Страница:
Мне представились надсмотрщицы фашистских застенков, и у всех у них было ее лицо. Все выскочило у меня из головы. Мышление отказывалось повиноваться. Я хотел думать, что все это только сон, всего лишь кошмарный сон, и поэтому сознание не проясняется. Так бывает, когда просыпаешься во сне, но это все еще снова сон, только другой сон. Тяжестью пустых догм, спертого академизма, злобы и ужаса давило на мозг, и он никак не мог проснуться. Я видел трепещущее от наслаждения, багровое, толстое лицо педагога с явными признаками садизма, упивающееся чужими страданиями, видел дрожащие пальцы, переворачивающие страницы, и мне хотелось думать, что я сейчас проснусь и увижу совсем другой мир, что все это происходит не со мной, но сон не уходил, а скоро должна была подойти моя очередь.
"Верди, крупнейший итальянские оперный композитор, продолжала между тем отвечающая, - родился 10-го октября 181З-го года в деревне Ле Ронколе. - Последовала продолжительнъя пауза. - Оперы Верди... они... они... прекрасны, совершенны по музыке... "
- Как ты строишь предложения?! Ты это с какого иностранного языка переводишь? Тебе надо было сначала выучить русский язык, а потом уже лезть в музучилище! Может быть, для тебя надо было написать специально книгу справа налево? А? Или сверху вниз? (Это был явный намек на еврейское происхождение отвечающей: удар ниже пояса). - Ладно, продолжай дальше в том же роде.
- Подожди, - вмешался другой педагог, - сколько опер написал Верди?
- Не знаю.
- А как брюки одевать ты знаешь?! - опять закричала та же, первая, преподавательница. - Как брюки одевать - ты знаешь?
- Я не одевала, - чуть слышно проговорила девочка.
- 0 н а не одевала. Вы слышите, о н а не одевала. А кого я видела позавчера на углу около кафе? А? Молчишь? Брюки она одевать может, видите ли, как по разным сомнительным заведениям ходить - знает, а сколько опер написал Верди она не знает!
- А в книге - в учебнике - этого не написано, пыталась защищаться та.
- Ах, в книге этого не написано? Значит, ты не могла спросить у меня, у любого преподавателя? А? Что же это ты так? Еще, может, скажешь, что я тебя пристрастно спрашивала? А? Молчишь! Ну-ка, сыграй мне тему вступления к "Риголето".
Тогда я не понял, что означали слова о брюках, но потом я узнал, что дирекция училища запретила девушкам носить брюки: где бы то ни было. Все это говорилось с самым серьезным негодованием, как-будто речь шла о каком-то большом преступлении. Они приступили к разбору музыки.
- Как ты играешь? - раздался крик. - За такую игру надо руки переломать. - Она хлопнула ее по пальцам.
Я отвернулся и стал смотреть в окно. Нежные ростки, затоптанные кованым сапогом, что-то важное, чистое внутри меня, быстро тускнели: как будто кто-то капнул из пипетки чернил в прозрачную, чистую воду. Мне было обидно, что я такой беззащитный, такой беспомощный, один в этом царстве злобы, а родной город, мама с папой где-то там, далеко, откуда я утром выехал автобусом, и мне - как в детстве - захотелось плакать. И вот настала моя очередь отвечать. Я встал, и, волоча ноги по полу, пошел к стулу, чувствуя на себе пристальные взгляды комиссии. Я сел на это "лобное место", и, не дожидаясь приказания, приступил к ответу. Меня остановили и потребовали подождать. Но - в общем - отношение ко мне было лучшим. Временно удовлетворив свою жажду к издевательству на отвечавшей и прошедшй передо мной девочке, они теперь, казалось, "отдыхали"! Так, наверное, отдыхает удав, только что заглотивший кролика, переваривая проглоченную пищу. Так и эта комиссия: как будто опьянела на короткое время - перед новым приступом - пароксизмом садизма. Поэтому я решил взять более высокий трамплин.
Мне предстояла трудная задача. Я должен был хорошо (но не слишком! ) отвечать, чтобы своим слишком бойким ответом не дать им повода думать, что я понемногу вырываю из их рук все козыри. С другой стороны, я должен был отвечать! Как только я начинал говорить увереннее, меня понемногу давили дополнительными вопросами.
Нога, которую я держал на педали, равномерно подпрыгивала. Правый глаз начинал дергаться. Неровно и сбиваясь, я, все же, в принципе, ответил на все поставленные передо мной вопросы. Какое-то внутреннее чувство подсказывало мне, что двойку мне уже не поставят, и от этого я начинал входить в азарт. Я уже отвечал не на фактически-музыкальные, а на логическо-психологические вопросы, и это мне, несомненно, помогло в этой игре. И только когда я отвечал последний пункт, они увидели, что допустлли меня слишком далеко, но они не хотели в этом признаться, и поэтому дали мне договорить до конца.
Я вышел за дверь, разрываясь между страхом и нетерпением. Прислонившись к стене, я ждал решения своей участи. Наконец, дверь открылась... Я получил свою тройку.
На лестнице стояла какая-то девочка и плакала. Я хотел ей что-то сказать, но передумал и пошел дальше. Сначала я ничего не почувствовал, но понемногу бешеная радость овладела мной. Всего лишь минуту назад я думал о том, что в училище главное выполнять все формальности и приказы администрации, что монстр искривленных, чудовищных отношений между людьми, устроивший себе логово в этих стенах, прикрывается тем, что было для меня свято - музыкой; что выгоняют из училища, в основном, тех, кто в чем-то проявил самостоятельность, независимость от этого монтсра, а значит, самых лучших, самых способных, одаренных, самых "думающих"!
Сейчас я уже не думал обо всем об этом. У меня стояла удовлетворительная оценка, и мои мысли невольно переменились. Мне было хорошо, и я хотел все видеть в веселеньком свете. Меня купили. Я не думал о случайности моей оценки, не думал о протесте. Мне было хорошо, и всем сразу "стало" точно так же "хорошо". Меня купили росчерком пера в журнале, росчерком, от которого зависела вся моя жизнь. И в автобусе я не уступил место, как обычно делал, случаях, женщине с детьми. Мне было хорошо, и трясущемуся рядом, стоящему ребенку точно так же "было", соответственно, "хорошо".
В этот день я, без тревог и волнений, улегся спать, и сразу заснул.
Молнии и вспышки сверкали на темном небосводе. Лунный свет вырисовывал очертания серого, дикого горного пейзажа. Темные ущелья и пропасти чередовались с острыми выступами и скалами. Печальные склоны виднелись светлыми и темными пятнами. Все было печально и безмолвно. Он подошел ко мне со словами приветствия, почти бесшумно, когда я стоял спиной к нему, подавленный царящим вокруг величием.
- Люди, - говорил он, - стремятся к счастью, - но, обретая его, делают несчастными других. Они добиваются счастья, но оно заменяется искусственным счастьем - благополучием. Люди стремятся к свободе, но, добившись ее, они меняют ее на Гестапо и К. Г. Б. Русские декабристы писали о свободе, находясь в заточении на каторге в Сибири. Бетховен писал музыку на оду "К радости", то есть, к жизни, когда ему оставалось жить считанное время. Люди знают, что такое свобода, когда у них ее нет; когда же они свободны, они воспринимают ее как нечто само собой разумеющееся, и поэтому не могут ей дать определение. Люди стремятся к достижению всех этих символов, не догадываясь, что они существуют лишь в их воображении. Те же, что причисляют все эти определения к материальному, видимо, недооценивают человеческое сознание.
Природа устроила так, что человек восполняет воображаемой свободой не обретенную им в действительности, что человек, когда он здоров и счастлив, не задумывается над жизнью, а, сталкиваясь со смертью, восполняет размышлениями о жизни недостающие ему часы. Человек при помощи сознания получает идеальную свободу, он вкладывает ее в звуки. в стихи. и она остается навечно. Человек, не ищущий лучшего, умирает. и вместе с ним умирает его свобода. Человек, живущий в радости, уходит из жизни, не оставляя своего счастья после себя. Человек. не имеющий ее, создает ее для себя при помани "Оды к радости", и эта радость остается в веках. Человек, имеющий осязаемое счастье, - бгополучие - лишен дара выражать его при помощи искусства.
Человек, лишенный счастья, взамен получает дар запечатлеть его навечно для грядущего. "Несчастный я человек", - вот слова твоего Бетховена. Счастливмй, сытый, довольный человек не смог бы создать великие произведения. Достигнув благополучия, он забывает, что на свете еуществуют несчастные, униженные, страдающие. Он забывает идеалы, к которым он стремился; он становится рабом праздности, сытости, довольства. Подлые людижертвы своей же подлости, ибо она закрыла им доступ к неподдельному счастью, доступ к творчеству, доступ к искренности. Но они никогда не поймут этого. Им бесполезно что-либо доказывать. Зло, которое они причиняют другим, они назовут добром, и им никогда не внушить, что их поступки-зло. Бесполезно обращаться к их чувствам; нравоучения вызовут у них одну ненависть. Великие произведения искусства созданы не для того, чтобы пробуждать в подлых людях совесть. Они созданы для того, чтобы все честные люди видели в их авторах единомымленников, чтобы они находили у них поддержку. А от уничтожения подлостью и невежеством произведения искусства на какое-то время защищены своей материальной ценностью стоимостью, но не навсегда.
Подлые люди всегда испытывают ненависть ко всему настоящему, ко всему неподдельному. Эта же "черта" присуща и подлым режимам. Вот почему то, что ты был искренним, неподдельным музыкантом, музыкантом по призванию и способностям, вызвало ненависть со стороны администрации муз. училища. Сам по себе режим никак не мог повлиять на тебя. Режим бестелесен. Но сотни людей в разных местах и городах, являющиеся проводниками его импульсов, делают его осязаемым, делают его материальным. Они - это и есть режим. И те люди. которые производили над тобой насилие, издевательство - тоже. И, если даже режим не до конца погубил тебя, помни о его жертвах, помни о всех несчастных, помни о тех, кого режим раздавил своим насилием. Помни о его жертвах.
Я всегда прихожу на помощь тем, кто больше всех нуждается в помощи, в моральной поддержке. Я прихожу на помощь отвергнутым, несчастным. тем. кому приходится хуже всем тем, кто находится на грани катострофы. Я являюсь томящимся безвинно в стенах тюрем и узникам концлагерей, я помогаю страдающим, я прихожу на помощь доведенным до самоубийства.
Сейчас я впервые подумал о том, что он всегда случайно оказывался передо мной, и что впоследствие мне надо будет найти его самому. Теперь, когда он в первый раз рассказал о себе, я подумал, что надо узнать его адрес, надо узнать, где встретиться, где увидеть его...
- Я являюсь, - продолжал он, - только в несчастии, только жертвам несправедливости. Я призван придти на помощь, когда придти на помощь больше некому, я призван вернуть веру в людей. В несовершенных, мелких, подлых людей, без и ради которых ни один герой не совершал своих подвигов. Я призван быть последним утешителем всех жертв, лишившихся поддержки в этом мире.
Я подумал, что добро всегда сопровождает самые большие несчастья. Если бы я не был несчастлив, я бы не встретил его, и за это я благодарил обрушившиеся на меня страдания. Я подумал, что мог бы и не встретить е г о, и благоговейная радость овладела мной. Но вот я вспомнил что-то другое, радостное, что-то приятное, но осязаемое и материаланое, и чистая радость отступила на второй план. Я вдруг что-то забыл, что-то значительное отступало от меня и заменялось пустяками. Как будто во сне мне снилась действительность, и я просыпался от одного сна, переходя в другой, сон "действительности". Вот я уже сознаю ту радость, которую принесла мне удовлетворительная оценка. Но тот образ, знакомый образ, отступает куда-то далеко, и я уже не могу вспомнить е г о черты, е г о движения, е г о речь - я вижу широкие горизонты, открывающиеся передо мной, вижу жизнь, дарованную мне удовлетворительной оценкой, вижу широкую дорогу, открытую мне. И по этой дороге удаляется тот, которого я любил больше всего, больше всех в Мире, тот, перед кем я мог бы молиться, как перед божеством, человек, несуший на себе печать искры божией. Я кричал, я умолял, я звал его, но он неуклонно удалялся, не протянув руки и не простившись со мной, пока не исчез за горизонтом. "Верь в людей, - были его последние слова. - Верь людям". Я потерял самое драгоценное, что когда-либо имел в жизни. Я чувствовал, что это наша последняя встреча.
Больше я никогда не увидел его. Я плакал. По моим щекам текли слезы. Я плакал...
"Верди, крупнейший итальянские оперный композитор, продолжала между тем отвечающая, - родился 10-го октября 181З-го года в деревне Ле Ронколе. - Последовала продолжительнъя пауза. - Оперы Верди... они... они... прекрасны, совершенны по музыке... "
- Как ты строишь предложения?! Ты это с какого иностранного языка переводишь? Тебе надо было сначала выучить русский язык, а потом уже лезть в музучилище! Может быть, для тебя надо было написать специально книгу справа налево? А? Или сверху вниз? (Это был явный намек на еврейское происхождение отвечающей: удар ниже пояса). - Ладно, продолжай дальше в том же роде.
- Подожди, - вмешался другой педагог, - сколько опер написал Верди?
- Не знаю.
- А как брюки одевать ты знаешь?! - опять закричала та же, первая, преподавательница. - Как брюки одевать - ты знаешь?
- Я не одевала, - чуть слышно проговорила девочка.
- 0 н а не одевала. Вы слышите, о н а не одевала. А кого я видела позавчера на углу около кафе? А? Молчишь? Брюки она одевать может, видите ли, как по разным сомнительным заведениям ходить - знает, а сколько опер написал Верди она не знает!
- А в книге - в учебнике - этого не написано, пыталась защищаться та.
- Ах, в книге этого не написано? Значит, ты не могла спросить у меня, у любого преподавателя? А? Что же это ты так? Еще, может, скажешь, что я тебя пристрастно спрашивала? А? Молчишь! Ну-ка, сыграй мне тему вступления к "Риголето".
Тогда я не понял, что означали слова о брюках, но потом я узнал, что дирекция училища запретила девушкам носить брюки: где бы то ни было. Все это говорилось с самым серьезным негодованием, как-будто речь шла о каком-то большом преступлении. Они приступили к разбору музыки.
- Как ты играешь? - раздался крик. - За такую игру надо руки переломать. - Она хлопнула ее по пальцам.
Я отвернулся и стал смотреть в окно. Нежные ростки, затоптанные кованым сапогом, что-то важное, чистое внутри меня, быстро тускнели: как будто кто-то капнул из пипетки чернил в прозрачную, чистую воду. Мне было обидно, что я такой беззащитный, такой беспомощный, один в этом царстве злобы, а родной город, мама с папой где-то там, далеко, откуда я утром выехал автобусом, и мне - как в детстве - захотелось плакать. И вот настала моя очередь отвечать. Я встал, и, волоча ноги по полу, пошел к стулу, чувствуя на себе пристальные взгляды комиссии. Я сел на это "лобное место", и, не дожидаясь приказания, приступил к ответу. Меня остановили и потребовали подождать. Но - в общем - отношение ко мне было лучшим. Временно удовлетворив свою жажду к издевательству на отвечавшей и прошедшй передо мной девочке, они теперь, казалось, "отдыхали"! Так, наверное, отдыхает удав, только что заглотивший кролика, переваривая проглоченную пищу. Так и эта комиссия: как будто опьянела на короткое время - перед новым приступом - пароксизмом садизма. Поэтому я решил взять более высокий трамплин.
Мне предстояла трудная задача. Я должен был хорошо (но не слишком! ) отвечать, чтобы своим слишком бойким ответом не дать им повода думать, что я понемногу вырываю из их рук все козыри. С другой стороны, я должен был отвечать! Как только я начинал говорить увереннее, меня понемногу давили дополнительными вопросами.
Нога, которую я держал на педали, равномерно подпрыгивала. Правый глаз начинал дергаться. Неровно и сбиваясь, я, все же, в принципе, ответил на все поставленные передо мной вопросы. Какое-то внутреннее чувство подсказывало мне, что двойку мне уже не поставят, и от этого я начинал входить в азарт. Я уже отвечал не на фактически-музыкальные, а на логическо-психологические вопросы, и это мне, несомненно, помогло в этой игре. И только когда я отвечал последний пункт, они увидели, что допустлли меня слишком далеко, но они не хотели в этом признаться, и поэтому дали мне договорить до конца.
Я вышел за дверь, разрываясь между страхом и нетерпением. Прислонившись к стене, я ждал решения своей участи. Наконец, дверь открылась... Я получил свою тройку.
На лестнице стояла какая-то девочка и плакала. Я хотел ей что-то сказать, но передумал и пошел дальше. Сначала я ничего не почувствовал, но понемногу бешеная радость овладела мной. Всего лишь минуту назад я думал о том, что в училище главное выполнять все формальности и приказы администрации, что монстр искривленных, чудовищных отношений между людьми, устроивший себе логово в этих стенах, прикрывается тем, что было для меня свято - музыкой; что выгоняют из училища, в основном, тех, кто в чем-то проявил самостоятельность, независимость от этого монтсра, а значит, самых лучших, самых способных, одаренных, самых "думающих"!
Сейчас я уже не думал обо всем об этом. У меня стояла удовлетворительная оценка, и мои мысли невольно переменились. Мне было хорошо, и я хотел все видеть в веселеньком свете. Меня купили. Я не думал о случайности моей оценки, не думал о протесте. Мне было хорошо, и всем сразу "стало" точно так же "хорошо". Меня купили росчерком пера в журнале, росчерком, от которого зависела вся моя жизнь. И в автобусе я не уступил место, как обычно делал, случаях, женщине с детьми. Мне было хорошо, и трясущемуся рядом, стоящему ребенку точно так же "было", соответственно, "хорошо".
В этот день я, без тревог и волнений, улегся спать, и сразу заснул.
Молнии и вспышки сверкали на темном небосводе. Лунный свет вырисовывал очертания серого, дикого горного пейзажа. Темные ущелья и пропасти чередовались с острыми выступами и скалами. Печальные склоны виднелись светлыми и темными пятнами. Все было печально и безмолвно. Он подошел ко мне со словами приветствия, почти бесшумно, когда я стоял спиной к нему, подавленный царящим вокруг величием.
- Люди, - говорил он, - стремятся к счастью, - но, обретая его, делают несчастными других. Они добиваются счастья, но оно заменяется искусственным счастьем - благополучием. Люди стремятся к свободе, но, добившись ее, они меняют ее на Гестапо и К. Г. Б. Русские декабристы писали о свободе, находясь в заточении на каторге в Сибири. Бетховен писал музыку на оду "К радости", то есть, к жизни, когда ему оставалось жить считанное время. Люди знают, что такое свобода, когда у них ее нет; когда же они свободны, они воспринимают ее как нечто само собой разумеющееся, и поэтому не могут ей дать определение. Люди стремятся к достижению всех этих символов, не догадываясь, что они существуют лишь в их воображении. Те же, что причисляют все эти определения к материальному, видимо, недооценивают человеческое сознание.
Природа устроила так, что человек восполняет воображаемой свободой не обретенную им в действительности, что человек, когда он здоров и счастлив, не задумывается над жизнью, а, сталкиваясь со смертью, восполняет размышлениями о жизни недостающие ему часы. Человек при помощи сознания получает идеальную свободу, он вкладывает ее в звуки. в стихи. и она остается навечно. Человек, не ищущий лучшего, умирает. и вместе с ним умирает его свобода. Человек, живущий в радости, уходит из жизни, не оставляя своего счастья после себя. Человек. не имеющий ее, создает ее для себя при помани "Оды к радости", и эта радость остается в веках. Человек, имеющий осязаемое счастье, - бгополучие - лишен дара выражать его при помощи искусства.
Человек, лишенный счастья, взамен получает дар запечатлеть его навечно для грядущего. "Несчастный я человек", - вот слова твоего Бетховена. Счастливмй, сытый, довольный человек не смог бы создать великие произведения. Достигнув благополучия, он забывает, что на свете еуществуют несчастные, униженные, страдающие. Он забывает идеалы, к которым он стремился; он становится рабом праздности, сытости, довольства. Подлые людижертвы своей же подлости, ибо она закрыла им доступ к неподдельному счастью, доступ к творчеству, доступ к искренности. Но они никогда не поймут этого. Им бесполезно что-либо доказывать. Зло, которое они причиняют другим, они назовут добром, и им никогда не внушить, что их поступки-зло. Бесполезно обращаться к их чувствам; нравоучения вызовут у них одну ненависть. Великие произведения искусства созданы не для того, чтобы пробуждать в подлых людях совесть. Они созданы для того, чтобы все честные люди видели в их авторах единомымленников, чтобы они находили у них поддержку. А от уничтожения подлостью и невежеством произведения искусства на какое-то время защищены своей материальной ценностью стоимостью, но не навсегда.
Подлые люди всегда испытывают ненависть ко всему настоящему, ко всему неподдельному. Эта же "черта" присуща и подлым режимам. Вот почему то, что ты был искренним, неподдельным музыкантом, музыкантом по призванию и способностям, вызвало ненависть со стороны администрации муз. училища. Сам по себе режим никак не мог повлиять на тебя. Режим бестелесен. Но сотни людей в разных местах и городах, являющиеся проводниками его импульсов, делают его осязаемым, делают его материальным. Они - это и есть режим. И те люди. которые производили над тобой насилие, издевательство - тоже. И, если даже режим не до конца погубил тебя, помни о его жертвах, помни о всех несчастных, помни о тех, кого режим раздавил своим насилием. Помни о его жертвах.
Я всегда прихожу на помощь тем, кто больше всех нуждается в помощи, в моральной поддержке. Я прихожу на помощь отвергнутым, несчастным. тем. кому приходится хуже всем тем, кто находится на грани катострофы. Я являюсь томящимся безвинно в стенах тюрем и узникам концлагерей, я помогаю страдающим, я прихожу на помощь доведенным до самоубийства.
Сейчас я впервые подумал о том, что он всегда случайно оказывался передо мной, и что впоследствие мне надо будет найти его самому. Теперь, когда он в первый раз рассказал о себе, я подумал, что надо узнать его адрес, надо узнать, где встретиться, где увидеть его...
- Я являюсь, - продолжал он, - только в несчастии, только жертвам несправедливости. Я призван придти на помощь, когда придти на помощь больше некому, я призван вернуть веру в людей. В несовершенных, мелких, подлых людей, без и ради которых ни один герой не совершал своих подвигов. Я призван быть последним утешителем всех жертв, лишившихся поддержки в этом мире.
Я подумал, что добро всегда сопровождает самые большие несчастья. Если бы я не был несчастлив, я бы не встретил его, и за это я благодарил обрушившиеся на меня страдания. Я подумал, что мог бы и не встретить е г о, и благоговейная радость овладела мной. Но вот я вспомнил что-то другое, радостное, что-то приятное, но осязаемое и материаланое, и чистая радость отступила на второй план. Я вдруг что-то забыл, что-то значительное отступало от меня и заменялось пустяками. Как будто во сне мне снилась действительность, и я просыпался от одного сна, переходя в другой, сон "действительности". Вот я уже сознаю ту радость, которую принесла мне удовлетворительная оценка. Но тот образ, знакомый образ, отступает куда-то далеко, и я уже не могу вспомнить е г о черты, е г о движения, е г о речь - я вижу широкие горизонты, открывающиеся передо мной, вижу жизнь, дарованную мне удовлетворительной оценкой, вижу широкую дорогу, открытую мне. И по этой дороге удаляется тот, которого я любил больше всего, больше всех в Мире, тот, перед кем я мог бы молиться, как перед божеством, человек, несуший на себе печать искры божией. Я кричал, я умолял, я звал его, но он неуклонно удалялся, не протянув руки и не простившись со мной, пока не исчез за горизонтом. "Верь в людей, - были его последние слова. - Верь людям". Я потерял самое драгоценное, что когда-либо имел в жизни. Я чувствовал, что это наша последняя встреча.
Больше я никогда не увидел его. Я плакал. По моим щекам текли слезы. Я плакал...