:
то в эти игры не игрок,
то в те, то вовсе ни в одну.
 
 
 
Предупредить нас хоть однажды,
что их на небе скука гложет,
толпа ушедших остро жаждет,
но, к сожалению, не может.
 
 
 
Есть во взрослении опасность:
по мере близости к старению
высоких помыслов прекрасность
ужасно склонна к ожирению.
 
 
 
Медицины гуманные руки
увлечённо, любовно и плохо
по последнему слову науки
лечат нас до последнего вздоха.
 
 
 
Воспринимая мир как данность,
взгляни на звёзды, не спеша:
тягчайший грех – неблагодарность
за то, что воздухом дышал.
 
 
 
Неизбежность нашей смерти
чрезвычайно тесно связана
с тем, что жить на белом свете
людям противопоказано.
 
 
 
Просветы есть в любом страдании,
цепь неудач врачует случай,
но нет надежды в увядании
с его жестокостью ползучей.
 
 
 
Когда б остался я в чистилище,
трудясь на ниве просвещения,
охотно б я открыл училище
для душ, не знавших совращения.
 
 
 
Наплевать на фортуны превратность,
есть у жизни своя справедливость,
хоть печальна её однократность,
но прекрасна её прихотливость.
 
 
 
Природа позаботилась сама
закат наш уберечь от омерзения:
склероз – амортизация ума
лишает нас жестокого прозрения.
 
 
 
Живёшь блаженным идиотом,
не замечая бега лет,
а где-то смерть за поворотом
глядит, сверяясь, на портрет.
 
 
 
О законе ли речь или чуде,
удручающий факт поразителен:
рано гибнут хорошие люди,
и гуляет гавно долгожителем.
 
 
 
Серые подглазные мешки
сетуют холодным зеркалам,
что полузабытые грешки
памятны скудеющим телам.
 
 
 
Естественна реакция природы
на наше неразумие и чванство,
и нас обезображивают годы,
как мы обезобразили пространство.
 
 
 
Пьеса « Жизнь» идёт в природе
не без Божьей прихоти:
одеваемся при входе
и лежим при выходе.
 
 
 
Для одной на свете цели
все бы средства хороши:
пепел дней, что зря сгорели,
подмести с лица души.
 
 
 
Плыву сквозь годы сладкой лени,
спокойной радостью несомый,
что в тьму грядущих поколений
уже отправил хромосомы.
 
 
 
Хотя живём всего лишь раз,
а можно много рассмотреть,
не отворачивая глаз,
когда играют жизнь и смерть.
 
 
 
Нас как бы время ни коверкало
своим наждачным грубым кругом,
не будь безжалостен, как зеркало,
и льсти стареющим подругам.
 
 
 
Проживая легко и приятно,
не терзаюсь я совестью в полночах,
на душе моей тёмные пятна
по размеру не более солнечных.
 
 
 
Текучка постепенных перемен
потери возмещает лишь отчасти:
в нас опытность вливается взамен
энергии, зубов, кудрей и страсти.
 
 
 
Подумав к вечеру о вечности,
где будет холодно и склизко,
нельзя не чувствовать сердечности
к девице, свежей, как редиска.
 
 
 
Я раньше чтил высоколобость
и думал: вот ума палата,
теперь ушла былая робость —
есть мудаки со лбом Сократа.
 
 
 
Живя блаженно, как в нирване,
я никуда стремглав не кинусь,
надежд, страстей и упований
уже погас под жопой примус.
 
 
 
В течение всех лет моих и дней
желания мне были по плечу,
сегодня я хочу всего сильней
понять, чего сегодня я хочу.
 
 
 
Размышлять о природе вещей
нас нужда и тоска припекает,
жажда сузить зловещую щель,
сквозь которую жизнь утекает.
 
 
 
Старики сидят, судача,
как мельчают поколения,
и от них течёт, прозрачен,
запах мудрости и тления.
 
 
 
Жизнь становится дивной игрой
сразу после того, как поймёшь,
что ничем и ни в чём не герой
и что выигрыш – в том, что живёшь.
 
 
 
Друзей вокруг осталось мало:
кому с утра всё шло некстати,
кого средь бела дня сломало,
кого согнуло на закате.
 
 
 
Надежды очень пылки в пору раннюю,
но время, принося дыханье ночи,
дороги наши к разочарованию
от раза к разу делает короче.
 
 
 
Уже мне ветер парус потрепал,
рули не держат заданного галса,
простите мне, с кем я не переспал,
особенно – кого не домогался.
 
 
 
Естественно, что с возрастом трудней
тепло своё раздаривать горстями,
замызгана клеёнка наших дней
чужими неопрятными гостями.
 
 
 
Я жил, как все другие люди,
а если в чём-то слишком лично,
пускай Господь не обессудит
и даст попробовать вторично.
 
 
 
А славно бы увидеть, как в одежде
я лягу под венки при свете дня,
и женщины, не знавшиеся прежде,
впервой сойдутся около меня.
 
 
 
Я в этой жизни – только странник
и вновь уйду в пространство ночи,
когда души отверстый краник
тепло своё сполна расточит.
 
 
 
Гуляки, выветрясь в руины,
полезны миру даже старыми,
служа прогрессу медицины
симптомами и гонорарами.
 
 
 
Плетусь, сутулый и несвежий,
струю мораль и книжный дух,