Игорь Губерман
Камерные гарики

   Моей жене Тате – с любовью и благодарностью

ОБГУСЕВШИЕ ЛЕБЕДИ

   Благодарю тебя, Создатель,
   что сшит не юбочно, а брючно,
   что многих дам я был приятель,
   но уходил благополучно.
 
   Благодарю тебя, Творец,
   за то, что думать стал я рано,
   за то, что к водке огурец
   ты посылал мне постоянно.
 
   Благодарю тебя, Всевышний,
   за все, к чему я привязался,
   за то, что я ни разу лишний
   в кругу друзей не оказался.
 
   И за тюрьму благодарю,
   она во благо мне явилась,
   она разбила жизнь мою
   на разных две, что тоже милость.
 
   И одному тебе спасибо,
   что держишь меру тьмы и света,
   что в мире дьявольски красиво
   и мне доступно видеть это.

ВСТУПЛЕНИЕ 1-е

   Прекрасна улица Тверская,
   где часовая мастерская.
   Там двадцать пять евреев лысых
   сидят – от жизни не зависят.
   Вокруг общественность бежит,
   и суета сует кружит;
   гниют и рушатся режимы,
   вожди летят неудержимо;
   а эти белые халаты
   невозмутимы, как прелаты,
   в апофеозе постоянства
   среди кишащего пространства.
   На верстаки носы нависли,
   в глазах – монокли,
   в пальцах – мысли;
   среди пружин и корпусов,
   давно лишившись волосов,
   сидят незыблемо и вечно,
   поскольку Время – бесконечно.

ВСТУПЛЕНИЕ 2-е

   В деревне, где крупа пшено
   растет в полях зеленым просом,
   где пользой ценится гавно,
   а чресла хряков – опоросом,
   я не бывал.
   Разгул садов,
   где вслед за цветом – завязь следом
   и зрелой тяжестью плодов
   грузнеют ветви,
   мне неведом.
   Далеких стран, чужих людей,
   иных обычаев и веры,
   воров, мыслителей, блядей,
   пустыни, горы, интерьеры
   я не видал.
   Морей рассол
   не мыл мне душу на просторе;
   мне тачкой каторжника – стол
   в несвежей городской конторе.
   Но вечерами я пишу
   в тетрадь стихи,
   то мглой, то пылью
   дышу,
   и мирозданья шум
   гудит во мне, пугая Цилю.
   Пишу для счастья, не для славы,
   бумага держит, как магнит,
   летит перо, скрипят суставы,
   душа мерцает и звенит.
   И что сравнится с мигом этим,
   когда порыв уже затих
   и строки сохнут? Вялый ветер,
   нездешний ветер сушит их.

БЕЛЕЕТ ПАРУС ОДИНОКИЙ

   Это жуткая работа!
   Ветер воет и гремит,
   два еврея тянут шкоты,
   как один антисемит.
* * *
   А на море, а на море!
   Волны ходят за кормой,
   жарко Леве, потно Боре,
   очень хочется домой.
* * *
   Но летит из урагана
   черный флаг и паруса:
   восемь Шмулей, два Натана,
   у форштевня Исаак.
* * *
   И ни Бога нет, ни черта!
   Сшиты снасти из портьер;
   яркий сурик вдоль по борту:
   «ФИМА ФИШМАН,
   ФЛИБУСТЬЕР».
* * *
   Выступаем! Выступаем!
   Вся команда на ногах,
   и написано «ЛЕ ХАИМ»
   на спасательных кругах.
* * *
   К нападенью все готово!
   На борту ажиотаж:
   – Это ж Берчик! Это ж Лева!
   – Отмените абордаж!
* * *
   – Боже, Лева! Боже, Боря!
   – Зай гезунд! – кричит фрегат;
   а над лодкой в пене моря
   ослепительный плакат:
* * *
   «Наименьшие затраты!
   Можно каждому везде!
   Страхование пиратов
   от пожара на воде».
* * *
   И опять летят, как пули,
   сами дуют в паруса
   застрахованные Шмули,
   обнадеженный Исаак.
* * *
   А струя – светлей лазури!
   Дует ветер. И какой!
   Это Берчик ищет бури,
   будто в буре есть покой.

БОРОДИНО ПОД ТЕЛЬ-АВИВ

   Во снах существую и верю я,
   и дышится легче тогда;
   из Хайфы летит кавалерия,
   насквозь проходя города.
   Мне снится то ярко, то слабо,
   кошмары бессонницей мстят;
   на дикие толпы арабов
   арабские кони летят.
* * *
   Под пенье пуль,
   взметающих зарницы
   кипящих фиолетовых огней,
   ездовый Шмуль
   впрягает в колесницу
   хрипящих от неистовства коней.
   Для грамотных полощется, волнуя,
   ликующий обветренный призыв:
   «А идише! В субботу не воюем!
   До пятницы захватим Тель-Авив!»
* * *
   Уже с конем в одном порыве слился
   нигде не попадающий впросак
   из Жмеринки отважный Самуилсон,
   из Ганы недоеденный Исаак.
   У всех носы, изогнутые властно,
   и пейсы, как потребовал закон;
   свистят косые сабли из Дамаска,
   поет «индрерд!» походный саксофон.
* * *
   Черняв и ловок, старшина пехоты
   трофейный пересчитывает дар:
   пятьсот винтовок, сорок пулеметов
   и обуви пятнадцать тысяч пар.
   Над местом боя солнце стынет,
   из бурдюков течет вода,
   в котле щемяще пахнет цимес,
   как в местечковые года.
   Ветеринары боевые
   на людях учатся лечить,
   бросают ружья часовые,
   Талмуд уходят поучить.
   Повсюду с винным перегаром
   перемешался легкий шум;
   «Скажи-ка, дядя, ведь недаром...» —
   поет веселый Беня Шуб.
* * *
   Бойцы вспоминают минувшие дни
   и талес, в который рядились они.
* * *
   А утром, в оранжевом блеске,
   по телу как будто ожог;
   отрывисто, властно и резко
   тревогу сыграет рожок.
* * *
   И снова азартом погони
   горячие лица блестят;
   седые арабские кони
   в тугое пространство летят.
* * *
   Мы братья – по пеплу и крови.
   Отечеству верно служа,
   мы – русские люди,
   но наш могендовид
   пришит на запасный пиджак.

КУХНЯ И САНДАЛИЙ

   Все шептались о скандале.
   Кто-то из посуды
   вынул Берчикин сандалий.
   Пахло самосудом.
* * *
   Кто-то свистнул в кулак,
   кто-то глухо ухнул;
   во главе идет Спартак
   Менделевич Трухман.
* * *
   Он подлец! А мы не знали.
   Он зазвал и пригласил
   в эту битву за сандалий
   самых злостных местных сил.
* * *
   И пошла такая свалка,
   как у этих дурачков.
   Никому уже не жалко
   ни здоровья, ни очков.
* * *
   За углом, где батарея,
   перекупщик Пиня Вайс
   мял английского еврея
   Соломона Экзерсайс.
* * *
   Обнажив себя по пояс,
   как зарезанный крича,
   из кладовой вышел Двойрис
   и пошел рубить сплеча.
* * *
   Он друзьям – как лодке руль.
   Это гордость наша.
   От рожденья имя – Сруль,
   а в анкете – Саша.
* * *
   Он худой как щепочка,
   щупленький как птенчик,
   сзади как сурепочка,
   спереди как хренчик.
* * *
   Но удары так и сыпет!
   Он повсюду знаменит,
   в честь его в стране Египет
   назван город Поц-Аид.
* * *
   Он упал, поднялся снова,
   воздух мужеством запах;
   «Гиб а кук! – рыдали вдовы. —
   Не топчите Сруля в пах!..»
* * *
   Но – звонок и тишина...
   И над павшим телом —
   участковый старшина
   Фима Парабеллум.
* * *
   ...Сладкий цимес – это ж прелесть!
   А сегодня он горчит.
   В нем искусственная челюсть
   деда Слуцкера торчит.
* * *
   Все разбито в жуткой драке,
   по осколкам каждый шаг,
   и трусливый Леня Гаккель
   из штанов достал дуршлаг.
* * *
   За оторванную пейсу
   кто-то стонет, аж дрожит;
   на тахте у сводни Песи
   Сруль растерзанный лежит.
* * *
   Он очнулся и сказал:
   «Зря шумел скандальчик:
   я ведь спутал за сандал
   жареный сазанчик».

ПРО ТАЧАНКУ

   Ты лети с дороги, птица!
   Зверь, с дороги – уходи!
   Видишь – облако клубится?
   Это маршал впереди.
* * *
   Ровно вьются портупеи,
   мягко пляшут рысаки;
   все буденновцы – евреи,
   потому что – казаки.
* * *
   Подойдите, поглядите,
   полюбуйтесь на акцент:
   маршал Сема наш водитель,
   внепартийный фармацевт.
* * *
   Бой копыт, как рокот грома,
   алый бархат на штанах;
   в синем шлеме – красный Шлема,
   стройный Сруль на стременах...
* * *
   Конармейцы, конармейцы
   на неслыханном скаку —
   сто буденновцев при пейсах,
   двести сабель на боку.
* * *
   А в седле трубач горбатый
   диким пламенем горит,
   и несет его куда-то,
   озаряя изнутри.
* * *
   Он сидит, смешной и хлипкий,
   наплевавший на судьбу,
   он в местечке бросил скрипку,
   он в отряд принес трубу.
* * *
   И ни звать уже, ни трогать,
   и сигнал уже вот-вот...
   Он возносит острый локоть
   и растет, растет, растет...
* * *
   Ну, а мы-то? Мы ж потомки!
   Рюмки сходятся, звеня,
   будто брошены котомки
   у походного огня.
* * *
   Курим, пьем, играем в карты,
   любим женщин сгоряча,
   обещанием инфаркта
   колет сердце по ночам.
* * *
   Но закрой глаза плотнее,
   отвори мечте тропу...
   Едут конные евреи
   по ковыльному степу...
* * *
   Бьет колесами тачанка,
   конь играет, как дельфин;
   а жена моя – гречанка!
   Циля Глезер из Афин!
* * *
   Цилин предок – не забудь! —
   он служил в аптеке.
   Он прошел великий путь
   из евреев в греки...
* * *
   Дома ждет меня жена;
   плача, варит курицу.
   Украинская страна,
   жмеринская улица...
* * *
   Так пускай звенит посуда,
   разлетаются года,
   потому что будут, будут,
   будут битвы – таки да!..
* * *
   Будет пыльная дорога
   по дымящейся земле,
   с красным флагом синагога
   в белокаменном селе.
* * *
   Дилетант и бабник Мойше
   барабан ударит в грудь;
   будет все! И даже больше
   на немножечко чуть-чуть...

МОНТИГОМО
НЕИСТРЕБИМЫЙ КОГАН

   На берегах Амазонки в середине нашего века было обнаружено племя дикарей, говорящих на семитском диалекте. Их туземной жизни посвящается поэма.

   Идут высокие мужчины,
   по ветру бороды развеяв;
   тут первобытная община
   доисторических евреев.
* * *
   Законы джунглей, лес и небо,
   насквозь прозрачная река...
   Они уже не сеют хлеба
   и не фотографы пока.
* * *
   Они стреляют фиш из лука
   и фаршируют, не спеша;
   а к синагоге из бамбука
   пристройка есть – из камыша.
* * *
   И в ней живет – без жен и страха —
   религиозный гарнизон:
   Шапиро – жрец, Гуревич – знахарь
   и дряхлый резник Либензон.
* * *
   Его повсюду кормят, любят —
   он платит службой и добром:
   младенцам кончики он рубит
   большим гранитным топором.
* * *
   И жены их уже не знают,
   свой издавая первый крик,
   что слишком длинно обрубает
   глухой завистливый старик...
* * *
   Они селились берегами
   вдали от сумрака лиан,
   где бродит вепрь – свинья с рогами, —
   и стонут самки обезьян.
* * *
   Где конуса клопов-термитов,
   белеют кости беглых коз,
   и дикари-антисемиты
   едят евреев и стрекоз.
* * *
   Где горы Анды, словно Альпы,
   большая надпись черным углем:
   «Евреи! Тут снимают скальпы!
   Не заходите в эти джунгли!»
* * *
   Но рос и вырос дух бунтарский,
   и в сентябре, идя ва-банк,
   собрал симпозиум дикарский
   народный вождь Арон Гутанг.
* * *
   И пел им песни кантор Дымшиц,
   и каждый внутренне горел;
   согнули луки и, сложившись,
   купили очень много стрел.
* * *
   ...Дозорный срезан. Пес – не гавкнет.
   По джунглям двинулся как танк
   бананоносый Томагавкер
   и жрец-раскольник Бумеранг.
   В атаке нету Мордехая,
   но сомкнут строй, они идут;
   отчизну дома оставляя,
   семиты – одного не ждут!
   А Мордехай – в нем кровь застыла —
   вдоль по кустам бежал, дрожа,
   чем невзначай подкрался с тыла,
   антисемитов окружа...
   Бой – до триумфа – до обеда!
   На час еды – прощай, война.
   Евреи – тоже людоеды,
   когда потребует страна.
* * *
   Не верьте книгам и родителям.
   История темна, как ночь.
   Колумб (Аид), плевав на Индию,
   гнал каравеллы, чтоб помочь.
   Еврейским занявшись вопросом,
   Потемкин, граф, ушел от дел;
   науки бросив, Ломоносов
   Екатерину поимел.
   Ученый, он боялся сплетен
   и только ночью к ней ходил.
   Старик Державин их заметил
   и, в гроб сходя, благословил.
   В приемных Рима подогретый,
   крестовый начался поход;
   Вильям Шекспир писал сонеты,
   чтоб накопить на пароход.
* * *
   ...Но жил дикарь – с евреем рядом.
   Века стекали с пирамид.
   Ассимилировались взгляды.
   И кто теперь антисемит?
* * *
   Хрустят суставы, гнутся шеи,
   сраженье близится к концу,
   и два врага, сойдясь в траншее,
   меняют сахар на мацу.
* * *
   В жестокой схватке рукопашной
   ждала победа впереди.
   Стал день сегодняшний – вчерашним;
   никто часов не заводил.
* * *
   И эта мысль гнала евреев,
   она их мучила и жгла:
   ведь если не смотреть на время,
   не знаешь, как идут дела.
* * *
   А где стоят часы семитов,
   там время прекращает бег;
   в лесу мартышек и термитов
   пещерный воцарился век.
* * *
   За пищей вглубь стремясь податься,
   они скрывались постепенно
   от мировых цивилизаций
   и от культурного обмена.
* * *
   И коммунизм их – первобытен,
   и в шалашах – портрет вождя,
   но в поступательном развитии
   эпоху рабства обойдя,
   и локоть к локтю, если надо,
   а если надо, грудь на грудь,
   в коммунистических бригадах
   к феодализму держат путь...

СЕМЕЙНЫЙ ВЕЧЕР

   Мы все мучительно похожи.
   Мы то знакомы, то – родня.
   С толпой сливается прохожий —
   прямая копия меня.
* * *
   Его фигура и характер
   прошли крученье и излом;
   он – очень маленький бухгалтер
   в большой конторе за углом.
* * *
   Он опоздал – теперь скорее!
   Кино, аптека, угол, суд...
   А Лея ждет и снова греет
   который раз остывший суп.
* * *
   Толпа мороженщиц Арбата,
   кафе, сберкасса, магазин...
   Туг бегал в школу сын когда-то,
   и незаметно вырос сын...
* * *
   Но угнали Моисея
   от родных и от друзей!..
   Мерзлоту за Енисеем
   бьет лопатой Моисей.
* * *
   Долбит ломом, и природа
   покоряется ему;
   знает он, что враг народа,
   но не знает – почему.
* * *
   Ожиданьем душу греет,
   и – повернут ход событий:
   «Коммунисты и евреи!
   Вы свободны. Извините»...
* * *
   Но он теперь живет в Тюмени,
   где даже летом спит в пальто,
   чтоб в свете будущих решений
   теплее ехать, если что...
   Рувим спешит. Жена – как свечка!
   Ей говорил в толпе народ,
   когда вчера давали гречку,
   что будто якобы вот-вот,
   кого при культе награждали,
   теперь не сносит головы;
   а у Рувима – две медали
   восемьсотлетия Москвы!
* * *
   А значит – светит путь неблизкий,
   где на снегу дымят костры;
   и Лея хочет в Сан-Франциско,
   где у Рувима три сестры.
* * *
   Она боится этих сплетен,
   ей страх привычен и знаком...
   Рувим, как радио, конкретен,
   Рувим всеведущ, как райком:
* * *
   «Ах, Лея, мне б твои заботы!
   Их Сан-Франциско – звук пустой;
   ни у кого там нет работы,
   а лишь один прогнивший строй!
* * *
   И ты должна быть рада, Лея,
   что так повернут шар земной:
   американские евреи —
   они живут вниз головой!»
* * *
   И Лея слушает, и верит,
   и сушит гренки на бульон,
   и не дрожит при стуке в двери,
   что постучал не почтальон...
* * *
   Уходит день, вползает сумрак,
   теснясь в проем оконных рам;
   концерт певицы Имы Сумак
   чревовещает им экран.
* * *
   А он уснул. Ступни босые.
   Пора ложиться. Лень вставать.
   «Литературную Россию»
   жена подаст ему в кровать.
* * *
   62 – 67 гг.

ТЮРЕМНЫЙ ДНЕВНИК

   Во что я верю, жизнь любя?
   Ведь невозможно жить, не веря.
   Я верю в случай, и в себя,
   и в неизбежность стука в двери.
   77 год
 
   Я взял табак, сложил белье —
   к чему ненужные печали?
   Сбылось пророчество мое,
   и в дверь однажды постучали.
   79 год

* * *
   Друзьями и покоем дорожи,
   люби, покуда любится, и пей,
   живущие над пропастью во лжи
   не знают хода участи своей.
* * *
   И я сказал себе: держись,
   Господь суров, но прав,
   нельзя прожить в России жизнь,
   тюрьмы не повидав.
* * *
   Попавшись в подлую ловушку,
   сменив невольно место жительства,
   кормлюсь, как волк, через кормушку
   и охраняюсь, как правительство.
* * *
   Свою тюрьму я заслужил.
   Года любви, тепла и света
   я наслаждался, а не жил,
   и заплатить готов за это.
* * *
   Серебра сигаретного пепла
   накопился бы холм небольшой
   за года, пока зрело и крепло
   все, что есть у меня за душой.
* * *
   Когда нам не на что надеяться
   и Божий мир не мил глазам,
   способна сущая безделица
   пролиться в душу как бальзам.
* * *
   Среди воров и алкоголиков
   сижу я в каменном стакане,
   и незнакомка между столиков
   напрасно ходит в ресторане.
   Дыша духами и туманами,
   из кабака идет в кабак
   и тихо плачет рядом с пьяными,
   что не найдет меня никак.
* * *
   В неволе зависть круче тлеет
   и злее травит бытие;
   в соседней камере светлее,
   и воля ближе из нее.
* * *
   Думаю я, глядя на собрата —
   пьяницу, подонка, неудачника, —
   как его отец кричал когда-то:
   «Мальчика! Жена родила мальчика!»
* * *
   Несчастья освежают нас и лечат
   и раны присыпают слоем соли;
   чем ниже опускаешься, тем легче
   дальнейшее наращиванье боли.
* * *
   На крайности последнего отчаянья
   негаданно-нежданно всякий раз
   нам тихо улыбается случайная
   надежда, оживляющая нас.
* * *
   Страны моей главнейшая опора —
   не стройки сумасшедшего размаха,
   а серая стандартная контора,
   владеющая ниточками страха.
* * *
   Тлетворной мы пропитаны смолой
   апатии, цинизма и безверия.
   Связавши их порукой круговой,
   на них, как на китах, стоит империя.
* * *
   Как же преуспели эти суки,
   здесь меня гоняя, как скотину,
   я теперь до смерти буду руки
   при ходьбе закладывать за спину.
* * *
   Повсюду, где забава и забота,
   на свете нет страшнее ничего,
   чем цепкая серьезность идиота
   и хмурая старательность его.
* * *
   Здесь радио включают, когда бьют,
   и музыкой притушенные крики
   звучат как предъявляемые в суд
   животной нашей сущности улики.
* * *
   Томясь тоской и самомнением,
   не сетуй всуе, милый мой,
   жизнь постижима лишь в сравнении
   с болезнью, смертью и тюрьмой.
* * *
   Плевать, что небо снова в тучах
   и гнет в тоску блажная высь,
   печаль души врачует случай,
   а он не может не найтись.
* * *
   В объятьях водки и режима
   лежит Россия недвижимо,
   и только жид, хотя дрожит,
   но по веревочке бежит.
* * *
   Еда, товарищи, табак,
   потом вернусь в семью;
   я был бы сволочь и дурак,
   ругая жизнь мою.
* * *
   Я заметил на долгом пути,
   что, работу любя беззаветно,
   палачи очень любят шутить
   и хотят, чтоб шутили ответно.
* * *
   Из тюрьмы ощутил я страну —
   даже сердце на миг во мне замерло —
   всю подряд в ширину и длину
   как одну необъятную камеру.
* * *
   Бог молча ждет нас. Боль в груди.
   Туман. Укол. Кровать.
   И жар тоски, что жил в кредит
   и нечем отдавать.
* * *
   Я ночью просыпался и курил,
   боясь, что то же самое приснится:
   мне машет стая тысячами крыл,
   а я с ней не могу соединиться.
* * *
   Прихвачен, как засосанный в трубу,
   я двигаюсь без жалобы и стона,
   теперь мою дальнейшую судьбу
   решит пищеварение закона.
* * *
   Прощай, удача, мир и нега!
   Мы привыкаем ко всему;
   от невозможности побега
   я полюбил свою тюрьму.
* * *
   У жизни человеческой на дне,
   где мерзости и боль текущих бед,
   есть радости, которые вполне
   способны поддержать душевный свет.
* * *
   Там, на утраченной свободе,
   в закатных судорогах дня
   ко мне уныние приходит,
   а я в тюрьме, и нет меня.
* * *
   Империи летят, хрустят короны,
   история вершит свой самосуд,
   а нам сегодня дали макароны,
   а завтра – передачу принесут.
* * *
   Когда уходит жить охота
   и в горло пища не идет,
   какое счастье знать, что кто-то
   тебя на этом свете ждет.
* * *
   Здесь жестко стелется кровать,
   здесь нет живого шума,
   в тюрьме нельзя болеть и ждать,
   но можно жить и думать.
* * *
   Что я понял с тех пор, как попался?
   Очень много. Почти ничего.
   Человеку нельзя без пространства,
   и пространство мертво без него.
* * *
   Мой ум имеет крайне скромный нрав,
   и наглость мне совсем не по карману,
   но если положить, что Дарвин прав,
   то Бог создал всего лишь обезьяну.
* * *
   Мы жизни наши ценим
   слишком низко,
   меж тем как, то медвяная, то деготь,
   история течет настолько близко,
   что пальцами легко ее потрогать.
* * *
   Я теперь вкушаю винегрет
   сетований, ругани и стонов,
   принят я на главный факультет
   университета миллионов.
* * *
   С годами жизнь пойдет налаженней
   и все забудется, конечно,
   но хрип ключа в замочной скважине
   во мне останется навечно.
* * *
   В любом из нас гармония живет
   и в поисках, во что ей воплотиться,
   то бьется, как прихваченная птица,
   то пляшет и невнятицу поет.
* * *
   Не знаю вида я красивей,
   чем в час, когда взошла луна
   в тюремной камере в России
   зимой на волю из окна.
* * *
   Для райского климата райского сада,
   где все зеленеет от края до края,
   тепло поступает по трубам из ада,
   а топливо ада – растительность рая.
* * *
   Россия безнадежно и отчаянно
   сложилась в откровенную тюрьму,
   где бродят тени Авеля и Каина
   и каждый сторож брату своему.
* * *
   Был юн и глуп, ценил я сложность
   своих знакомых и подруг,
   а после стал искать надежность,
   и резко сузился мой круг.
* * *
   Душа предметов призрачна с утра,
   мертва природа стульев и буфетов,
   потом приходит сумерек пора,
   и зыбко оживает мир предметов.
* * *
   Из тюрьмы собираюсь я вновь
   по пути моих предков-скитальцев;
   увезу я отсюда любовь,
   а оставлю оттиски пальцев.
* * *
   Последняя ночная сигарета
   потрескивает искрами костра,
   комочек благодарственного света
   домашним, кто прислал его вчера.
* * *
   Бывает в жизни миг зловещий —
   как чувство чуждого присутствия —
   когда тебя коснутся клещи
   судьбы, не знающей сочувствия.
* * *
   Устал я жить как дилетант,
   я гласу Божескому внемлю
   и собираюсь свой талант
   навек зарыть в Святую землю.
* * *
   В неволе все с тобой на «ты»,
   но близких вовсе нет кругом,
   в неволе нету темноты,
   но даже свет зажжен врагом.
* * *
   Судьба мне явно что-то роет,
   сижу на греющемся кратере,
   мне так не хочется в герои,
   мне так охота в обыватели!
* * *
   Допрос был пустой, как ни бились...
   Вернулся на жесткие нары.
   А нервы сейчас бы сгодились
   на струны для лучшей гитары.
* * *
   В беде я прелесть новизны
   нашел, утратив спесь,
   и, если бы не боль жены,
   я был бы счастлив здесь.
* * *
   Не тем страшна глухая осень,
   что выцвел, вянешь и устал,
   а что уже под сердцем носим
   растущий холода кристалл.
* * *
   Сколько силы, тюрьма, в твоей хватке!
   Мне сегодня на волю не хочется,
   словно ссохлась душа от нехватки
   темноты, тишины, одиночества.
* * *
   Не требуют от жизни ничего
   российского Отечества сыны,
   счастливые незнанием того,
   чем именно они обделены.
* * *
   Когда судьба, дойдя до перекрестка,
   колеблется, куда ей повернуть,
   не бойся неназойливо, но жестко
   слегка ее коленом подтолкнуть.
* * *
   Разгульно, раздольно, цветисто,
   стремясь догореть и излиться,
   эпохи гниют живописно,
   но гибельно для очевидца.
* * *
   Зачем в герое и в ничтожестве
   мы ищем сходства и различия?
   Ища величия в убожестве.
   Познав убожество величия.
* * *
   В России слезы светятся сквозь смех,
   Россию Бог безумием карал,
   России послужили больше всех
   те, кто ее сильнее презирал.
* * *
   Я стараюсь вставать очень рано
   и с утра для душевной разминки
   сыплю соль на душевные раны
   и творю по надежде поминки.
* * *
   Впервые жизнь явилась мне
   всей полнотой произведения:
   у бытия на самом дне —
   свои высоты и падения.
* * *
   С утра на прогулочном дворике
   лежит свежевыпавший снег
   и выглядит странно и горько,
   как новый в тюрьме человек.
* * *
   Грабительство, пьяная драка,
   раскража казенного груза...
   Как ты незатейна, однако,
   российской преступности Муза!
* * *
   Сижу пока под следственным давлением
   в одном из многих тысяч отделений;
   вдыхают прокуроры с вожделением
   букет моих кошмарных преступлений.
* * *
   В тюрьме я учился по жизням соседним,
   сполна просветившись догадкою главной,
   что надо делиться заветным
   последним —
   для собственной пользы, неясной,
   но явной.
* * *
   Жаль мне тех, кто тюрьмы не изведал,
   кто не знает ее сновидений,
   кто не слышал неспешной беседы
   о бескрайностях наших падений.
* * *
   Тюремная келья, монашеский пост,
   за дверью солдат с автоматом,