Пришла и поздоровалась так, будто через минуту здесь начнется карнавал. Хлопает дверь, распахивается зонт, разбрызгивая капли по всей бухгалтерии, по столам с бумагами – и, хрустнув спицами, ложится возле батареи. Смолкающий за окном дождь сбивчиво постукивает по подоконнику. Четверг, конец месяца, и, кажется, у них не сходится баланс. А она с мокрыми косичками и хорошим настроением. Теперь вот сидит, покусывает карандаш с той стороны, где приделан ластик. Помада смазана. Потом решит этим ластиком стереть какую-нибудь пометку на полях, замажет документ. Не о балансе она сейчас думает, не тот у нее взгляд. В райских садах разгуливает Ева.
   Ее Эдем у нее всегда с собой. Так и ходит, как улитка с затейливым улиточным домиком, так и таскает за собой свой индивидуальный парадиз. Что ей четверг и конец месяца? Шмыг – и пропала в птичьих трелях и малахитовых кущах. «Ева, – говорит Тамара Ивановна, трогая ее за плечо, – опять задумались?» Но не сердится, не напоминает про квартальный отчет. Говорит: «Не иначе, влюблены?» – и смеется шепотом, как она умеет. Подойдя к Руте, садится напротив и начинает спрашивать о вчерашнем дне, всё ли там проверили и всё ли сходилось. Она, конечно, и с Рутой иногда пошутит. Отыщется закавыка, из-за которой не сбивается квартал, и они обрадуются, кто-нибудь из двоих произнесет кодовую фразу: «Так во-от почему оно не стреляло!». Они разойдутся с довольными улыбками победителей. Раньше Рута испытывала сладкий прилив гордости, когда в дебрях сотен и сотен цифр удавалось наконец отловить, ухватить за хвост ту самую неправильную цифру, неверно проведенную кем-то операцию, из-за которой весь сыр бор. Но с недавнего времени ее точило странное сомнение: а правильно ли она поняла, как все тут устроено? Почему Еве прощаются эти ее райские прогулочки? Здесь, в банке «Кристалл», где строгость – религия, где нужно лечь костьми, чтобы завоевать место под солнцем.
   – Евочка, поторопитесь, пожалуйста, мне нужен результат через десять минут.
   – Да-да, Тамара Ивановна, тороплюсь.
   Стало быть, влюбленная Ева, а?
 
   Рута прислушивается к ее разговорам по телефону: не с мужчиной ли воркует? Иногда похоже – взгляд особенный и мерцающая улыбка. Хотя кто ее поймет, она часто улыбается, даже когда звонит по внутреннему. Позвонит, например, в ОПЕРО, какой-нибудь счет ей нужен, собьется, пока будет объяснять, запутается, но смотришь – улыбается. И что самое интересное, на том конце трубки, видимо, тоже улыбаются. Чему там можно улыбаться, когда один диктует двенадцатизначный номер, а другой его записывает?
   С Евой они такие, какими принято быть с маленькими детьми, заметила она. Сю-сю-сю, да какие ж мы славные… Так бы каждому понравилось. За ошибки тебя не грызут, любое твое слово вызывает неподдельный интерес. Будто бы ты только что научился говорить, и они рады слышать твою только что народившуюся речь – ведь люди любят все только что народившееся – и они будут слушать терпеливо и радостно, что бы ты ни нес. Рута и сама, оказавшись в автобусе рядом с самозабвенно лепечущим малышом, всегда умиляется до слез. На то они и дети. Но чтобы взрослые люди умилялись такому же взрослому человеку, работающему с тобой в одном заведении?!
   Быть может, и в самом деле, они знают то, чего не знает Рута. Быть может, видят то, чего Рута не замечает. Эту самую влюбленность, которая заставляет их расплываться в улыбках…
   Однажды, выйдя из банка, Рута заметила Еву впереди, возле светофора – и Руту будто на поводке потянуло за ней. Поглядев не на светофор, а на гаснущее над фонарями небо, Ева ступила на проезжую часть, и, конечно, в ту же секунду светофор переключился на зеленый. Она перешла дорогу и повернула к окруженной высокими елями площади перед зданием Администрации, туда, где сиживает на лавках молодежь и назначаются свидания. Краснея от стыда, Рута шагала следом.
   На площади было темно. Над центром ее облыми бликами из сумерек всплывала патриотическая бронза, воплотившая поднятого на дыбы коня и атакующих красноармейцев. Чем дальше от освещенных фонарями краев, тем глубже в осенний сумрак. И, погружаясь в него, Ева шла все медленней и неуверенней. Ступала коротенькими шажками, разглядывая далекие лавки под черными соснами, и в конце концов остановилась. Позади сосен и заблудившихся в них фонарей полыхала и ревела улица. Вокруг лавок копошилась вечерняя жизнь. Попавшие на свет были объемными и живыми. Оказавшиеся под тенью сосен – плоскими и картонными. Казалось, люди принесли с собой трафареты других людей. Но вот кто-то из трафаретов, рассмеявшись, откинулся назад, вдавился затылком и плечами в свет, стал живым. Другой сорвался с места, мелькнул под фонарем: чиркнул какой-нибудь недосказанный жест, вылепилось и тут же погасло лицо.
   Ева стояла, всматриваясь в это кипение света и тени, рожденье и угасание лиц. Спина ее утратила обычную пружинность, и вся она как-то сникла. Рута стояла поодаль и тоже поглядывала на лавки. Среди праздного вечернего люда, укомплектованного пивом и сигаретами, не было никого, кто мог бы дожидаться Еву. Все были парами, компаниями, и никто не поднимался навстречу замершей в ожидании Евочке, никто не спешил назваться ее Адамом. Какой он, интересно? Высокий, коротышка, с пузом или худой, патлатый или стриженный спортивным бобриком – а может быть, и вовсе с проплешинкой, костяным блюдечком блестящей из-под чахлого пушка? Каков ее Адам? Такой же несуразный, как сама Ева, блуждающий в небесных садах – или в ней нашел свою половину совершенно иной, основательный как бронза, серьезный и несокрушимый человек? Уж не чиновник ли из Администрации? Рута представила господина с высокомерным голосом и честным лицом. Пожалуй, Еву было бы жаль, если бы Адам оказался таким же витающим и легкомысленным, как она сама. Недолго протянули бы они в райском шалаше.
   Странное желание встать рядом с Евой и выглядывать того, кто назначил ей свидание, вдруг укололо Руту.
   Ева полезла в сумку. Наверное, за мобильником, догадалась Рута. Опаздывает стервец Адам, безответственно подходит к вопросу. Что и говорить, основательный человек сам позвонил бы, если бы понял, что не успевает. Уж не самовлюбленный ли он эгоист? «Адам, – говорят ему, – ты эгоист, бедная твоя Ева». А он вальяжно так отвечает: «А я не навязывался».
   Никогда раньше Рута не испытывала столь острого приступа любопытства.
   Тут Ева обернулась – и Рута с ужасом поняла, что она ее заметила. Не мудрено! Посреди мокрой безлюдной площади, на которой, черт побери, их только двое, не считая коня и красноармейцев. Рута сделала вид, что заметила кого-то позади разбросанных по краю площади лавок, взмахнула приветственно рукой и бросилась туда, на ходу махнув еще пару раз и даже кивнув головой для большего правдоподобия. На дорожке, ведущей к Большой Садовой, ее очень удачно остановил дядька в дубленке и спросил, как проехать к автовокзалу. И Рута очень любезно и подробно объяснила ему, а потом и вовсе проводила до остановки. Утром:
   – Рута, ты вчера не за мной шла?
   Она вздрогнула, будто кто подкрался сзади и крикнул в ухо со всей дури. Только бы не покраснеть!
   – Что?
   – Ну вечером, на площади… Мне показалось, ты шла за мной?
   Сидит и смотрит очень даже неожиданно – проницательным, все понимающим взглядом. Кто бы ожидал от нее такого взгляда…
   – Вот еще! Ха-ха, – Рута понимала, что играет из рук вон плохо. – Да я с человеком там встречалась. Зачем бы мне за тобой ходить? Я с человеком встречалась. Я тебя и не заметила.
   Спустя какое-то время Ева позвонила ему. Теперь не оставалось никакого сомнения в том, что те частые воркующие звонки адресованы были ее Адаму. Впервые по-настоящему сосредоточившись не на работе, а на чем-то постороннем – на Евином голосе, который так и ластится к телефонной трубке – Рута стала прислушиваться. Ева говорила сбивчиво – видимо, он постоянно перебивал.
   – Я помню. Я бы не позвонила, но ты же не берешь мобильный. Ты же обещал. Я ждала, замерзла. Думала, что-то случилось. Я понимаю. Понимаю. Ты же обещал.
   Разговор у них не заладился. Ева положила трубку, печально с ним попрощавшись, и долго сидела, в задумчивости бродя пальцем по клавиатуре. Клавиши тихонько постреливали.
   Рута чувствовала такую тяжесть, будто это ее только что отвергли.
***
   Это угнетает ее. Мешает ей.
   Отпуск. Ей бы сейчас в отпуск. Но не опустят. В банке настали совсем уже сложные, смутные времена. Новый управляющий, пришедший к ним из Банка Развития, явился в ореоле неутешительных слухов. Говорили, что он сноб. Говорили, в своем филиале Банка Развития, который он вывел из убыточного в самый прибыльный по городу, Сергей Михайлович провел такое сокращение, что люди целый год не уходили с работы раньше восьми. Знакомясь с новым коллективом, он начал с того, что сообщил: трудиться они теперь будут много, и те, кто выдержит, впоследствии будут много получать.
   После конфуза на площади Рута решила запретить себе шпионить за Евой. Но теперь это, кажется, уже невозможно. Теперь ее занимают отношения Евы с Адамом. Даже дома, в общаге, она думает о них. Что-то у них не клеится.
   Ева стала часто ему названивать. То и дело выходит из кабинета с мобильным – видимо, звонит, спрятавшись в туалете. Похоже, тот нечасто берет трубку, и тогда Ева звонит с обычного. Даже если не слышно каких-то слов, все понятно по интонациям: сегодня Адам ее не жалует – впрочем, так же, как и вчера. Она позвонит ему вечером, если можно, она просит его обязательно отвечать на ее звонки.
 
   Назавтра она стоит в коридоре с Зинаидой из кассы и о чем-то рассказывает, бойко сыплет словами. Зинаида улыбается. Рута никогда бы не подумала, что Зинаиде можно что-нибудь рассказывать. Из всех кассиров она самая кусачая, сколько раз затевала ссоры из-за сущей ерунды. Надо же, какой белой-пушистой она выглядит возле Евы.
   – Вы думаете, на этом все и закончилось? – говорит Ева. – Ну уж нет! У меня так просто не бывает. Тут треск – я наступаю на подол этого моего сногсшибательного вечернего платья, и оно меня таки с ног сшибает. Рука, чувствую, скользит по чьей-то физиономии, я кричу: «простите», – а другой рукой хватаюсь за что бы вы думали? Ну да, за того самого гипсового фавна с поросячьим хвостиком. Вокруг истерика, со всех сторон бегут, ловят кто меня, кто несчастного фавна…
   Да уж, Ева любит развлечь народ, разве что не жонглирует. Рута проходит мимо, и голос Евы постепенно стихает.
   – И что? Рухнул?
   – Прыгнул на кожаное кресло, а я приземлилась рядышком. И крепко держу его за фиговый листок. И в какой-то момент чувствую: а фиговый-то листок оторвался. Зажимаю его в руке. Может, не заметят?
   Они готовы слушать Еву, о чем бы та ни рассказывала. Она темпераментная, конечно. На чужой-то разыгравшийся темперамент всегда занятно поглядеть. Как на фейерверк. Вот и разевают рты.
   Наверное, уладила, наконец-таки, со своим – Адам соизволил ответить на звонок, а то и вовсе соблаговолил встретиться. Она и бурлит на радостях. Фавны прыгают, платья трещат.
   Сколько ни встречала Рута людей-говорунов – в основном, конечно, попадались мужики, – все оказывались обманщиками. Не в том смысле, что обязательно врали. Отнюдь. Некоторые говорили правду. Но все они обманывали ожидания. Поговорят-поговорят, сверкнут и утихнут. Тщетно ждут от них, чтобы они сверкали и дальше. Увы, умолкая, они тут же блекнут. Месяцами ровным счетом ничего не совершают, не выпутываются ниоткуда и никуда не впутываются. Мельтешат, время от времени выказывая свою очень даже средненькую натуру: стреляют у всех подряд сигареты, ходят в грязных ботинках, снуют серыми мышками у подножий собственных рассказов.
   Наверное, и с Евой скоро случится то же самое – окажется болтушкой. Слишком много в ней слов. А в словах слишком много эмоций. Слишком много.
   Вот и Адам, наверное, устал от Евы. Когда-то поглощал ее огромными порциями, когда-то погружался в нее, как в океан… а потом оказалось – слишком уж ее много, не нужно столько. Зачем человеку столько другого человека? Ведь Евы – сверх меры. Разве можно выдержать? Это, наверное, еще трудней, чем спать в комнате, в темноте которой дышат еще четверо.
   Потому что – как разделить себя еще с кем-то, когда тебя и так невообразимо мало? Когда по ночам смотришь в прямоугольную рожу потолка, и понимаешь: нет тебя. Руками по одеялу – а под ним никого. Ты теперь понедельник-вторник-среда. Ты: «тик-так», «тик-так» – по кусочкам скармливаешь себя времени, как хлеб бескрылым зоопарковым лебедям. Ты «без вести», и если бы еще было кому тебя искать – но некому. Потому что все – «без вести». Ушли, оставив на память свои дыхания: лежи, слушай.
   А ведь совсем недавно мир был повернут к ней совсем другой стороной. Это Ева все смешала.
   – Рута, ты что-то хотела?
   Она стояла посреди валютного отдела перед удивленными взглядами коллег и совершенно не могла вспомнить, зачем сюда шла.
   – Я позже.
   Наваждение.
 
   Ева сидела на рабочем месте. Одно название, что – сидела. Подогнув под себя одну ногу, так, что потертая подошва туфля высунулась из-под сгиба другой, пристроилась вплотную к окну и ела яблоко.
   «О как!» – удивилась самой себе Рута, пройдя мимо нее: ведь когда она вошла, не было слышно яблочного хруста, да и самого яблока она не видела. И все же как-то она догадалась, что Ева ест яблоко.
   Раздался сочный треск отхваченного кусочка.
   Никогда прежде, до Евы, никого не проштудировала она настолько подробно, чтобы читать вот так – на лету, со спины. Рута и не думала, что может так. Разве только когда-то по траекториям жестов директрисы она определяла, насколько велика вероятность отхватить затрещину. В новой жизни за пределами «сороковки» в людей, слава богу, можно было не всматриваться.
   И еще Рута поняла, что Ева вовсе не помирилась со своим.
   Между Рутой и Евой непонятные, но вполне оформившиеся отношения. Каждое утро Ева говорит ей «привет», Рута сдержанно отвечает. Начинается день, и за день они обмениваются от силы парой-тройкой фраз, в которых обязательно присутствуют слова вроде «проводка», «счет», «акт выполненных работ». За день несколько раз Ева звонит ему. Ева, видимо, понимает, что Рута все слышит, но то ли не может сдержаться, то ли сознательно ищет в ней союзницу.
   Рута убрала со стола бумажки и принялась за начисление зарплаты.
   – Рута? – позвала Ева.
   Позвала тихо, да еще с набитым ртом. Можно было сделать вид, что не услышала. И все же Рута осторожно откликнулась:
   – Да?
   Ева дожевала яблоко, сказала, не оборачиваясь:
   – Как ты думаешь, если сильно любишь человека… ну, сильно… разве сможет он тебя не любить? Это, по-моему, как-то противоестественно, – она улыбнулась. – Даже если ему кажется, что он тебя не любит. Вот ведь непонятная штука – когда тебя не любят. Как это? Зачем это? – Ева пожала плечами. – Просто сейчас он не умеет тебя любить. Вот как ходить не умел когда-то, а потом научился.
   Она помолчала, откусила и прожевала еще кусочек.
   – Когда-нибудь ему станет очень-очень одиноко, а когда одиноко, все начинается с чистого листа, правда? Вот он увидит себя на земле совсем-совсем без единой души вокруг. В пустоте. И ему захочется, чтобы кто-нибудь к нему пришел в эту его пустоту. Это и есть – любовь, правда? И тогда я приду.
   Она молчала, уставившись в окно, будто там искала какого-то подтверждения своим словам. Господи! Здесь, в бухгалтерии, посреди рабочего дня! Совершенно огорошенная, Рута смотрела на ее спину с выгнутыми лопатками, на потертую подошву туфля, еле заметно покачивающегося в такт Евиным мыслям, и понимала: не получится отмолчаться, нужно что-то сказать. Она сказала, что не знает, что у всех ведь по-разному, такой тонкий вопрос. Чем дальше она говорила, тем яснее понимала, что говорит чушь. Это ее устраивало. Скажет чушь – и Ева никогда больше не обратится к ней с такими словами, от которых по коже сыплются мурашки.
   Ева выслушала ее, покачивая туфлей, и аккуратно положила огрызок на монитор.
***
   В этот раз Рута честно старалась не слушать. Но Ева говорила слишком громко.
   Она позвонила своему Адаму и сказала, что больше не может, что сильно по нему скучает. Потом она долго молчала, слушала его. Он говорил что-то неприятное.
   – Но… не знаю, как надо себя вести, научи… Просто тебя люблю и…
   Он перебивал, так и не дал ей договорить.
   – Прости, я совсем не этого хотела, не хотела все портить, – она медленно положила трубку и посмотрела на Руту.
   На этот раз Рута не спешила отвести взгляд. Еве непонятно, как ее могут не любить. Такого не ожидала она от жизни. Ева сама непонятна. Почему с такою легкостью она готова унижаться перед мужчиной, который ее прогоняет? Разве что от того самого одиночества, о котором она говорила – это когда «совсем-совсем без единой души вокруг». Неужели и ее, такую эксцентричную, приютившую в себе цирк-шапито, могло поглотить одиночество? Рута смотрела пристально, будто хотела окончательно понять, как это она так может: тратить себя, навязываться, вцепиться в кого-то вот так, насмерть.
   – Зря я позвонила.
   Любопытство подхлестывало Руту: сейчас, сейчас она все расскажет, объяснит, в чем там дело. «Довольно! – приказала она себе. – Хватит! Хватит втягивать меня во все это!» Поискала на столе что-нибудь, что можно было бы взять для видимости, нашла незаточенный карандаш и поспешно вышла из кабинета, пробормотав: «От нашего завхоза точилки не дождешься».
   В коридоре Рута не расслышала, как из приемной ее дважды окликнула Галина Михайловна.
   Пусть Ева не втягивает ее во все это! Хватит! Неправильно так, не нужно. Но как бы она ни протестовала, Рута чувствовала, что втянута – уже втянута в чужую, разрушающую правильный порядок жизнь.
***
   В субботу Рута вспоминала о Еве целый день.
   В воскресенье утром отправилась в Донорский центр.
   Она начала сдавать кровь еще в детдоме. Единственное доброе воспоминание о «сороковке» было связанно с теми днями, когда к ним приезжала бригада из Донорского центра. Пожалуй, лишь она одна ждала этих визитов с радостью. Остальных заманивали кого шоколадом и талоном в столовую поликлиники, кого благорасположением директрисы. Они кричали выходившим из «Скорой помощи» медикам: «Приперлись кровушки на халяву отсосать?» – и много разных других пакостей. Рута не обращала на них внимания.
   Каждый раз с бригадой приезжал дядя Саша, Александр Филиппович, старший медик. Был он невысокий, сухощавый – и по-особенному тихий, будто все время прислушивался к самому себе. Он был как-то так устроен, что не умел делать резких движений. Жесты его были мягкими, полусонными. Но удивительным образом полусонный дядя Саша управлялся раньше помощников. Что поразило Руту с первой же их встречи: в нем трудно было угадать старшего – в отличие от детдомовских «старших». Даже свои называли его не иначе, как дядя Саша. Он же называл всех одинаково: голубушка, голубчик. Как только медицинская бригада поднималась по разбитому крыльцу «сороковки», Рута спешила к стеклянной двери медпункта. Средний квадрат ее, когда-то разбитый во время драки, был не матовым, как остальные, а прозрачным. Она становилась у противоположной стенки коридора и наблюдала за приготовлениями медиков, заранее изнывая от мысли, что все это ненадолго. Не замечая ничего вокруг, Рута любовалась дядей Сашей, который, она знала, ничего не уронит, не бросит, ни из-за чего не осерчает, и ни за что не собьется со своего черепашьего ритма.
   Расположившись в детдомовском медпункте, дядя Саша производил одни и те же действия: снимал крышки с высоких блестящих коробов, расстилал сложенную в несколько слоев марлю, выкладывал блестящие короба поменьше, со шприцами, и, перед тем как повернуться к двери и махнуть рукой, приглашая войти, мельком оглядывал свое стеклянно-металлическое хозяйство. Он говорил мало. С Рутой хорошо если с десяток слов сказал: «присаживайтесь, голубушка», «спасибо, голубушка». Но когда сухая ладонь дяди Саши ложилась на ее руку, сердце у Руты лопалось от незнакомых и очень болезненных чувств, вытеснявших из нее все вплоть до осязания – так что она никогда не замечала, как игла проходит сквозь кожу. Она представляла, как шепнет ему: «Заберите меня. Я буду вам как дочь», – что-нибудь в этом роде. Придумывала, как проберется тайком в «Скорую помощь», спрячется в ней и сбежит, а дядя Саша не прогонит ее и заберет к себе. Может быть, дома у него будет дочка или сын, совсем другие, не такие, как детдомовские, и они тоже ее не прогонят.
   Конечно, она ничего ему не шепнула и в «Скорую» не пробралась. Но в те самые короткие минуты, в которые приготавливалась игла и дядя Саша, присев рядом на корточки, приговаривал: «Сей-ча-ас, во-от та-ак», – мягко разворачивал ее руку венами вверх, стягивал и потом распускал жгут, и кровь темной змейкой бежала по прозрачной трубочке, пока трубочка не становилась темной от начала до конца, и потом темнел, наполняясь до нужной отметки флакон, – в эти минуты Рута бывала счастлива.
   Дядя Саша ездил к ним пять лет, дважды в год, иногда наведывался к директрисе с какими-то бумагами. Потом перестал, перешел на другую работу. Скоро визиты медиков в «сороковку» и вовсе закончились. Тогда же и директриса потеряла к детдому всякий интерес, и все ходила куда-то, унося с собой большой красный флаг из ленинской комнаты, будто зонт-переросток, втиснутый в чехол.
   Рута к тому времени повзрослела и понимала, что только так и должны обрываться детские фантазии, вообще любое счастье – быстро, чтобы не больно. «Пшел вон из рая!» – и тут уже не надо цепляться, умолять об отсрочке.
   Дядя Саша с алой капелькой донорского значка на белоснежном халате до сих пор жил в ее памяти. Жив ли он на самом деле, Рута не знала. Примерно раз в полгода она ходила в Донорский центр, где на старорежимной доске почета желтела фотография: А. Ф. Рябушкин.
   В воскресенье она собралась рано и поехала. Предвкушая умиротворение, которое настанет после иглы и утраченных миллилитров крови, Рута вошла в высокий узкий холл. Медсестра в приемной ее узнала. Рута разделась в гардеробе, нацепила бахилы и поднялась наверх. Процедурная состояла из нескольких кабинок, вытянувшихся вагончиком, в которых на уровне пояса были прорезаны небольшие окошки. Одна кабинка для доноров, другая – для медиков. Садишься к окошку, просовываешь туда оголенную руку, а с той стороны окошка уже маячит белый халат. Ей померили температуру и давление, заглянули под веки, и Рута зашла в кабинку.
   – Здравствуйте, – сказали ей из-за перегородки. – Присаживайтесь.
   Она уселась к окошку и закатала рукав.
   – Поработайте кулачком.
   Сжимая и разжимая пальцы, она слушала, как распечатывается одноразовый пакет: чавкающие звуки пластика, сменившие привычный когда-то тяжелый стук шприцев и флаконов. Белый халат на какой-то момент исчез, и она увидела окошко напротив. Точно в такой же позе, по локоть задрав рукав, уже с трубочкой, по которой от его руки в прозрачную подушечку сбегала кровь, там сидел дядя Саша. Рута вздрогнула.
   – Что такое, неужели больно? Извините.
   – Нет-нет, ничего.
   Какие-то люди, невидимые за перегородками, разговаривали с ним, называли Александром Филиппычем, спрашивали, как он поживает, как поживают его рыбки. Он отвечал, что поживает нормально, а вот рыбки в последнее время что-то болеют, подцепили грибок. Рута видела только нижнюю часть его лица. Дядя Саша постарел, морщины залегли в уголках губ глубокими канавками. Иногда он оборачивался к тем, кто стоял позади него, и тогда Рута видела только его плечо и ухо, и то, как краешек уха подергивается в такт его словам. Раньше, в той далекой жизни, прожитой в переулке Грибоедова, она не замечала, что у дяди Саши шевелятся кончики ушей, когда он говорит.
   – Так вот, голубушка, и живем, я и мои вуалехвосты, – говорил он.
   – Не скучно вам?
   – Не-ет, – отвечал он. – Теперь-то чего… Прожили, можно сказать.
   Ему, конечно, возражали, что еще жить да жить, каждому бы такое здоровье.
   – А ведь я уж было совсем вывел свою породу. Ну ту, помните, с пышными грудными плавниками? Какие, знаете ли, красавцы пошли. И тут на тебе, грибок проклятый. Самого видного самца перевел. Досада такая, слов нет.
   – Готово.
   Ему вынули иглу, приложили ватный шарик, сверху натянули эластичный бинт, и дядя Саша поднялся со своего места. Какое-то время из кабинки доносился его голос, кто-то смеялся, приглашал наведываться почаще. Потом все вышли в коридор, и голоса вместе с дробным стуком каблуков покатились прочь, уже неразборчивые, сливающиеся в сплошной гул.
   – Готово, – сказали и ей с той стороны окошка.
   Перехватив ватку, прижатую к ее руке чужими пальцами, Рута встала.
   – Подождите, подождите, – в окошко нырнули руки, ухватив ее за запястье, и потянули обратно.
   Неудобно наклонившись, Рута подождала, пока ей нацепят эластичный бинт.
   – Теперь все.
   Она вышла в коридор, на ходу спуская рукав, остановилась, и никак не могла застегнуть пуговицу, долго и сосредоточенно с ней возилась, потом поправляла. Казалось, стоит ей отпустить эту дурацкую пуговицу – и целый мир, с исполосованными вчерашним дождем окнами, с допотопной доской почета, с дядей Сашей, стоящим в другом конце коридора, с банком «Кристалл», с ее комнатой в общежитии – тотчас оторвется и полетит в тартарары, оставляя ее над распахнувшейся пропастью.