Страница:
Игорь Губерман
Искусство стареть
Моим ровесникам с душевным сочувствием
Сумерки всего
Сегодня утром я, как всегда, потерял очки, а пока искал их – начисто забыл, зачем они мне срочно понадобились. И я тогда решил о старости подробно написать, поскольку это хоть и мерзкое, но дьявольски интересное состояние. Я совсем недавно пролетел над ровно половиной земного шара, чтобы выпить на солидном юбилее старого приятеля. А перед этим сел и горестно задумался: что можно утешительного сказать на празднике заката?
– Я объясню это тебе, старина, – говорил я тремя днями позже, – на примере своей собаки Шаха. Я провожу с ним целый день, а вечером мы ходим с ним гулять. Ты не поверишь, но он ещё старше тебя: по человеческому измерению ему далеко за семьдесят. Я даже загадку про нас придумал: старикашка ведёт старикашку положить на дороге какашку. Так вот он, безошибочным животным инстинктом ощущая возраст, резко сузил круг своих притязаний к жизни, за счёт чего резко обострились оставшиеся удовольствия. Он хорошо покакал – счастье, сочную сосиску дали – полное блаженство. Он, правда, полностью охладел ко встречным сукам, но на то ведь мы и люди, старина, чтобы лелеять свои пагубные влечения. Зато как изменились женщины по отношению к нам! Сперва у женщины в глазах мелькает ужас, но потом она благодарит, не скрывая восхищённого удивления. И тогда ты упоённо смотришься в зеркало, и – Боже мой, что ты там видишь! Но об этом тоже грех печалиться. Судьба обтёсывает наш характер, а промахнувшись, оставляет на лице зарубки. Но зато о жизни ты уже настолько много знаешь, что периодически впадаешь в глупую надежду быть услышанным и даёшь советы молодым. Тебя посылают с разной степенью деликатности, но ты не унываешь и опять готов делиться опытом. Какая это радость – быть всегда готовым чем-нибудь делиться! А сколько в жизни обнаружилось смешного – того как раз, к чему вокруг относятся серьёзно, а вчера ещё всерьёз воспринимал ты сам.
И я поздравил его со вступлением в период мудрости, которой всё до лампочки и по хую, лишь были бы здоровы дети.
Говорил я искренне вполне, однако многое осталось умолчанным, о том я и решился написать.
Всю жизнь мы очень мало знаем о себе, а старость благодетельно окутывает нас ещё более непроницаемой пеленой. Заметил, например, по множеству выступлений: на моих смешных стишках о старости взахлёб хохочут старики, сидящие обычно в первых рядах. Я ожидал обиды, раздражения, упрёков – только не безоблачного и беспечного смеха. И довольно быстро догадался: каждый потому смеётся, что стишки совсем не о нём, а о его знакомом или соседе. И кокон этих благостных психологических защит окутывает нас тем плотнее, чем опаснее реальность для душевного покоя и равновесия. И бывшим палачам отнюдь не снятся жертвы, они помнят лишь, что время было, да, жестокое, но справедливое, и жили они в точности, как все – что примиряет память с совестью стремительно и прочно. Над памятью о поражениях любых – такой уютный холмик вырастает из последующей любой удачи, что с невольной благодарностью судьбе старик приятно думает: всё к лучшему, пословицы не врут.
У возраста, осеняемого душевным покоем, возникают мысли и слова, которые, возможно, в молодости не явились бы. Помню до сих пор своё немое восхищение, когда моя тёща, поздравляя свою дочь с получением паспорта, задумчиво сказала, отвернув страницу регистрации брака:
– И пусть у тебя на этой странице будет много штампов.
А слова, которые услышал много лет назад поэт Илья Френкель, просто стали бытом в нашей семье по множеству поводов. Война застала Френкеля в Одессе, и он кинулся на почту утром рано сообщить, что жив и выезжает. К окошечку для дачи телеграмм толпилась чудовищная очередь. И вдруг какой-то невзрачного вида мужичок, кого-то отодвинув, а под кем-то проскользнув, стремительно просочился к оконцу и успел дать телеграмму ещё прежде, чем вся очередь возмущённо загудела и зароптала. Он уже исчез, а громогласное негодование всё длилось. И только стоявшая невдалеке от Френкеля ветхая старушка тихо и привычливо произнесла в пространство:
– Каждый думает, что он кто-то, а остальные – никому.
На одной автобусной остановке в Тель-Авиве стоял панк обычнейшего и типичного вида: копна волос, покрашенных в ярко-красный цвет, с левого края головы побритый (крашено зелёным), и точно так же – с правой стороны (крашено синим). С панка не сводил глаз некий старик, тоже ожидавший автобуса. Такое бесцеремонное смотрение панку надоело, и он спросил у старика:
– Ну что вы на меня уставились? Вы в молодости что – не совершали никаких необычностей?
– Совершал! – старик откликнулся охотно и мгновенно. – Я в молодости переспал с попугаем и вот сейчас смотрю, не ты ли мой сын?
Но главный старческий порок, и нам его никак не миновать – горячее и бескорыстное давание советов. Как на это реагируют молодые, можно не распространяться, ибо помню я одну московскую историю, которая сполна исчерпывает тему. Около заглохшей машины возился взмокший от бессилия водитель. То копался он в моторе, то с надеждой пробовал завестись – напрасно. Разумеется, вокруг уже стояли несколько советчиков. Из них активным наиболее был старикан, который, кроме всяческих рекомендаций, одновременно и выражал сомнение в успехе. И советовал без устали и громче всех. И наконец молодой парень-шофёр, аккуратно отерев со лба пот, изысканно сказал ему, не выдержав:
– Папа, идите на хуй!
Эту фразу я бы посоветовал всем старикам держать если не в памяти, то в книжке записной, и изредка туда заглядывать. Поскольку опыт наш житейский, как бы ни был он незауряден, – абсолютно ни к чему всем тем, кто нас не спрашивает. Или спрашивает из чистой вежливости, что является пусть бескорыстной, но опасной провокацией с их стороны.
Печалиться по поводу количества прожитых лет довольно глупо ещё и потому (я это где-то прочитал), что если эти годы перевести на любые деньги, то получится смехотворно мало.
Ко мне лично старость заявилась в девяносто восьмом году, двадцатого четвёртого октября в одиннадцать утра в маленькой гостинице в Вильнюсе. Мы накануне выпили изрядно, был большой и получившийся концерт, и я, хотя в похмельном, но отличном настроении проснувшись, подошёл к большому зеркалу. И душа моя уязвлена стала. Боже мой, что я увидел там! Она пришла, подумал я, не зря я так не люблю утреннее время, она знала, когда прийти. Я вспомнил одного своего давнего приятеля, который уже раньше меня заглянул таким же образом в зеркало. Только теперь я осознал сполна его прекрасные спокойные слова, которые он произнёс в ответ на приглашение зайти на некое застолье, которое будут снимать для телевидения.
– Наш народ столько пережил, – сказал он мягко, – стоит ли ему ещё и видеть моё лицо?
С годами мы становимся весьма искусны в самоуспокоении, поэтому я вспомнил про артиста одного, с которым после крепкой выпивки вообще произошла чудовищная вещь: он утром не увидел себя в зеркале. Покуда он соображал, что, очевидно, уже умер, его образ медленно вплыл на поверхность зеркала – это по пьянке у него расфокусировались глаза, как объяснили ему сведущие люди.
Она пришла, подумал я, и следует вести себя достойно. А для этого обдумать следовало сразу, что хорошего приносит с собой старость и за что ей надо быть благодарным. Я ещё очень многое могу, но уже почти ничего не хочу – вот первый несомненный плюс. И человеческое общество уже не может предъявить мне никаких претензий за то полное наплевательство на злобу дня, которое всегда вменялось мне в вину. И оптимизм, который свойствен даже не душе моей, а в целом – организму, теперь будет толковаться как простительное слабоумие дряхлости. Шутки мои – старческое недержание речи, брезгливое незамечание подонков – нарастающий склероз, а легкомыслие с беспечностью – клинически естественны на пути впадения в детство. А с этими психологическими льготами ещё немало лет можно тянуть до света в конце туннеля. Я успокоился и выпил за её приход большую рюмку. Нет, наслаждение ничуть не изменилось, а старикам вполне простительно то бытовое пьянство, кое осуждают в зрелом возрасте, назначенном для дел и всяческих свершений. А старость между тем уже неслышно просочилась внутрь, и я подумал с острым удовольствием, что нынче на закате непременно следует поспать – я это заслужил и полное имею право. Нет, я спал и раньше (даже в ссылке умудрялся убегать с работы), но раньше было у меня смутное ощущение вины перед Божьей заповедью трудиться, а теперь я чист, как херувим.
Тут мысли мои приняли воспоминательный характер. Время краткого правления Андропова застало меня в Сибири. В те года российские верховные правители менялись часто. Многие полагают, что это следствие того, что были они дряхлыми старцами, но я-то знаю истинную причину той быстрой пересменки. Дело в том, что при объявлении каждого нового вождя моя тёща всякий раз меланхолически замечала: «Не отпустит Игоря – сдохнет», а они ведь этого не знали! Я оставался в ссылке, а они – таки дохли. В поисках путей спасения империи от распада Андропов принялся внедрять строжайшую трудовую дисциплину. Было это глупо ещё и потому, что ведь люди преспокойно пили и на работе, но приказ (или указ?) неукоснительно принялись выполнять всякие активисты, которым, в свою очередь, это позволяло отвлечься от пустого и постылого безделья на рабочем месте. В городах тогда людей отлавливали в дневное время где ни попадя – в банях, парикмахерских, пивных и просто в магазинах. А у нас в посёлке Бородино перед перерывом на обед и перед окончанием рабочего дня у проходных всех предприятий стояла группка комсомолок-активисток, записывая тех, кто вышел за ворота раньше срока. Но они заступали на свой контрольный патриотический пост минут за пятнадцать до законного времени, а я-то убегал за полчаса или за час, такое им и в голову не приходило. Благодаря этому я и дожил до старости, благодарно подумал я. И Черчилля припомнил с пониманием. Черчилль сказал когда-то, что до столь преклонных лет дожил, потому что никогда не стоял, если можно было сидеть, и никогда не сидел, если можно было лежать.
Я выпил ещё рюмку – больше в бутылке не было, пора было идти в магазин – и снова глянул в зеркало. Черты мои слегка разгладились – старость окончательно и навсегда ушла вовнутрь меня, оставив на лице пометы и следы. Они отнюдь не красили меня. Ну что ж, подумал я, на склоне лет у каждого лицо, которое он заслужил. Теперь мне с этим жить, и надо подготовиться – по возвращении домой немедленно решил я прочитать знаменитое сочинение Цицерона «О старости». Оно давно было припасено, но ждало неминуемого часа – он настал.
Вернувшись, я решение осуществил. О Боже, как я был разочарован! Цицерон писал о старости деятельной, активной, умудрённой и всеми уважаемой – мне это явно не светило. Кое-какие выписки я всё же сделал. Цицерон (ему в то время было чуть за шестьдесят) говорил от имени Марка Катона Старшего – так было красивше и убедительней, ибо Катону было в это время уже восемьдесят четыре. Это эссе (как мы назвали бы его сегодня), написанное почти две тысячи лет назад, содержало те же боязливые вопросы, что и ныне задаём мы себе, ощутив близость сумерек. Некий длинный пассаж я процитирую поэтому немедленно:
«...Всякий раз, когда я обнимаю умом причины, по которым старость может показаться жалкой, то нахожу их четыре: первая – в том, что она будто бы препятствует деятельности; вторая – в том, что она будто бы ослабляет тело; третья – в том, что она будто бы лишает нас всех наслаждений; четвёртая – в том, что она будто бы приближает нас к смерти» .
Всё перечисленное было справедливо, а хитроумное ораторское «будто бы» так явно обещало опровержение перечисленного, что я было понадеялся на утешение. Увы! На память Цицерону то и дело приходили всякие выдающиеся старцы, отчего писал он, что великие дела вершатся – «мудростью, авторитетом, решениями, и старость обыкновенно не только не лишается этой способности, но даже укрепляется в ней». И что из этого? Спросите у любого старика, и он ответит вам: он таки да и мудростью наполнен до ушей, и не утратил даже вроде бы авторитет (не надо только спрашивать – у кого, а то старик насупится и замолчит), а что касаемо решений – у него их накопилось на все случаи жизни. Но его никто не спрашивает, вот ведь в чём беда! Наглая самонадеянная молодёжь (а им уже под пятьдесят обычно) только снисходительно посмеивается, вежливо выслушивая мудрые советы. А между тем – читали б они лучше Цицерона: «Величайшие государства рушились по вине людей молодых и охранялись и восстанавливались усилиями стариков». Однако же тут как не вспомнить Пушкина – «а Цицерона не читал»! А я, старый дурак, засел его читать и то и дело вздрагиваю грустно от его наивных утверждений: «Молодые люди ценят наставления стариков, ведущие их к упражнениям в доблести». Как же, как же, думаю я про себя, смеши меня и дальше.
Обсуждая справедливую донельзя мысль, что старость «будто бы ослабляет тело», великий Цицерон уже открыто переходит к словоблудию и подтасовкам. Старость не обладает силами? – спрашивает он, и отвечает как бы утешительно: «От старости сил и не требуется. Поэтому законы и установления освобождают наш возраст от непосильных для него обязанностей». Далее он пишет, что нехватка сил вообще свойственна людям со слабым здоровьем, эдакое может с человеком приключиться даже и в совсем нестарые года. «Что же, в таком случае, удивительного в том, что старики иногда слабосильны, если этого не могут избежать даже молодые люди?» Тоже мне – утешение! Удивительного в этом нет и в самом деле ничего, но много печального. Тут я невольно вспомнил мудрого Зиновия Ефимовича Гердта, который на склоне лет мечтал, чтоб наконец изобрели лекарство под простым названием – «отнетусил». И снисходительно вернулся к Цицерону. В этом месте наш оратор ввиду полного отсутствия утешительных аргументов опустился до медицинских рецептов, которые за две тысячи лет ничуть не изменились: надо, дескать, «следить за своим здоровьем, прибегать к умеренным упражнениям, есть и пить столько, сколько нужно для восстановления сил, а не для их угнетения». Спасибо за совет, подумал я, мне это бабушка и в молодости говорила.
На пункте третьем Цицерон впадает в ханжество, вполне простительное для людей преклонных лет. Тут речь пошла о том, что старость нас лишает плотских наслаждений. Что, вы думаете, пишет Цицерон? Стараясь, очевидно, заглушить свою по этому поводу печаль, он восклицает: «О, превосходный дар этого возраста, раз он уносит у нас именно то, что в молодости наиболее порочно!» Ибо, утверждает он (прошу заметить, как он от бессильной горечи становится похож на советских моралистов), всяческие пагубные страсти, кои нас обуревают, требуют утоления – «отсюда случаи измены отечеству, отсюда случаи ниспровержения государственного строя, отсюда тайные сношения с врагами». А значит – «мы должны быть глубоко благодарны старости за то, что она избавляет нас от неподобающих желаний». Зато поэтому старость и не знает (опрометчиво пишет Цицерон) «опьянения, несварения и бессонницы».
«Ох, как она это знает!» – злобно подумал я. А что до пагубных страстей любого вида, то природой или Богом тут ужасная сотворена подлянка и ловушка: страсти вянут медленно и неохотно, и ещё терзают нас, когда на утоление уже совсем нет сил – ни душевных, ни физических.
С четвёртым пунктом этого эссе я ощутил хотя и вынужденное, но согласие. Настолько ничего не знаем мы о смерти, что ничуть суждения древних не отличаются от наших нынешних убогих упований.
Цицерон пишет красиво и категорично: «О, сколь жалок старик, если он за всю свою столь долгую жизнь не понял, что смерть надо презирать! Смерть либо надо полностью презирать, если она погашает дух, либо её надо даже желать, если она ведёт туда, где он станет вечен...Чего же бояться мне, если после смерти я либо не буду несчастен, либо даже буду счастлив?»
Дальше Цицерон сообщает, что его лично душа «всегда направляла свой взор в будущее, словно намеревалась жить тогда, когда уже уйдёт из жизни». Поэтому же, пишет он, все мудрейшие люди умирают в полном спокойствии – их души как бы проницательно чувствуют, что отправляются в некий лучший мир. И далее наткнулся я на благородную, достойную великого римлянина фразу: «Если я здесь заблуждаюсь, веря в бессмертие человеческой души, то заблуждаюсь я охотно, и не хочу, чтобы меня лишали этого заблуждения, услаждающего меня, пока я жив».
Я благодарно и разочарованно простился с Цицероном. И почти немедленно наткнулся на лукавый чей-то афоризм, что старость – штука неприятная, но это единственный способ жить долго. Говорить излишне, как унизительно старение пакостным обилием телесных недугов – словно тело начинает мстить за многолетнюю беспечность, а то и полное пренебрежение к нему. Мы все покорно платим этот возрастной налог – отсюда, может быть, и любопытство стариков к болезням сверстников: мы словно проверяем наше равенство перед безжалостной природой.
И всё-таки необходимо помнить, что уже есть радости, в которых, безусловно, мы должны себе отказывать. Я говорю о несомненном удовольствии со вкусом и подробно излагать, где именно, когда и как у тебя что-то болит, свербит, шпыняет, ноет или дёргает. Или какая именно физиологическая нужда вдруг остро прихватила тебя в самом неудобном месте и в неподходящее время. Не забывать о чувствах собеседника – завет целебный для растущего склероза.
Однако же, заговорив о неминуемых недугах, я с надеждой вспомнил дивную давнишнюю мысль, что все болезни – от нервов. Сегодняшняя медицина подтверждает эту старинную мудрость. К болезням чисто телесным, говорит наука, нас ведут все неприятные переживания: горе, тоска, страх, тревога, ненависть, обида, гнев, подавленность, печаль, отчаяние, утрата надежд, чувство вины, унижение, озлобленность, тягостная зависимость... Легко продолжить этот список, но пора сказать о следствии: что-то расстраивается в слаженном биохимическом оркестре организма, открывая дорогу самым разным заболеваниям. Знаменитый физиолог Ганс Селье, который много этим занимался, вынужден был написать туманно и поэтически, что происходит иссякание некой жизненной энергии (о, как это знает каждый пожилой!), но что это такое, объяснить Селье не смог. И честно развёл руками. Два других известных исследователя опросили множество пациентов об их настроении и переживаниях накануне болезни (сердечной, желудочной, гипертонии, многих других) и отыскали общее во всех услышанных историях. Это странное общее проявилось в некоем душевном состоянии, выражающем отказ от жизненной борьбы, сдаче на милость судьбы, полной утрате всех надежд, азарта, куража и желаний. «Опустились руки, ничего не хочется, будь что будет» – вот их настроение после перечисленных переживаний, накануне болезни.
Доктор Ротенберг (Москву сменивший на Израиль) совместно с физиологом Аршавским выдвинули интересную гипотезу. Они предположили, что у живого организма есть некое особое свойство (они назвали его поисковой активностью), понукающее этот живой организм избегать пассивности и покорства, непрерывно и настойчиво искать – выхода, перемен, новизны. Так замечательно устроены мы Творцом, что если нету в нашей жизни игры, целей, устремлений, надежд, азарта, перспектив и динамики, то словно вянет и скисает биохимия нашего организма, в результате приводя к депрессии, упадку и болезням. Мы запрограммированы двигаться, стремиться и искать, а душевное и телесное здоровье – награда за исполнение программы. Пассивная отдача течению гибельна для живого организма. Даже если нету вредоносных внешних обстоятельств – болезни покарают за пассивность изнутри.
На склоне лет это особенно существенно. Поэтому полезно всё, во что играют старички, целебны все их интересы и азарты. А благостный и дремлющий покой – опаснее любого увлечения и даже пьянства. Нет, упаси Бог, я никому не даю медицинские советы, я просто вслух, научно и старательно планирую своё закатное существование. Ибо на склоне лет блаженны те, в ком азарт участия в жизни плавно меняется на интерес к ее течению.
Мне только жалко стариков, которые упрямо хорохорятся и петушатся, забывая о неминуемой возрастной исчерпанности. С этим очень трудно примириться. Если высохла в голове творческая чернильница, а ты ещё по привычке макаешь туда перо, то ничего уже кроме боли не чувствуешь. Ну, попадётся иногда дохлая муха или пепел от давно сгоревшей сигареты. Разумеется, большое нужно мужество души (и ум), чтоб вовремя осознать свои реальные возможности и осмотреться в остающемся пространстве.
И тут я сел прикинуть, что за карты оставляет нам природа для этой новой игры.
Чревоугодие – почти что полностью, по счастью. Лишь теперь я с новой силой осознал, как было глупо и безжалостно записывать его когда-то в смертные грехи, лишая старость её последнего утешения и развлечения! Недаром было сказано давно уже (а мной – украдено и зарифмовано), что желудок – это орган наслаждения, который изменяет нам последним. Недавно ещё где-то прочитал, что некий российский жулик лечит «грех гортанобесия» – так было названо стремление удержать во рту вкусную пищу, дабы продлить от неё удовольствие. Кроме чисто анатомического невежества (гортань ведь место дыхательное и голосовое), каким же надо быть ханжой-садистом-человеконенавистником, чтоб это в нас искоренять! Короче, слава Богу, давшему нам эту страсть пожизненно!
Некто, оставшийся неизвестным мне (забыл выписать его имя), заметил утешительно и туманно: «Вечер жизни приносит с собой свою лампу». Я закурил и сел сообразить: а что ж это за лампа? Думаю, что догадался верно: речь идёт о некоем ночничке, дающем сумеречный свет невозмутимого спокойствия. Так один мой пожилой дальний родственник сказал в ответ на паническое сообщение, что меня арестовали:
– Что страшного? Посидит и выйдет. Лишь бы не было войны.
Столь же замечательно сказала старенькая Рина Зелёная (собираясь ехать в Питер) Зиновию Гердту:
– Зямочка, я отвезу твоё письмо, конечно, только ничего, что этот человек уже три месяца как умер?
В старости такое благостное спокойствие, затмевающее пагубную остроту любых эмоций, к нам заявляется само, а как мучились древние стоики, чтоб воспитать его в себе заранее!
Спасая душу от уныния (вот уж действительно, опасный для здоровья грех), мой разум извергал идеи, как вулкан. Даже потери становились благом под натиском несокрушимой логики. Поскольку ясно, что единственный смысл жизни – в самом факте зрячего существования, то старость – наиболее осмысленный период бытия, ибо она чиста от ослепляющего вожделения.
Злословие нам оставалось безусловно. Любопытство к миру – тоже. Более того, жить будет явно интересно от иллюзии, что всё уже понимаешь. Плохая память – лучшее лекарство от уколов совести и едкого стыда за изобилие сделанных глупостей. Книг остаётся много более, чем можно прочитать. А сколько в воздухе витает мыслей, до поры мне не пришедших в голову! Я стал приободряться. Некий неотвязный вопрос теперь висел передо мной – о тех границах, кои следует себе заранее поставить. И я вспомнил, что уже наткнулся некогда на размышления об этом Джонатана Свифта. И даже смог их отыскать. И, сократив по личной мелкой мерке, выписал себе в тетрадь:
«Когда я состарюсь, то обязуюсь:
Не водить дружбу с молодёжью, не заручившись предварительно её желанием.
Не быть сварливым, угрюмым или подозрительным.
Не критиковать современные нравы, обычаи, а также политиков, войны и т. д.
Не рассказывать одну и ту же историю по многу раз одним и тем же людям.
Не скупиться.
Не навязывать своё мнение, давать советы лишь тем, кто в них заинтересован.
Не болтать помногу, в том числе и с самим собой.
Не хвастаться былой красотой, силой, успехом у женщин и т. д.
Не прислушиваться к лести...
Не быть самоуверенным или самодовольным.
Не браться за выполнение всех этих обетов из страха, что выполнить их не удастся».
Строка последняя понравилась мне более всего. А пункты остальные перебрал я тщательно и вдумчиво. Я почти по всем оказывался безупречным стариком. Мне так нетрудно это доказать, что даже неудобно несколько, однако надо.
Никак я не могу и не хочу водить дружбу с молодёжью. Ибо эти распущенные донельзя юнцы, и знать не знавшие тех бедствий, что пришлись на нашу долю, эти наглые, упрямые, избалованные и сумасбродные мальчишки и девчонки, аж по самый зад залезшие в свои компьютеры, – как они могут быть мне друзьями? С их безумными дискотеками и самоуверенной слепотой во всём, что в жизни важно и существенно. А эта спесь? Они ж меня в упор не видят! А когда случайно замечают, то один-единственный вопрос они имеют – как здоровье? Я столько мог бы рассказать им и предостеречь от множества ошибок, только им это не нужно, им охота ударяться лбом самостоятельно. И ради Бога! А когда ударятся, я тоже их спрошу при встрече – как здоровье? Тут они однажды моего хорошего знакомого – он лет на двадцать меня старше – вдруг спросили, не жил ли он при крепостном праве. Тоже мне вопрос! Не знаю, правда, что он им ответил, потому что неудобно спрашивать, а лично я уже не помню, жил он или нет. Какая же тут дружба?
Что касается второго пункта, то я вовсе не сварлив и не угрюм. Но если что не так, я что – не должен это замечать? А если я заметил, то молчать? Я ж не предмет домашней мебели, я член семьи. И замечания я делаю приветливо и весело, угрюм я не был никогда, хоть радоваться и смеяться – просто нечему при нынешнем упадке всего, что может упадать. И я ничуть не подозрителен к тому же, это живая осмотрительность бывалого и тёртого ума. Все просто забывают, как часто я оказывался прав. А молодёжи – лишь бы клюнуть червячка, об удочке с крючком им думать недосуг и неохота. Я же лично их ни в чём не подозреваю – кроме легкомыслия и слепоты, конечно. А от кишенья мыслей на лицо всегда ложится тень. Однако думать я обязан.
– Я объясню это тебе, старина, – говорил я тремя днями позже, – на примере своей собаки Шаха. Я провожу с ним целый день, а вечером мы ходим с ним гулять. Ты не поверишь, но он ещё старше тебя: по человеческому измерению ему далеко за семьдесят. Я даже загадку про нас придумал: старикашка ведёт старикашку положить на дороге какашку. Так вот он, безошибочным животным инстинктом ощущая возраст, резко сузил круг своих притязаний к жизни, за счёт чего резко обострились оставшиеся удовольствия. Он хорошо покакал – счастье, сочную сосиску дали – полное блаженство. Он, правда, полностью охладел ко встречным сукам, но на то ведь мы и люди, старина, чтобы лелеять свои пагубные влечения. Зато как изменились женщины по отношению к нам! Сперва у женщины в глазах мелькает ужас, но потом она благодарит, не скрывая восхищённого удивления. И тогда ты упоённо смотришься в зеркало, и – Боже мой, что ты там видишь! Но об этом тоже грех печалиться. Судьба обтёсывает наш характер, а промахнувшись, оставляет на лице зарубки. Но зато о жизни ты уже настолько много знаешь, что периодически впадаешь в глупую надежду быть услышанным и даёшь советы молодым. Тебя посылают с разной степенью деликатности, но ты не унываешь и опять готов делиться опытом. Какая это радость – быть всегда готовым чем-нибудь делиться! А сколько в жизни обнаружилось смешного – того как раз, к чему вокруг относятся серьёзно, а вчера ещё всерьёз воспринимал ты сам.
И я поздравил его со вступлением в период мудрости, которой всё до лампочки и по хую, лишь были бы здоровы дети.
Говорил я искренне вполне, однако многое осталось умолчанным, о том я и решился написать.
Всю жизнь мы очень мало знаем о себе, а старость благодетельно окутывает нас ещё более непроницаемой пеленой. Заметил, например, по множеству выступлений: на моих смешных стишках о старости взахлёб хохочут старики, сидящие обычно в первых рядах. Я ожидал обиды, раздражения, упрёков – только не безоблачного и беспечного смеха. И довольно быстро догадался: каждый потому смеётся, что стишки совсем не о нём, а о его знакомом или соседе. И кокон этих благостных психологических защит окутывает нас тем плотнее, чем опаснее реальность для душевного покоя и равновесия. И бывшим палачам отнюдь не снятся жертвы, они помнят лишь, что время было, да, жестокое, но справедливое, и жили они в точности, как все – что примиряет память с совестью стремительно и прочно. Над памятью о поражениях любых – такой уютный холмик вырастает из последующей любой удачи, что с невольной благодарностью судьбе старик приятно думает: всё к лучшему, пословицы не врут.
У возраста, осеняемого душевным покоем, возникают мысли и слова, которые, возможно, в молодости не явились бы. Помню до сих пор своё немое восхищение, когда моя тёща, поздравляя свою дочь с получением паспорта, задумчиво сказала, отвернув страницу регистрации брака:
– И пусть у тебя на этой странице будет много штампов.
А слова, которые услышал много лет назад поэт Илья Френкель, просто стали бытом в нашей семье по множеству поводов. Война застала Френкеля в Одессе, и он кинулся на почту утром рано сообщить, что жив и выезжает. К окошечку для дачи телеграмм толпилась чудовищная очередь. И вдруг какой-то невзрачного вида мужичок, кого-то отодвинув, а под кем-то проскользнув, стремительно просочился к оконцу и успел дать телеграмму ещё прежде, чем вся очередь возмущённо загудела и зароптала. Он уже исчез, а громогласное негодование всё длилось. И только стоявшая невдалеке от Френкеля ветхая старушка тихо и привычливо произнесла в пространство:
– Каждый думает, что он кто-то, а остальные – никому.
На одной автобусной остановке в Тель-Авиве стоял панк обычнейшего и типичного вида: копна волос, покрашенных в ярко-красный цвет, с левого края головы побритый (крашено зелёным), и точно так же – с правой стороны (крашено синим). С панка не сводил глаз некий старик, тоже ожидавший автобуса. Такое бесцеремонное смотрение панку надоело, и он спросил у старика:
– Ну что вы на меня уставились? Вы в молодости что – не совершали никаких необычностей?
– Совершал! – старик откликнулся охотно и мгновенно. – Я в молодости переспал с попугаем и вот сейчас смотрю, не ты ли мой сын?
Но главный старческий порок, и нам его никак не миновать – горячее и бескорыстное давание советов. Как на это реагируют молодые, можно не распространяться, ибо помню я одну московскую историю, которая сполна исчерпывает тему. Около заглохшей машины возился взмокший от бессилия водитель. То копался он в моторе, то с надеждой пробовал завестись – напрасно. Разумеется, вокруг уже стояли несколько советчиков. Из них активным наиболее был старикан, который, кроме всяческих рекомендаций, одновременно и выражал сомнение в успехе. И советовал без устали и громче всех. И наконец молодой парень-шофёр, аккуратно отерев со лба пот, изысканно сказал ему, не выдержав:
– Папа, идите на хуй!
Эту фразу я бы посоветовал всем старикам держать если не в памяти, то в книжке записной, и изредка туда заглядывать. Поскольку опыт наш житейский, как бы ни был он незауряден, – абсолютно ни к чему всем тем, кто нас не спрашивает. Или спрашивает из чистой вежливости, что является пусть бескорыстной, но опасной провокацией с их стороны.
Печалиться по поводу количества прожитых лет довольно глупо ещё и потому (я это где-то прочитал), что если эти годы перевести на любые деньги, то получится смехотворно мало.
Ко мне лично старость заявилась в девяносто восьмом году, двадцатого четвёртого октября в одиннадцать утра в маленькой гостинице в Вильнюсе. Мы накануне выпили изрядно, был большой и получившийся концерт, и я, хотя в похмельном, но отличном настроении проснувшись, подошёл к большому зеркалу. И душа моя уязвлена стала. Боже мой, что я увидел там! Она пришла, подумал я, не зря я так не люблю утреннее время, она знала, когда прийти. Я вспомнил одного своего давнего приятеля, который уже раньше меня заглянул таким же образом в зеркало. Только теперь я осознал сполна его прекрасные спокойные слова, которые он произнёс в ответ на приглашение зайти на некое застолье, которое будут снимать для телевидения.
– Наш народ столько пережил, – сказал он мягко, – стоит ли ему ещё и видеть моё лицо?
С годами мы становимся весьма искусны в самоуспокоении, поэтому я вспомнил про артиста одного, с которым после крепкой выпивки вообще произошла чудовищная вещь: он утром не увидел себя в зеркале. Покуда он соображал, что, очевидно, уже умер, его образ медленно вплыл на поверхность зеркала – это по пьянке у него расфокусировались глаза, как объяснили ему сведущие люди.
Она пришла, подумал я, и следует вести себя достойно. А для этого обдумать следовало сразу, что хорошего приносит с собой старость и за что ей надо быть благодарным. Я ещё очень многое могу, но уже почти ничего не хочу – вот первый несомненный плюс. И человеческое общество уже не может предъявить мне никаких претензий за то полное наплевательство на злобу дня, которое всегда вменялось мне в вину. И оптимизм, который свойствен даже не душе моей, а в целом – организму, теперь будет толковаться как простительное слабоумие дряхлости. Шутки мои – старческое недержание речи, брезгливое незамечание подонков – нарастающий склероз, а легкомыслие с беспечностью – клинически естественны на пути впадения в детство. А с этими психологическими льготами ещё немало лет можно тянуть до света в конце туннеля. Я успокоился и выпил за её приход большую рюмку. Нет, наслаждение ничуть не изменилось, а старикам вполне простительно то бытовое пьянство, кое осуждают в зрелом возрасте, назначенном для дел и всяческих свершений. А старость между тем уже неслышно просочилась внутрь, и я подумал с острым удовольствием, что нынче на закате непременно следует поспать – я это заслужил и полное имею право. Нет, я спал и раньше (даже в ссылке умудрялся убегать с работы), но раньше было у меня смутное ощущение вины перед Божьей заповедью трудиться, а теперь я чист, как херувим.
Тут мысли мои приняли воспоминательный характер. Время краткого правления Андропова застало меня в Сибири. В те года российские верховные правители менялись часто. Многие полагают, что это следствие того, что были они дряхлыми старцами, но я-то знаю истинную причину той быстрой пересменки. Дело в том, что при объявлении каждого нового вождя моя тёща всякий раз меланхолически замечала: «Не отпустит Игоря – сдохнет», а они ведь этого не знали! Я оставался в ссылке, а они – таки дохли. В поисках путей спасения империи от распада Андропов принялся внедрять строжайшую трудовую дисциплину. Было это глупо ещё и потому, что ведь люди преспокойно пили и на работе, но приказ (или указ?) неукоснительно принялись выполнять всякие активисты, которым, в свою очередь, это позволяло отвлечься от пустого и постылого безделья на рабочем месте. В городах тогда людей отлавливали в дневное время где ни попадя – в банях, парикмахерских, пивных и просто в магазинах. А у нас в посёлке Бородино перед перерывом на обед и перед окончанием рабочего дня у проходных всех предприятий стояла группка комсомолок-активисток, записывая тех, кто вышел за ворота раньше срока. Но они заступали на свой контрольный патриотический пост минут за пятнадцать до законного времени, а я-то убегал за полчаса или за час, такое им и в голову не приходило. Благодаря этому я и дожил до старости, благодарно подумал я. И Черчилля припомнил с пониманием. Черчилль сказал когда-то, что до столь преклонных лет дожил, потому что никогда не стоял, если можно было сидеть, и никогда не сидел, если можно было лежать.
Я выпил ещё рюмку – больше в бутылке не было, пора было идти в магазин – и снова глянул в зеркало. Черты мои слегка разгладились – старость окончательно и навсегда ушла вовнутрь меня, оставив на лице пометы и следы. Они отнюдь не красили меня. Ну что ж, подумал я, на склоне лет у каждого лицо, которое он заслужил. Теперь мне с этим жить, и надо подготовиться – по возвращении домой немедленно решил я прочитать знаменитое сочинение Цицерона «О старости». Оно давно было припасено, но ждало неминуемого часа – он настал.
Вернувшись, я решение осуществил. О Боже, как я был разочарован! Цицерон писал о старости деятельной, активной, умудрённой и всеми уважаемой – мне это явно не светило. Кое-какие выписки я всё же сделал. Цицерон (ему в то время было чуть за шестьдесят) говорил от имени Марка Катона Старшего – так было красивше и убедительней, ибо Катону было в это время уже восемьдесят четыре. Это эссе (как мы назвали бы его сегодня), написанное почти две тысячи лет назад, содержало те же боязливые вопросы, что и ныне задаём мы себе, ощутив близость сумерек. Некий длинный пассаж я процитирую поэтому немедленно:
«...Всякий раз, когда я обнимаю умом причины, по которым старость может показаться жалкой, то нахожу их четыре: первая – в том, что она будто бы препятствует деятельности; вторая – в том, что она будто бы ослабляет тело; третья – в том, что она будто бы лишает нас всех наслаждений; четвёртая – в том, что она будто бы приближает нас к смерти» .
Всё перечисленное было справедливо, а хитроумное ораторское «будто бы» так явно обещало опровержение перечисленного, что я было понадеялся на утешение. Увы! На память Цицерону то и дело приходили всякие выдающиеся старцы, отчего писал он, что великие дела вершатся – «мудростью, авторитетом, решениями, и старость обыкновенно не только не лишается этой способности, но даже укрепляется в ней». И что из этого? Спросите у любого старика, и он ответит вам: он таки да и мудростью наполнен до ушей, и не утратил даже вроде бы авторитет (не надо только спрашивать – у кого, а то старик насупится и замолчит), а что касаемо решений – у него их накопилось на все случаи жизни. Но его никто не спрашивает, вот ведь в чём беда! Наглая самонадеянная молодёжь (а им уже под пятьдесят обычно) только снисходительно посмеивается, вежливо выслушивая мудрые советы. А между тем – читали б они лучше Цицерона: «Величайшие государства рушились по вине людей молодых и охранялись и восстанавливались усилиями стариков». Однако же тут как не вспомнить Пушкина – «а Цицерона не читал»! А я, старый дурак, засел его читать и то и дело вздрагиваю грустно от его наивных утверждений: «Молодые люди ценят наставления стариков, ведущие их к упражнениям в доблести». Как же, как же, думаю я про себя, смеши меня и дальше.
Обсуждая справедливую донельзя мысль, что старость «будто бы ослабляет тело», великий Цицерон уже открыто переходит к словоблудию и подтасовкам. Старость не обладает силами? – спрашивает он, и отвечает как бы утешительно: «От старости сил и не требуется. Поэтому законы и установления освобождают наш возраст от непосильных для него обязанностей». Далее он пишет, что нехватка сил вообще свойственна людям со слабым здоровьем, эдакое может с человеком приключиться даже и в совсем нестарые года. «Что же, в таком случае, удивительного в том, что старики иногда слабосильны, если этого не могут избежать даже молодые люди?» Тоже мне – утешение! Удивительного в этом нет и в самом деле ничего, но много печального. Тут я невольно вспомнил мудрого Зиновия Ефимовича Гердта, который на склоне лет мечтал, чтоб наконец изобрели лекарство под простым названием – «отнетусил». И снисходительно вернулся к Цицерону. В этом месте наш оратор ввиду полного отсутствия утешительных аргументов опустился до медицинских рецептов, которые за две тысячи лет ничуть не изменились: надо, дескать, «следить за своим здоровьем, прибегать к умеренным упражнениям, есть и пить столько, сколько нужно для восстановления сил, а не для их угнетения». Спасибо за совет, подумал я, мне это бабушка и в молодости говорила.
На пункте третьем Цицерон впадает в ханжество, вполне простительное для людей преклонных лет. Тут речь пошла о том, что старость нас лишает плотских наслаждений. Что, вы думаете, пишет Цицерон? Стараясь, очевидно, заглушить свою по этому поводу печаль, он восклицает: «О, превосходный дар этого возраста, раз он уносит у нас именно то, что в молодости наиболее порочно!» Ибо, утверждает он (прошу заметить, как он от бессильной горечи становится похож на советских моралистов), всяческие пагубные страсти, кои нас обуревают, требуют утоления – «отсюда случаи измены отечеству, отсюда случаи ниспровержения государственного строя, отсюда тайные сношения с врагами». А значит – «мы должны быть глубоко благодарны старости за то, что она избавляет нас от неподобающих желаний». Зато поэтому старость и не знает (опрометчиво пишет Цицерон) «опьянения, несварения и бессонницы».
«Ох, как она это знает!» – злобно подумал я. А что до пагубных страстей любого вида, то природой или Богом тут ужасная сотворена подлянка и ловушка: страсти вянут медленно и неохотно, и ещё терзают нас, когда на утоление уже совсем нет сил – ни душевных, ни физических.
С четвёртым пунктом этого эссе я ощутил хотя и вынужденное, но согласие. Настолько ничего не знаем мы о смерти, что ничуть суждения древних не отличаются от наших нынешних убогих упований.
Цицерон пишет красиво и категорично: «О, сколь жалок старик, если он за всю свою столь долгую жизнь не понял, что смерть надо презирать! Смерть либо надо полностью презирать, если она погашает дух, либо её надо даже желать, если она ведёт туда, где он станет вечен...Чего же бояться мне, если после смерти я либо не буду несчастен, либо даже буду счастлив?»
Дальше Цицерон сообщает, что его лично душа «всегда направляла свой взор в будущее, словно намеревалась жить тогда, когда уже уйдёт из жизни». Поэтому же, пишет он, все мудрейшие люди умирают в полном спокойствии – их души как бы проницательно чувствуют, что отправляются в некий лучший мир. И далее наткнулся я на благородную, достойную великого римлянина фразу: «Если я здесь заблуждаюсь, веря в бессмертие человеческой души, то заблуждаюсь я охотно, и не хочу, чтобы меня лишали этого заблуждения, услаждающего меня, пока я жив».
Я благодарно и разочарованно простился с Цицероном. И почти немедленно наткнулся на лукавый чей-то афоризм, что старость – штука неприятная, но это единственный способ жить долго. Говорить излишне, как унизительно старение пакостным обилием телесных недугов – словно тело начинает мстить за многолетнюю беспечность, а то и полное пренебрежение к нему. Мы все покорно платим этот возрастной налог – отсюда, может быть, и любопытство стариков к болезням сверстников: мы словно проверяем наше равенство перед безжалостной природой.
И всё-таки необходимо помнить, что уже есть радости, в которых, безусловно, мы должны себе отказывать. Я говорю о несомненном удовольствии со вкусом и подробно излагать, где именно, когда и как у тебя что-то болит, свербит, шпыняет, ноет или дёргает. Или какая именно физиологическая нужда вдруг остро прихватила тебя в самом неудобном месте и в неподходящее время. Не забывать о чувствах собеседника – завет целебный для растущего склероза.
Однако же, заговорив о неминуемых недугах, я с надеждой вспомнил дивную давнишнюю мысль, что все болезни – от нервов. Сегодняшняя медицина подтверждает эту старинную мудрость. К болезням чисто телесным, говорит наука, нас ведут все неприятные переживания: горе, тоска, страх, тревога, ненависть, обида, гнев, подавленность, печаль, отчаяние, утрата надежд, чувство вины, унижение, озлобленность, тягостная зависимость... Легко продолжить этот список, но пора сказать о следствии: что-то расстраивается в слаженном биохимическом оркестре организма, открывая дорогу самым разным заболеваниям. Знаменитый физиолог Ганс Селье, который много этим занимался, вынужден был написать туманно и поэтически, что происходит иссякание некой жизненной энергии (о, как это знает каждый пожилой!), но что это такое, объяснить Селье не смог. И честно развёл руками. Два других известных исследователя опросили множество пациентов об их настроении и переживаниях накануне болезни (сердечной, желудочной, гипертонии, многих других) и отыскали общее во всех услышанных историях. Это странное общее проявилось в некоем душевном состоянии, выражающем отказ от жизненной борьбы, сдаче на милость судьбы, полной утрате всех надежд, азарта, куража и желаний. «Опустились руки, ничего не хочется, будь что будет» – вот их настроение после перечисленных переживаний, накануне болезни.
Доктор Ротенберг (Москву сменивший на Израиль) совместно с физиологом Аршавским выдвинули интересную гипотезу. Они предположили, что у живого организма есть некое особое свойство (они назвали его поисковой активностью), понукающее этот живой организм избегать пассивности и покорства, непрерывно и настойчиво искать – выхода, перемен, новизны. Так замечательно устроены мы Творцом, что если нету в нашей жизни игры, целей, устремлений, надежд, азарта, перспектив и динамики, то словно вянет и скисает биохимия нашего организма, в результате приводя к депрессии, упадку и болезням. Мы запрограммированы двигаться, стремиться и искать, а душевное и телесное здоровье – награда за исполнение программы. Пассивная отдача течению гибельна для живого организма. Даже если нету вредоносных внешних обстоятельств – болезни покарают за пассивность изнутри.
На склоне лет это особенно существенно. Поэтому полезно всё, во что играют старички, целебны все их интересы и азарты. А благостный и дремлющий покой – опаснее любого увлечения и даже пьянства. Нет, упаси Бог, я никому не даю медицинские советы, я просто вслух, научно и старательно планирую своё закатное существование. Ибо на склоне лет блаженны те, в ком азарт участия в жизни плавно меняется на интерес к ее течению.
Мне только жалко стариков, которые упрямо хорохорятся и петушатся, забывая о неминуемой возрастной исчерпанности. С этим очень трудно примириться. Если высохла в голове творческая чернильница, а ты ещё по привычке макаешь туда перо, то ничего уже кроме боли не чувствуешь. Ну, попадётся иногда дохлая муха или пепел от давно сгоревшей сигареты. Разумеется, большое нужно мужество души (и ум), чтоб вовремя осознать свои реальные возможности и осмотреться в остающемся пространстве.
И тут я сел прикинуть, что за карты оставляет нам природа для этой новой игры.
Чревоугодие – почти что полностью, по счастью. Лишь теперь я с новой силой осознал, как было глупо и безжалостно записывать его когда-то в смертные грехи, лишая старость её последнего утешения и развлечения! Недаром было сказано давно уже (а мной – украдено и зарифмовано), что желудок – это орган наслаждения, который изменяет нам последним. Недавно ещё где-то прочитал, что некий российский жулик лечит «грех гортанобесия» – так было названо стремление удержать во рту вкусную пищу, дабы продлить от неё удовольствие. Кроме чисто анатомического невежества (гортань ведь место дыхательное и голосовое), каким же надо быть ханжой-садистом-человеконенавистником, чтоб это в нас искоренять! Короче, слава Богу, давшему нам эту страсть пожизненно!
Некто, оставшийся неизвестным мне (забыл выписать его имя), заметил утешительно и туманно: «Вечер жизни приносит с собой свою лампу». Я закурил и сел сообразить: а что ж это за лампа? Думаю, что догадался верно: речь идёт о некоем ночничке, дающем сумеречный свет невозмутимого спокойствия. Так один мой пожилой дальний родственник сказал в ответ на паническое сообщение, что меня арестовали:
– Что страшного? Посидит и выйдет. Лишь бы не было войны.
Столь же замечательно сказала старенькая Рина Зелёная (собираясь ехать в Питер) Зиновию Гердту:
– Зямочка, я отвезу твоё письмо, конечно, только ничего, что этот человек уже три месяца как умер?
В старости такое благостное спокойствие, затмевающее пагубную остроту любых эмоций, к нам заявляется само, а как мучились древние стоики, чтоб воспитать его в себе заранее!
Спасая душу от уныния (вот уж действительно, опасный для здоровья грех), мой разум извергал идеи, как вулкан. Даже потери становились благом под натиском несокрушимой логики. Поскольку ясно, что единственный смысл жизни – в самом факте зрячего существования, то старость – наиболее осмысленный период бытия, ибо она чиста от ослепляющего вожделения.
Злословие нам оставалось безусловно. Любопытство к миру – тоже. Более того, жить будет явно интересно от иллюзии, что всё уже понимаешь. Плохая память – лучшее лекарство от уколов совести и едкого стыда за изобилие сделанных глупостей. Книг остаётся много более, чем можно прочитать. А сколько в воздухе витает мыслей, до поры мне не пришедших в голову! Я стал приободряться. Некий неотвязный вопрос теперь висел передо мной – о тех границах, кои следует себе заранее поставить. И я вспомнил, что уже наткнулся некогда на размышления об этом Джонатана Свифта. И даже смог их отыскать. И, сократив по личной мелкой мерке, выписал себе в тетрадь:
«Когда я состарюсь, то обязуюсь:
Не водить дружбу с молодёжью, не заручившись предварительно её желанием.
Не быть сварливым, угрюмым или подозрительным.
Не критиковать современные нравы, обычаи, а также политиков, войны и т. д.
Не рассказывать одну и ту же историю по многу раз одним и тем же людям.
Не скупиться.
Не навязывать своё мнение, давать советы лишь тем, кто в них заинтересован.
Не болтать помногу, в том числе и с самим собой.
Не хвастаться былой красотой, силой, успехом у женщин и т. д.
Не прислушиваться к лести...
Не быть самоуверенным или самодовольным.
Не браться за выполнение всех этих обетов из страха, что выполнить их не удастся».
Строка последняя понравилась мне более всего. А пункты остальные перебрал я тщательно и вдумчиво. Я почти по всем оказывался безупречным стариком. Мне так нетрудно это доказать, что даже неудобно несколько, однако надо.
Никак я не могу и не хочу водить дружбу с молодёжью. Ибо эти распущенные донельзя юнцы, и знать не знавшие тех бедствий, что пришлись на нашу долю, эти наглые, упрямые, избалованные и сумасбродные мальчишки и девчонки, аж по самый зад залезшие в свои компьютеры, – как они могут быть мне друзьями? С их безумными дискотеками и самоуверенной слепотой во всём, что в жизни важно и существенно. А эта спесь? Они ж меня в упор не видят! А когда случайно замечают, то один-единственный вопрос они имеют – как здоровье? Я столько мог бы рассказать им и предостеречь от множества ошибок, только им это не нужно, им охота ударяться лбом самостоятельно. И ради Бога! А когда ударятся, я тоже их спрошу при встрече – как здоровье? Тут они однажды моего хорошего знакомого – он лет на двадцать меня старше – вдруг спросили, не жил ли он при крепостном праве. Тоже мне вопрос! Не знаю, правда, что он им ответил, потому что неудобно спрашивать, а лично я уже не помню, жил он или нет. Какая же тут дружба?
Что касается второго пункта, то я вовсе не сварлив и не угрюм. Но если что не так, я что – не должен это замечать? А если я заметил, то молчать? Я ж не предмет домашней мебели, я член семьи. И замечания я делаю приветливо и весело, угрюм я не был никогда, хоть радоваться и смеяться – просто нечему при нынешнем упадке всего, что может упадать. И я ничуть не подозрителен к тому же, это живая осмотрительность бывалого и тёртого ума. Все просто забывают, как часто я оказывался прав. А молодёжи – лишь бы клюнуть червячка, об удочке с крючком им думать недосуг и неохота. Я же лично их ни в чём не подозреваю – кроме легкомыслия и слепоты, конечно. А от кишенья мыслей на лицо всегда ложится тень. Однако думать я обязан.