- Ach, ich hatte ihn so lieb **, [** Ах, я его так любила.] - беспрестанно повторяла она.
   Дымящийся Жигулин вышел нетвердо. Хлопнул богатырской ладонью, как лопатой, широкую спину фрау Кноспе и дребезжащей октавой сказал весело:
   - Не плачь, ветчина! Ищи такого же!
   С тем и уехал. Не знаю, где он, а прекрасный был парень. Был я с ним дружен. И поэтому часто говорил он: "Гуль, дорогой,- не человек я (тут он понижал голос до шипенья и шипел), я - спиртовка".
   Война, революция, а тем более эмиграция были Алексею Жигулину - непонятны. Он любил в жизни только вороных рысаков, на которых гонял по Киеву. Остальное время - Доб-рыня Никитич - был болен алкоголем. И когда с хохотом ревел по ночам:
   Я гимназистка шастого классу,
   Пью денатурку заместо квасу,
   все знали, что Жигулин веселится, хлеща с Червонцовым денатурат с плавающими перчинками.
   - Алеша - ша! Вазьми палтоном ниже! - это отвечает ему высоким тенором военный чиновник Червонцев.
   Посылки Антанты
   Люди одинаковой профессии понимают друг друга взглядом глаз. Французские генералы, сидевшие в Берлине, прекрасно переглянулись с Клюкки фон Клюгенау. Он - начальник лагеря. А живущих в нем - Антанта берет на содержание. Она присылает оставшееся от войны обмундирование. Для каждого - недельную съестную посылку.
   - Вы ж, мсье колонель, поддержите среди чинов дисциплину-они вскорости поедут бороться за Российское Учредительное собрание.
   Разве не хороши съестные пакеты - с шоколадом, белыми галетами, жидкостью от клопов, вареньями, печеньями корнбифами, ревенными лепешками, плюм-пуддингами, порошком от блох, мылами и нежными письмами английских мисс к бравым бобби? Очень хороши!
   А в голодной Германии они были силой, гипнотизирующей и покоряющей все. Кусочек английского мыла? Да знаете ли вы, что за него можно получить?
   В ответ на протест клаустальского магистрата против разврата находящихся в лагере русских комендант лагеря отдал приказ. В приказе комендант писал о случаях, когда "наши немецкие женщины, о которых даже нельзя было этого думать,-отдавались иностранцам за кусок мыла и десяток галет".
   Дураки сидели в магистрате. И глуп был комендант. Кусок мыла и десять галет в 1919 году равнялись самой невозможной мечте. А разве грех за осуществление мечты заплатить
   тем, чем можешь?
   В Берлине в 1920 году женщина холодно отдалась за коробку фиников. И когда мужчина встал, она, забыв его, быстро убежала с коробкой, счастливая. Надо помнить, что бреду величия нанес серьезные раны не только Дарвин. Наши дни ежеминутно дают материал, не делающий человека слишком сложным животным.
   Хлебороба Кривосопа захватили в Клаустале в постели с двумя женщинами. В лагерном бараке полиция вместе с мужем искала сбежавшую жену. И она была найдена в шкафу комнаты подпрапорщика Нескучайло,
   Сбылось несбыточное
   Даже вартовый Пузенко из Кобеляк и тот был счастлив в горах Гарца, оставив в моей памяти подробную запись его романа.
   В прачечном заведении Клаусталя жила поденщица Иоганна Шпрух. Было ей лет за сорок. Опасный возраст женской осени. Но так как Иоганна была на редкость коротконога, широка в костях и безобразна лицом, то стирала она белье и любви ни от кого не знала. Конечно, не то чтоб была она девицей. Но разве это любовь? Иоганну никто никогда не поцеловал. А любви ей хотелось так же, как королеве румынской и Саре Бернар. На помощь Иоганне пришла Украинская Народная Директория и Высшее Германское Командование в Киеве. Это они выслали вартового Пузенко из Кобеляк - в горы Гарца. И здесь грозой разразилась любовь.
   Когда я был маленьким - я не любил читать. Я начинал, но, если книга меня не увлекала, я бросал ее под стол. И, ходя из комнаты в комнату, говорил родителям: "мне скучно - что же я буду делать?"
   Не уважая книг, я не понимал, для чего у отца в кабинете стоит громадный шкаф, наполненный никчемностями. Отец мой был нотариус. Его юридическая библиотека повергала меня в тоску. И когда я проходил мимо нее, мне становилось особенно "скучно".
   Однажды, подойдя к шкафу, я вытащил беленькую книжку, показавшуюся аппетитной. На книжке стояло: "Процесс Кудриных". Это мне понравилось. Я раскрыл. И прочел ее вприсест, потому что она меня напугала. Процесс Куприных был процессом скопцов. Мне стало необычайно страшно. Я чувствовал, что чего-то никак не могу понять. Теперь я знаю. Я не понимал, почему люди себя оскопляли - зачем? И это стояло передо мной - ужасом. Кудрины воплотились в воображении - безобразным, желтым, безволосым лицом.
   Когда я впервые увидал вартового Пузенко - я вскрикнул про себя: "да это же процесс Кудриных!"
   У Пузенко было желтое, безволосое, полуидиотское лицо. Глаза странно подмаргивали в стороны. Голос - тонкий, как у бабы. А тело - крепкое, на кривых ногах.
   Отвратительней вартового Пузенко господу богу было трудно придумать. Но именно для него он и создал Иоганну Шпрух в Клаустале.
   Их любовь была материалом хохота. За их свиданиями (на которые Пузенко хоть скупо, но носил гостинцы Антанты) - следили Пузенкины товарищи. В обмен на гостинцы Иоганна приносила Пузенке - выстиранные исподники и портянки. Все шло лирически. Горе было только в том, что говорить они не умели. Разговор двух душ - был нечленоразделен.
   Прижав Иоганну в темноте у решетки лагеря, Пузенко силился ей что-то рассказать. Он набирал воздуху сколько мог. Тыкал себя в грудь и говорил с страшной натугой:
   - Ых.
   Потом тыкал в грудь Иоганну и, опять набирая воздуху, говорил ей:
   - Ду.
   Потом Пузенко фыркал, взвизгивая смехом, и неизвестно зачем заливал диалог кобелякскими матюками.
   Так любили. Так страдали. И были счастливы. Товарищи приставали к Пузенке, что он пудрится пудрой из английской посылки, уходя на свидание. Пузенко кричал на них тонким голосом:
   - Та идыте к бису - та я ж не кудрився! Не одна фрау Кноспе горько плакала на вокзале, провожая Жигулина, оставаясь вдовой. Еще горше плакала Иоганна Шпрух, в рыданиях понимая горе фрау Кноспе. И доказывая, что я совершенно напрасно вспоминал о процессе Куприных. Но Пузенко был нужен Англии. Пузенко был нужен Франции. Пузенко был нужен Российской Конституанте. И он уехал бесповоротно.
   Поэма экстаза
   Посылки Антанты сделали "Гостиницу Павлиньего озера" оазисом голодной пустыни. В гостинице шла мена, купля-продажа, спекуляции оптом и в розницу. Гостиница цвела. Денатурат сменялся коньяком сокровенных клаустальских погребов. И многие ощущали в себе прелестную коньячную свободу воли.
   Да и что же человеку, повисшему на канате в воздухе, делать, как не постараться забыть на минуту, что он - в воздухе - на канате. Ведь идет дождь. Не завтра, так через месяц канат перегниет. А человек не птица, не парашют, не самолет.
   Не пили только белые вороны. Кружок техников организовал курсы десятников. Матунько составил чудный украинский хор. И когда хор пел "Як умру, так поховайте" - у немцев захватывало дух, и на глазах навертывались слезы. Большинство - зажмурив глаза от канатной бездны, заливало их коньяком.
   Крестовоздвиженский по-прежнему играл с полковником Кукушкиным. Теперь игра шла в астральный мир. В комнате полковника во время войны повесился французский лейтенант Морис Баярд, не выдержав плена.
   Ночью у Кукушкина сидел Крестовоздвиженский. Блюдце бежало по разлинованному листу, говоря: "Святые отцы молятся о вас и России - молитесь обо мне и Франции. Морис Баярд". За блюдцем крутились столы, кровати, стулья. А поутру полковник Кукушкин находил под подушкой странные письма, которые, таинственно улыбаясь,- убегал читать в лес за озеро.
   По фронтовой привычке пьющие открыли - шмен-де-фер.
   И в этой комнате - большой, квадратной, хорошо освещенной - царствовала даже не демократия. А - разумная анархия.
   За круглым столом, рядом с блестящим интендантским генералом Любимским в полной форме и с ленточками орденов,- сидел вартовой Пузенко с другом Юзвой. Сидел александрийский гусар смерти 27 ротмистр Кологривов. Капитан Саратов в костюме французского матроса. Вольноперы 28. Прапорщики. И тот самый артиллерист Калашников, который так стоически перенес взрыв в музее.
   Банк метал генерал Любимский.
   - В банке,-сто,-он сжимает колоду когтистыми пальцами.
   - Ва-банк.
   - Бита. В банке - двести,- не волнуясь, говорит генерал.
   - Крою во вись,- дрожит Юзва.
   - Та ж Юзва - державня варта! - заливается скопчески Пузенко.
   - Ваше,- холодно кладет карты Любимский.
   В комнате клубится английский табак. За окном начинает голубеть рассвет. Генерал Любимский с ненавистью смотрит на кургузые пальцы Юзвы - мечащие банк.
   А в зале, где днем стоят обеденные столы, где устроена едена,- в углу прижался разбитый "бехштейн". За ним, со свечой - худенький брюнет в полутьме играет скрябинскую "Поэму экстаза". Его фамилия - неизвестна. Все называют его - паж. Он очень молод, нервен, красив. И любит только музыку. Но в "Гостинице Павлиньего озера" нет нот, кроме марша "Фридерикус рекс". А паж на память играет только "Поэму". И когда одни спят в коньяке - другие бьются в шмен-де-фере, паж ночь напролет играет "Поэму экстаза", и под пажескими пальцами "бехштейн" вспоминает лучшие времена.
   Он звучит в эту лунную ночь прекрасно. По крайней мере, мне так кажется из барака. А может быть, это просто - бессонница.
   На брокен по тропе Гете
   За обедом рассказывали новости.
   Ночью, поссорившись за картами, Саратов вызвал Калашникова стреляться из винтовок, сходясь на сто шагов по клаустальскому шоссе - заложив в магазин по обойме. Кто-то с большим трудом помирил их бутылкой спирта.
   Другая новость: Клюкки фон Клюгенау выбирает позиции, потому что из Брауншвейга идут спартакисты.
   На рассказавших я смотрю с недоумением. Вы думаете- они ненавидят спартакистов классовой ненавистью и будут биться с ними насмерть? Ничего подобного. Они пойдут биться неохотно - потому что едят же они посылки Антанты, приказал же идти Клюгенау.
   Они неплохие солдаты. Но мне жаль, что у них плохая палка. Дайте им хорошую. Возьмите их в Красную Армию, прикажите им бесповоротно - они пойдут туда, куда скажет Ворошилов. И умрут вовсе не трусами.
   Дурачок Клюкки с немецким комендантом действительно гуляют возле лагеря, выбирая позиции. Они даже смотрят в бинокль. И указывают на складки местности. Не понимая шутки, пущенной остряком.
   Через день мы ушли в небольшое путешествие. Я, брат и Андрей Шуров шли мягким шоссе. Смотрели на прекрасные виды. Заходили в деревенские ресторанчики. Говорили о глупости Клюгенау. О том, как хороша горная цепь Ауф дем Аккер и до чего уютна деревушка Рифенсбек.
   В ней, в старом гастхофе мы пили желудевое кофе и ели свои галеты, напряженно изъясняясь с старушкой в белой наколке. Она спрашивала, когда же вернется из Сибири ее пленный сын? Мы сказали, что скоро.
   - Может быть, господа хотят сыграть на клавикордах? Клавикордам 200 лет. Я тыкаю в них "Стеньку Разина", но они не звенят песней Садовникова. Я думаю: "умирайте, милая старушка в белой наколке, ваши клавикорды не звенят, и вы не дождетесь сына из Сибири".
   Мы переваливаем через Ауф дем Аккер. На другой день идем долинами Южного Гарца, перемежающимися с лесами, полями. Уже весна. Цветут подорожные каштаны. Душит дурман белой акации. Это лучше резкости Северного Гарца, от воздуха которого того и гляди лопнут легкие.
   Идем мы не к немцам. Идем- к русским. В русский лагерь - настоящих, неслучайных эмигрантов. Там живет мой однополчанин по мировой войне, и я хочу с ним поговорить. Его зовут Анатолий Гридин. Он очень хороший, но нервный человек. Каким образом попал он в Германию - я не знаю.
   И тем интереснее встретиться.
   Когда мы вошли в здание лагеря, я спросил Анатолия Гридина, указывая на стоявшие в вестибюле палки:
   - Анатолий, что это у вас за бамбуки?
   - Это - кавалерия,- отвечал Гридин.
   - Какая ж кавалерия - это бамбуковые палки?
   - Нет - это для кавалеристов, по приказанию генерала Квицинского.
   - Так это - лошади?! - вскричал я в восхищеньи.
   - Нет - это пики,- сказал Гридин.
   Генерал Квицинский умер в Швеции подмастерьем сапожника средней руки. Он не наворовал денег. Поэтому обойдем его молчанием. Хотя кавалерия бамбуковых палочек на полях Южного Гарца приводила в великое изумление туземцев.
   В этом лагере была железная дисциплина. Если, например, рядовой эмигрант сидел без штанов. Он не просил штаны. А - подавал рапорт. Начальник накладывал резолюцию и посылал рапорт генералу Квицинскому. Эмигрант все еще ходил без штанов. Генерал не прикрывал наготу эмигранта. Он резолюцировал: "выяснить успехи данного чина в строевых занятиях". Начальник отвечал письменно: "успехи в занятиях нахожу недурными". И генерал Квицинский разрешал эмигранту надеть английские штаны.
   Глупость лагеря стояла колом. Когда-то умный Гридин ничего не понимал из того, что я говорил ему. И я в грусти пошел на Брокен, по тропе Гете. Гридин же вскоре умер среди банд Юденича - от тифа.
   Но и на Брокене было скучно. Стоит ресторан - большой-пребольшой. В ресторане за баром хозяин - толстый-претолстый. На весах-автомате можете в точности узнать свой вес. Вот вам и вершина Гарца, Фауст с Мефистофелем.
   По тропе Гете мы пошли вниз с горы. Была ночь. Была темь. Где-то опять кричал филин. Через шесть часов мы устало подошли к "Гостинице Павлиньего озера", где паж играл "Поэму экстаза", Жигулин с Червонцовым изображали спиртовку, а генерал Любимский хладнокровно понтировал.
   Кого мне было жаль
   Чем чаще Клюкки ездил в Берлин, тем яснела явственней судьба клаустальцев. Русская военная миссия, в лице ген. Хольмсена, ген. Минута, полк. Сияльского и фон Лампе, столковывались, кому в первую очередь продавать товар. Англичане платили хорошо. И французы недурно. Бермонд 29 - меньше, зато дело под рукой. И военная миссия по-соломоновски поставила - всем продавать!
   Первыми пошли партии в Нью-Маркет, в Англию. Путешествие было с комфортом. Вагон 1-го класса. Даром раздают коктайль. Всех пододели в. английскую форму. Это не голодная Германия - а державы-победительницы! Господин поручик туманно глядит в окно. Мимо него синей птицей летит Бельгия. За ней - Ла-Манш, Нью-Маркет. Туманный Лондон.
   Королевский прием с великолепным пуддингом. Далее - третий звонок и: "Я берег покидал туманный Альбиона". Морская прогулка с английскими пулями за Российское Учредительное собрание.
   Англичане в тылу "занимаются" лесом. Клюкки с Хольмсеном и Сияльским едят в Берлине бифштекс с яйцом. Уж казалось бы - ясно. И все же 500 человек едут в Нью-Маркет, сами о себе напевая:
   Солдат - российский,
   Мундир - английский,
   Сапог - японский,
   Правитель - омский.
   Когда лист записей в армию принесли в нашу комнату, в графе "куда едете" мы написали: "остаемся в Германии".
   - Что это значит? - спросил меня Клюкки.- До каких же это пор? А родина? Вы осмеливаетесь забыть родину и не повиноваться начальству? Вы говорите дерзости, и я донесу о вас в Берлин.
   Под немецким небом мы оставались впятером. Мы рассуждали так: не иголки, не затеряемся. Откроется граница - вернемся домой. А "Гостиница Павлиньего озера" - скатертью дорога.
   Но некоторых было мне жаль.
   Жаль было одаренного, рыжего Бориса Апошнянского - лингвиста, студента, востоковеда. Он еще больше меня любил путешествия. Совершенно не обращая внимания на сопровождающие их приключения. Он ходил по Клаусталю с грязной, дымящейся трубкой. Любил пенье. Не имел музыкального слуха. И всегда пел две строки собственного экспромта на мотив вальса "На сопках Маньчжурии".
   Белеют дома в украинском стиле барокко...
   Или:
   Дорога идет zum Kriegsgefangenenlager...* [* . . . . . к лагерю военнопленных.]
   Кроме экспромтов Апошнянский знал еще армянский романс. И прекрасно рассказывал об Апошне. Политикой он не интересовался вовсе. К войне был не приспособлен. В Англию поехал потому, что "не знаю почему,- говорит,- с детства мечтаю об Англии". Я отговаривал его очень. Он понимал меня. Но интерес к Англии - был сильнее.
   После того как он удовлетворил интерес, солдаты Юденича подняли его на штыки. В отступлении им было все равно, кого поднимать. А Апошнянский очень любил жизнь и очень хотел жить.
   Сейчас вижу его - профессорского, грязного, без всякого слуха поющего армянский романс:
   На одном берегу ишак стоит,
   На другом берегу его мать плачит.
   Он его любит - он его мать,
   Он его хочет - обнимать.
   Жаль было мне и друга Апошнянского - отца Воскресенского. Ходили они всегда вместе, и уехали вместе, и умерли вместе. Но были невероятно разные люди.
   Назывался Воскресенский "отцом" потому, что был сыном сельского священника, происходил из коренного духовного рода. И сам всех всегда называл "отцами". Такая уж была поговорка. Был он семинарист. Все дяди его были монахами, священниками, диаконами. А один даже - архиепископом. И, умерши, этот архиепископ оставил ему - драгоценную митру.
   В киевскую авантюру "отец" попал столь же случайно, как Шуров, Апошнянский и я. Был он очень труслив, скуп. И любил говорить о двух вещах: "о русских дамочках" (немок "отец" отрицал категорически) и о драгоценнейшей митре.
   - Ты, слышь, отец, ты не знаешь, какая у меня в Киеве митра осталась.
   - Какая?
   - Ка-ка-я,- растягивал Воскресенский,- драгоценнейшая, говорю, митра. Какие у
   архиепископов-то бывают. Она, отец,- тысячи стоит.
   - Брось врать-то - тысячи!
   - А ты не "брось" - верно говорю. Приедем в Киев - покажу.
   - Что ж ты ее, продавать, что ль, будешь?
   - А что ж - конечно, продам. Как драгоценность продам. Ведь я же по светскому пути иду.
   - Ты не зарься, отец, на митру,- бунит Апошнянский,- ее давно командарм носит.
   - Командарм! Тысяча человек не разыщут! Она скрыта от взоров - в укромнейшем месте.
   Не довелось отцу Воскресенскому отрыть свою митру. Вместе с Борисом Апошнянским убили его солдаты в Прибалтике, отступая от Петрограда.
   Еще жаль мне было и братьев Шуровых. Братья любили друг друга. Андрей ехал со мной из музея. В прошлом - ссыльный, анархист. Теперь - большевик. В музей попал - с улицы. Из музея - в Германию.
   Яков приехал добровольно. Был он гренадерский поручик. В Германии встретились случайно. Жили дружно. Но Яков уехал в Англию.
   - Что же ты, Яков, едешь в Нью-Маркет?
   - Еду.
   - Ну и езжай к... матери!
   Перед отъездом Яков пил с товарищами в ресторане, бил посуду, плакал, качал пьяной головой и все говорил:
   - Я думаю, все-таки еще можно спасти Россию...
   Чемоданы английской кожи
   Письма офицеров из Нью-Маркета писались по штампу. Об Учредительном собрании слов не было. Но желтые чемоданы английской кожи - были обязательны. Почему они так пленяли воображение-тайна. Но с них все начиналось. Далее уже шли "коктайли, английское сукно, кэпстен, лондонские мисс, трубки, сода-виски", в которой Жигулин отрицал первую часть и пил вторую, за что англичане бравого русского бобби любили, так же как немцы.
   Лагерь опустел, как кладбище. Опустел и Клаусталь, к удовольствию магистрата. Мы впятером ходили по нему. И судьбы не знали.
   - Мейне геррен, я не могу вас больше кормить,- разводил руками комендант,почему вы не едете спасать вашу родину?
   - Мы не любим Антанты, герр гауптман,-говорили мы.
   Комендант расцветал.
   - О, тогда я вас понимаю - вы хотите ехать в Балтику к генералу Бермонду-Авалову и к нашему знаменитому фон-дер-Гольцу?
   - О да, мы знаем генерала фон-дер-Гольца. Он - умный. Он написал интересную книгу о военной психологии. И вероятно, поэтому произвел капельмейстера Бермонда в генералы. Но...- смеялись мы,- разве вы не находите, герр гауптман, что климат Гарца - приятней Балтики?
   Вскоре немцы перевели нас в лагерь Нейштадт.
   ОБЛОМКИ РАЗНЫХ ВЕЛИЧИН
   In recto decus
   В душных сумерках воздух пари от дурмана лупинуса, духа ржи и пшеницы. Я медленно иду на гору - к руинам средневекового замка князя Штольберга. Хочу его осмотреть.
   Мох обвил ноздрястые каменные руины Гонштейна. Так называется замок. Обложил своим мягким ковром разбитые комнаты. Замку - 1000 лет. Я узнаю это: на выбитой железной доске стоит год основания- 1100 пост Христум натум. А под годом высечен средневековый девиз гордого князя Штольберга - "In recto decus". "В прямоте - красота".
   Так думал тысячу лет назад феодал, смотря из каменных стен Гонштейна на раскинувшиеся угодья, ушедшие к синеющим горам Тюрингии.
   В 1200 году замок разрушили восставшие крестьяне. Князь наказал рабов. Но Гонштейна не восстанавливал. Переехав в другое горное гнездо. Ибо принадлежал князю весь Гарц.
   Древний старик сидит на мшистой приступке башни. Мне кажется, что ему тысяча лет и что он знал древнего феодала. Но он говорит о бездетности последнего Штольберга. И о том, что он застрелился на памяти старика.
   - Отчего ж это он?
   - Не везло ему в жизни,- шамкают старые щеки. С замковой горы не окинуть глазом цветной панорамы окрестности. Тюрингенские горы синеют вдали. Сейчас их плохо видно. С полей подымается туман, играя переливами опала.
   Аромат лупинуса становится невыносим. И я ухожу - в Нейштадт.
   Тихи нейштадтские вечера, как мертвые. За горой гаснет краем кровавого глаза солнце. Из-за другой ползет желтый рог луны. В сумерках идут с полей розовые ардены. Везут крепкие рыдваны. В широкополых шляпах и деревянных туфлях идут загорелые нейштадтцы. Когда они подойдут к белым домикам, тишина замкнет засовы и захватит деревню, разливаясь по ней широкой волной.
   Русских в Нейштадте - 30 человек. Это остатки. Они ждут отправки в Англию. И сидят на пороге лагеря. Говорит капитан-пограничник:
   - Ну, стало быть, налетаем это мы, ведем его, голубчика, тут же в хату, а там у нас мешочки такие с песком - и уж вы поверьте честному слову, ни один профессор не определит - разрыв, мол, сердца - и концы в воду.
   Капитан крепко раскуривает английскую трубку и улыбается в ее огоньке.
   - Надо знать пограничников, ха-ха-ха!-внезапно хохочет капитан. Смех его неопределенен. Смех - помешанного. Я понимаю - капитан нездоров. И он странен в нейштадтском вечере.
   - Чего же, собственно, вы хотите и чего не хотите? - в этих же сумерках спрашивает нас генерал Тынов.
   - Не хотим участвовать в гражданской войне.
   - А вы представляете, что из этого выйдет? Вас никогда же не впустят в Россию. Иль вы думаете, когда мы придем в Москву, мы дадим амнистию? Ошибаетесь...
   Бедный старичок! Он сидит в Константинополе чистильщиком сапог. И не верит, что когда-нибудь его впустят в Россию. У нашего времени - зубы молотильного барабана. Попадешь под них, сломает, выбросит - сдыхай.
   Трудно чистить чужие сапоги. Генералу Тынову у проливов трудно чистить в особенности, ибо проливы хотел генерал присоединить к Российской империи.
   Я у ген. Минута
   Железные дороги Германии прекрасны. Германские поезда не ходят - летают. И какая красота, когда под стеклянный купол грандиозного вокзала в Лейпциге на десятки платформ вплывают шнельцуги.
   Поезд 1919 года, в котором я ехал в Берлин, шел славянски мучительно. Дергал. Лязгал. Крякал. В вагоне ходили сквозняки. Германия была еще под блокадой.
   В Берлине не было немецких офицеров. Ходили французские, приветствуя английских. И странно было мне идти по этому городу - в военную миссию, давать объяснения моему отказу ехать на фронт русской гражданской войны.
   Но я люблю видеть разных людей. Люблю толковать с ними. И я шел даже с удовольствием. Хотя одет я был странно: в одеяле.
   Конечно, не наподобие тогообразно закутанного римлянина.
   Нет. Из краденого немецкого одеяла деревенский портной сшил мне шапочку без полей, курточку и короткие штаны (длинных не вышло). Обмотки кто-то подарил. И я выглядел весело и изящно.
   Учреждение, в котором на деньги Антанты сидели русские генералы, помещалось на Унтер-ден-Линден, 20, в хорошем особняке. Когда я вошел в приемную - шла прекрасно поставленная сцена.
   Чиновник, с моноклем и пробором меж реденьких черных волос, сидел в приемной. Он принимал. Перед ним гудели
   военнопленные с коричневыми нашивками на рукавах - знаком, чтоб не убегали.
   - Ну что ж, мужички, на родину?
   - Знамо - на родину.
   - Куда ж вы - на юг, на север?
   - Да кому куда, мы - рязанские.
   Чиновник улыбается холодными складками лица:
   - В Рязань, мужички, не могу. В Орел - тоже. Я вас в Одессу запишу.
   - Какая же Одесса, когда мы - рязанские.
   - Не могу, мужички. Может, в Архангельск, а там уж увидите?
   - Да как же... Да что же... Я прошел в комнату генерала.
   - Садитесь.
   Сел. Передо мной - письменный стол. За столом - черная визитка. Это и есть генерал-майор Минута. Лица у визитки нет. Генеральское клише без признаков растительности. И два стеклышка на золотой скрепке.
   - Чем вы можете объяснить нежелание ехать на защиту родины? Казалось бы странным. Я не хочу о вас плохо думать.
   Я объяснил, что, во-первых, "убивать вообще" - не моя профессия, во-вторых - белых слишком хорошо знаю, в-третьих, знаю и то, что иметь свои убеждения роскошь, за которую надо дорого платить.
   Стекла пенснэ похолодели. Грудь визитки раздулась. А спина откинулась и легла на спинку стула.
   - На ваше заявление об отказе ехать на фронт я наложил резолюцию. С сего числа вы лишаетесь всякой поддержки русского Красного Креста, включая сюда и довольствие. Можете идти.
   Это было логично. Я вышел в приемную. Тут все еще возбужденно гудели военнопленные. А чиновник улыбался, предлагая им юг и север.