"Владыко живота моего, видимо, Тамара просто забыла перед сном завести эти часы, поэтому они остановились и перестали показывать время".
   Чайник выкипел.
   Всю ночь Авель просидел на кухне и уснул только под утро.
   С широко открытыми глазами.
   Каин закрыл глаза и разжал пальцы - ржавые, покрывшиеся облупившейся краской ворота и приваренная к ним труба ушли в небо, а руки повисли как плети. Через несколько часов, уже перед рассветом, Каина снял патруль. Он еще был жив...
   Сегодня годовщина первого ареста отца, и это значит, что он тоже пока еще жив... по крайней мере в хронологической проекции.
   Почему-то отец никогда не рассказывал о том, как они познакомились с матерью. Может быть, это произошло помимо их воли, случайно или просто в силу сложившихся, совершенно невыносимых, безвыходных обстоятельств: болезнь, одиночество, жалость к этому одиночеству?
   Некоторые подвижники благочестия специально искали этого одиночества, которое они более предпочитали называть уединением или даже пустыней, местностью "приятной войны". Здесь, на сухом, пахнущем плодами масличных деревьев и йодом ветру, они разводили огонь, в который бросали благовония, лавровый лист, лист магнолии ли, обжигали пальцы, превозмогали боль, страдали, разверзали уста, но призывали друг друга к молчанию-исихии.
   Например, святой Кирилл, в миру Кузьма Велиаминов, увидев сквозь обледеневшее слюдяное окно в Старом Симонове сияющий столп и услышав слова Пресвятой Богородицы: "Терпи, Кирилле, огнь сей, да избежишь огнем сим пекла тамошнего", ушел на Белоозеро.
   Выкопав земляную скинию, поселился в ней, обогреваясь лишь горячей, экстатической молитвой да коровьим навозом, который ему приносили послушники с расположенного недалеко от Череповецкого тракта монастырского скотного двора. Летом же подолгу сидел на берегу озера, опускал ноги в теплую воду и наблюдал, как почерневшие от копоти и глинозема пальцы шевелятся под водой, чистят друг друга, сравнивал их с новорожденными, еще слепыми тритонами. Смеялся от счастья. Было так тихо, и прозрачный вечер долго не кончался, светился щелкающими в густой, высокой траве насекомыми, происходил с противоположного берега, который уже полностью терялся в синей от восходящего к небу пара дымке. Вдыхал зелень цветения. Да, это и было цветение, оживление высохших, умерших еще прошлой зимой рогатых сучьев, воткнутых в каменистый склон горы со странным названием - Маура.
   Святой Кирилл поднимался на гору и смотрел на неподвижное в безветренную погоду озеро, на теряющийся за горизонтом лес, а оттого горизонт казался проросшим острыми, замшелыми навершиями тысячелетних елей.
   В сентябре 1941 года в Ленинграде сгорели Провиантские склады, что дало повод говорить о начале голода.
   Блокада - выгоревший пустырь.
   Выгоревший дотла.
   Это было как сон, как забытье, как воспоминание о детстве, когда после уроков братья долго брели по городу.
   Братья спускались в пойму реки Воронеж, где лежали вмерзшие в прибрежный откос лодки, садились на одну из таких лодок и закуривали.
   Ветрено.
   Авель вспоминал: "Это, кажется, Кюхельбекер в письме Пушкину сообщал, что предпочитает дикого тунгуса расчетливому буряту или калмыку. Вот так! Смешно?"
   Задувало.
   Слов не разобрать.
   "У нас за стеной жил калмык Чулпанов. Он был из переселенцев. Их тогда как раз свозили в Воронеж на строительство мелькомбината, который в связи с войной так и не достроили, приспособив его впоследствии под зерносклад. Каждый вечер, перед сном, я слышал, как Чулпанов молился у себя в комнате. Из комода-поставца, оставшегося от прежних хозяев, он доставал выкрашенного черной краской дракона, который сжимал в целлулоидных когтях кривой, с присохшими к нему после жертвоприношения внутренностями нож и монгольскую нагайку с вплетенными в нее бубенцами в виде конских черепов. Чулпанов ставил божницу на пол, зажигал свечи и начинал призывать духов по "Скрижалям гнева". В воздухе поднималось сильнейшее коловращение, и гас свет. В кромеш-ной, адской темноте я выбирался в коридор, туда, где еще недавно висело зеркало отца, а теперь на этом месте был лишь ковчег выгоревших обоев, и пытался обнаружить прибитый над входной дверью ящик с электрическими пробками-просфорами. Что могло храниться в этом ящике помимо керамических просфор? Ну хотя бы и пресные хлебцы, пластовый мармелад, шоколад в форме свечных огарков, сухофрукты, пересыпанные толстым слоем сахара пасхальные куличи, а также выпотрошенные, с открытыми беззубыми ртами рыбы, чеснок. Чулпанов начинал страшно кричать, как будто его истязали огнем или насаживали на кол, но вскоре, слава Богу, замолкал, и тут же воздушное волнение прекращалось, наступало затишье. С характерным газовым хлопком вспыхивал свет. Электрические лампы, да, электрические лампы! Теперь, обнаружив себя в коридоре, я немедленно убегал в свою комнату и закрывал за собой дверь. Прятался.
   И это уже потом на Чулпанова донесла соседка по бараку, глухая Савватия, что, мол, он, демон такой, по ночам выпаривает мозговые кости, которые ворует с заводской фабрики-кухни, а потом продает густой желатиновый отвар на колхозном рынке, на том самом рынке, где почему-то всегда торговали "трупами" - хрустящими песком на зубах, почерневшими от углей и прогорклого масла пирогами-рогами с "живцом". Чулпанова увезли ночью, и больше я его никогда не видел. Через некоторое время в его комнату переселилась Савватия, а сторожку, в которой она жила раньше, превратили в сарай для дворницкого инвентаря".
   Авель закрыл уши ладонями: "Невыносимо, невозможно".
   Авель больше не хотел слушать рассказ брата.
   В ладонях - шип с пленки к звуковому кинофильму.
   Негатив.
   Черно-белое изображение в глазах охраняющей вход в гробницу пророка Ездры нубийской собаки. Собака кладет острую морду на лапы и неподвижно смотрит перед собой в одну точку курящейся видениями бесплотных хоругвеносцев, терафимов пустыни Фарран, Фиваидской пустыни.
   После неудавшейся попытки самоубийства Каин перестал выходить из дому.
   Он сидел на кровати, завернувшись в одеяло, закрывал глаза, раскачивался, открывал глаза и прислушивался к тишине наполовину расселенного барака. А ведь когда-то свод в почерневших дубовых балках полнился здесь детскими криками и истеричными воплями старух. По крутой, напоминавшей пахнущий чернилами и мочой деревянный пенал лестнице вверх и вниз грохотали кирзовые, подкованные исламским полумесяцем сапоги, кого-то волокли за волосы, рвали в клочья нижнее белье, тут кто-то проваливался сквозь вечно открытый люк в подполье, населенное осоловевшими от сырости и гниющего картофельного куста мышами, наступал на этих оцепеневших мышей, давил их. Доски пола трещали - на грани. Во дворе пылала метла, воткнутая в обожженный самоварным пеплом сугроб. Дворника, что ли, убили? Но Каин видел спящего на врытой в землю скамье дворника. Видел, как через выбитые окна снег залетал в пустые комнаты, в сарай, кружился, даже создавал иллюзию метели, оседал на подоконниках, наметая на них холмы городища, седловины.
   "Киргизское Седло!"
   Каин вдруг вспомнил, что брат однажды рассказывал ему об отце своей матери, который, кажется, еще в 30-х годах побывал на Киргизском Седле где-то в районе древней Кафы.
   Холодно. Почему так холодно?
   Брат допрашивал брата с пристрастием.
   Брат спрашивал брата, вернее сказать, мысленно собеседовал с ним, ведь рядом никого не было: "За что он наказан одиночеством?"
   Авель отвечал: "За высокомерие, за гордость, за тщеславие".
   "А кем? Не тобой ли, и откуда у тебя такая власть - судить других?"
   Авель лишь улыбался в ответ.
   Каин понуро выслушивал приговор, после чего с трудом вставал с кровати, открывал замазанную краской отдушину, доставал из тайника толстую, матового стекла бутыль из-под химикалий и большими, булькающими в горле глотками пил отраву. На лбу выступали толстые багровые жилы.
   - А все-таки жаль, что я тебя, гадину такую, тогда не убил, надо было, надо было это сделать!
   Клубясь невыносимыми, мучнистыми запахами брожения, огонь разливался по всему телу, воспламеняя его, делая его вязким, как глина, из которой Господь лепил кривые, напоминающие воткнутые в песок сосновые корни ребра первоотца Адама.
   Каин покрывался холодным потом-инеем, валился на пол, но до судороги успевал прокричать как можно громче, чтобы Авель услышал его:
   - Разве брат ты мне?!
   "Разве я сторож брату моему?"
   Сегодня такой солнечный день.
   До библиотеки, находившейся на окраине города рядом с железнодорожным депо в каменном, мавританского стиля здании, Авель добирался на трамвае. Переезжал через мост, погружался в тенистые заросли дачного поселка, аккуратно разгороженного на линии облупившимися за зиму палисадниками, выходил на набережную, миновал еще с войны заброшенные ремонтные доки. Кондуктор сообщал: "Круг, круг".
   Трамвайный круг на пристанционном пустыре - Гадаринская страна.
   Кондуктор поворачивался и оказывался кондукторшей...
   Вспомнилось: "Каждый слепок имел свой бумажный жетон с инвентарным номером, и поэтому собрать вновь выбеленную мелом голову величиной с добрый плетеный короб для хранения посуды не составляло никакого труда. Вот отверстия, принадлежащие одной голове. Развитые скулы и хитросплетения надбровных дуг свидетельствуют о степном, монголоидном праотцовстве, а ушное оперение и гористый рельеф теменной части черепа подтверждают склонность всякой рептилии к заросшему водорослями, непроточному водоему".
   Разрозненные воспоминания о детстве, о брате, о матери, об отце. И нет никакой возможности, никаких сил сложить эти воспоминания воедино. Однако, с другой стороны, было бы странным и даже противоестественным искать порядок в хаосе ощущений, лишенных, как известно, отношения к течению времени. Впрочем, опять же по воле пружины и механического завода часы могут сколь угодно долго и тайно нарушать владычное волеизъявление восхода и захода, Востока и Запада, Рождества и Успения. Стало быть, время, по сути, лишенное собственных свойств, например, неотвратимости, праведности, а вернее было бы сказать, вверяющее все признаки собственного угасания и цветения в руки часовщика-медиума со вставленной в глаз подзорной трубой или увеличительным стеклом, раздвигает и пространство, искривляет углы, искажает местность. Таким образом, в окружающем мире, именуемом также вертепом, райком ли, нет и не может быть постоянства, но лишь ускользающий горизонт и мерцающие сумерки. Предметов, заполняющих эту местность, конечно, не разглядеть. И поэтому приходится довольно часто брать в руки одни и те же формы - да, это "глиптика",- ощущать одни и те же запахи, слушать одни и те же звуки - "реквием",- сократив пространство до размеров собственной комнаты, которую можно мысленно мерить шагами.
   Брат перестает выходить из дому.
   Брат вновь и вновь сочувствует брату, но ничем не может помочь ему.
   Брат замирает.
   Брат охраняет забытье брата.
   Брат насчитывает 365 шагов и думает, что год миновал по лунному календарю. Уверен, что и по григорианскому календарю именно сегодня происходит смена цифр. "8" меняется на "9", а "9" - на "0", и какая, в сущности, разница? В смысле полнейшего их, то есть знаков, тайнописи, отложения, как должно по молитве отлагать попечение о мире, но никак не отвержения их! Ведь это грех! Лютый грех! Гордость! Итак, смена цифр на циферблате старинных часов с гирями в форме шахматных фигур, цифр, которые отныне не слышат, не видят и не внемлют друг другу.
   Брат говорит брату: "Шесть часов утра. Гимн, а потом - силенциум".
   Брат Каина - Авель.
   От Каина опять пришло письмо, в котором он сообщал брату о том, что болеет и не выходит из дому: по утрам чувствует сильнейшую слабость, не может пошевелить руками и шеей, потому как пропитанный жидким гипсом воротник мгновенно затвердевает на сквозняке, приносящем из погреба резкий, отвратительный запах суточных щей, разваренного лука, яда и уксуса. Оцта. Авелю было так неприятно узнавать обо всем этом, но приходилось дочитывать письмо до конца, чтобы вновь обнаружить в приписанном карандашом постскриптуме просьбу прислать денег. Да нет, скорее это было даже требование пожертвовать нищему, умирающему от цирроза печени калеке, при том что он не мог повернуть головы и разглядеть, что вместо полустертых медяков в мятую банку для подаяния, под которую была приспособлена стреляная орудийная гильза, бросали сухари, куриный помет, обглоданные мышами баранки, огарки свечей и сооруженные из пожелтевших газет мундштуки, набитые растертыми в труху сухими листьями. Не видел, ничего не видел, не мог, не мог разглядеть!
   Такая смешная, по крайней мере в понимании Авеля, этимология слова "разглядеть" вполне могла быть обнаружена в Устюжском летописном своде. Авель читал вслух: "Гора оная Гледен, весьма превысокая, того ради и нарицается Гледен, что с поверхности ея на все окрестные страны глядеть удобно".
   Засунул письмо в карман.
   Трамвай в который раз развернулся на пустыре, вышел к консерватории, миновал ее, потом проехал еще несколько кварталов, застроенных однообразными, почерневшими от сырости доходными домами, и остановился у Обводного канала. Тут Авель перелез через гранитный парапет и по оторванной взрывом чугунной решетке ограды спустился к самой воде - неподвижной, серого цементного цвета воде с плавающими на поверхности деревянными ящиками из-под патронов. Здесь, в яме, заполненной до краев курящимся кипятком, как в помутневшем, больном зеркале, отражалась кирпичная, перетянутая стальными кольцами труба-посох. Из трубы валил густой, слоистый пар. Как из кадила.
   Как же все-таки могло заболеть зеркало?
   Под действием внезапно налетевшего ветра пар вдруг рассеялся и открылось небо. Авель подумал о том, что сегодня установилась хорошая воздухоплавательная погода, а выкрашенный серебряной краской центроплан вполне можно выкатить на летное поле...
   Выкрашенный серебряной краской центроплан выкатывают из ангара на летное поле, и при помощи специальных резиновых, в брезентовой оплетке шлангов заправляют керосином. Затем появляется регулировщик в белой, подхваченной под подбородком кожаным ремешком фуражке и поднимает высоко над головой попеременно красный и желтый флажки. Начинает совершать ими вращательные движения. Запускают двигатели. По радио отдают приказ, чтобы регулировщик положил флажки на землю. Регулировщик выполняет приказ. Теперь он придерживает руками фуражку, чтобы ее не сорвало с головы ураганом, поднятым острыми мельхиоровыми пропеллерами. Пилот дает отмашку...
   Нет, не так! Все происходило совершенно по-другому! Пар рассеялся, и на противоположном берегу Обводного канала Авель увидел женщин, которые ковшами заполняли водой расставленные вдоль берега железные бочки из-под топлива. Затем приезжали грузовики и увозили эти бочки на прачечную фабрику, расположенную недалеко от заброшенных еще в финскую войну живорыбных садков на заливе. Женщины смеялись, поливали друг друга, развешивали мокрую одежду на кустах шиповника, обстриженных в кружок. Еще женщины ивовыми прутьями вылавливали из канала ящики из-под патронов и сооружали из них костры. Грелись у этих костров. Сушили мокрые волосы. Пели песни:
   - Пора домой! Пора домой!
   После окончания классов братья приходили домой, где их с обедом ждала мать. Садились за стол и ели в полнейшем молчании - чистили картошку ногтями, дули в ладони, сыпали соль на сочащиеся гнойники и порезы, пихали друг друга под столом ботинками. Мать сердилась, грозила им пальцем, но ни Каин, ни Авель не обращали на нее и ее палец никакого внимания, не слушали ее, и все заканчивалось тем, что кто-то из них, сейчас уже невозможно вспомнить, кто именно, опрокидывал кастрюлю с перловым варевом на пол. Разбухшая, напоминавшая слюдяные, кадмиевого тона крылья жуков скорлупа выплывала из парной горловины, из ямы-зева, и застывала комкастой грязно-серого цвета горой. Поскольку мать не любила Каина, то первым лупить она начинала всегда его. Каин сползал со стула на пол, вопил, что это не он опрокинул кастрюлю, что он не виноват, однако мать успевала схватить его за волосы и вытащить на середину кухни.
   За бороду, за бороду: "Брадобритие и небрадобритие".
   Авель отворачивался, потому что не мог наблюдать столь жестокое избиение своего брата. Все это так напоминало допрос отца в следственном изоляторе, что на Монастырщине, когда двое придурковатого вида конвойных валяли его по полу кирзовыми сапогами, пытались обнаружить мякоть, смеялись, а когда отец терял сознание, то и мочились на него, приговаривая: "А ты поссы, поссы на него, на падлу!" Через несколько лет этих конвойных, кажется, судили за издевательства над заключенными и даже этапировали в лагпункт Шарьинский, но вины они за собой так и не признали, потому что были психопатами.
   Они не лечились... нет.
   После наказания с Каином случился припадок, и мать вызвала врача.
   "Век как день".
   "24 февраля 1881 года во время домашнего концерта в особняке генерала Соханского с Модестом Петровичем Мусоргским случился тяжелейший эпилептический припадок. Страшно крича, даже изрыгая хулу на Самого Господа, композитор упал на пол, разбил себе лицо и вывихнул несколько пальцев на руках. Концерт был немедленно остановлен. Через некоторое незначительное время припадок вновь повторился, но уже в более обширной форме. Модест Петрович нуждался в срочной госпитализации. Однако узнав, что его хотят везти в больницу, Мусоргский очень испугался, заплакал и, растирая посиневшими кулаками по лицу слезы, стал просить оставить его, обещая при этом поправиться. Да, поправиться! Ей-богу, как ребенок! Несчастный, будто бы это было в его силах! Вскоре, как того и следовало ожидать, речь его стала неразборчива, начался сильнейший бред, и он потерял сознание.
   Потом был яркий солнечный свет, который заливал просторную больничную палату Николаевского военного госпиталя, как на Пасху, как на Воскресение Христово. Тут было пустынно. Марлевые пологи отгораживали несколько незанятых, аккуратно заправленных коек. Два стула, шкаф, стол, покрытый белой скатертью, довершали обстановку.
   Завернувшись в серый с малиновыми бархатными отворотами и обшлагами халат, Мусоргский неподвижно сидел на кровати у самого окна".
   В небе - парча объярь.
   Авель вспомнил, как однажды, еще в Воронеже, подошел к соседскому окну и, заглянув в него, увидел там сидящего посреди темной, с обрушившимся потолком комнаты старика в горчичного цвета вылинявшей гимнастерке, застегнутой под самым, торчащим наподобие высохшей коры подбородком. Старик смотрел прямо перед собой стеклянными, немигающими глазами.
   Осенний портрет, непонятно почему и кем извлеченный из древлехранилища памяти!
   Ранняя весна всегда похожа на позднюю осень.
   Нет никаких признаков времени года, разве что пустота да раскачивающиеся на ветру голые или мертвые ветви деревьев. Теперь всякое утро начинается с болезненного ощущения того, что новый день (будь он проклят!) никогда не кончится, но будет тянуться бесконечно, бесконечно, сколь угодно долго, попеременно заполняясь то снегом, то дождем, то листопадом, то оранжевым предзакатным солнцем, то густым, непроглядным туманом, поднимающимся из заболоченных речных низин, то серебряным инеем, то песчаной бурей, приносящей ощущение библейской пустыни, лишенной свойств, ощущение-поминание норы, творения, конца света, сотворения мира.
   Мать вышла из кухни и выключила за собой свет.
   Авель заглянул в "око" газового водогрея. Туда, в заделанное потрескавшейся слюдой окно, чтобы обнаружить закопченную горелку, чтобы ослепнуть, обжечь роговицу, чтобы задохнуться и умереть.
   Братья совсем не походили друг на друга. О них никак нельзя было сказать: "Вот они - плоскогрудые, с выкатившимися из орбит наканифоленными глазами целующиеся близнецы, столь напоминающие каролингов в длинных подрясниках, из-под которых выпячиваются круглые, как у беременных, заполненные газами животы". Это было бы неправдой. Почему брат лжесвидетельствовал против брата? Зависть. Ревность. Высокомерие. Гордость. Тщеславие. Нелюбовь. Слабоумие. Семь грехов. Старческое слабоумие.
   Через несколько дней после госпитализации с диагнозом "делириум тременс" белая горячка - Каин умер.
   В классе учился слабоумный мальчик.
   Все смеялись над ним.
   Обзывали дураком и юродивым.
   - Ты дурак, понял?
   Он огрызался в ответ, скалил желтые зубы, выл, напоминал голодную злую собаку, привязанную к ручке двери. Собака жмурилась зимой от яркого белого света, все равно что слепая, потому как привыкла к темноте, к надетой на голову противогазной сумке.
   Снег.
   "Центурии".
   Иприт.
   Каин - это "стяжание", а Авель - "суета сует и всяческая суета".
   С первых чисел июля город пустел, потому как устанавливалась невыносимая жара, пыль заполняла тяжело пахнущие канализационной горечью подворотни, с реки доносились протяжные гудки буксиров, заводивших баржи с пиловочником под разгрузку в Щеповскую гавань, парило.
   К вечеру жара немного спадала, и во дворах появлялись игроки в гильзы. Играли на деньги. Смысл этой игры заключался в том, что из стреляных гильз, собранных на задах Пороховых заводов, что на Охте, у кирпичной стены дворового брандмауэра строили базу и с десяти шагов пытались попасть в нее свинчатками. Дежурный по базе, глухонемой уличный вор по прозвищу Марикела, пересчитывал выбитые из базы на землю гильзы, назначал их цену в зависимости от калибра и на пальцах с выжженной на одном из них при помощи увеличительного стекла монограммой "Матерь Божья" показывал выигрыш. Число. Все уважительно кивали в ответ, Марикела открывал рот, высовывал язык и трогал им кончик длинного, вислого подобно наледи носа. Все смеялись - "во-о дает!". Одобрительно гыкали. Игра продолжалась допоздна. Потом в эмалированных, оплетенных проволокой флягах ходоки приносили домашней выделки кислое сливовое вино, в котором плавали листья табака и хмеля. Кости. Теплое вино проливалось, а вернее было бы сказать, проваливалось из головы через узкое горло в чрево, где скапливалось, вызывая острую резь. Марикелу волокли к водоразборной колонке и открывали кран. Глухонемой начинал мычать, вертеть головой и потому захлебывался немедленно, пытался вырваться, но его крепко держали за руки, даже привязывали к чугунной решетке водостока ремнями.
   - Это за то, что он наши гильзы, сука, воровал! - орали игроки.
   ...и Авелю начинало казаться, что это его самого пытаются утопить в обычной, не просыхающей даже в самую умопомрачительную жару дворовой луже, заплеванной и заросшей лиловой тиной.
   Да, так уже было однажды, когда он зажимал нос пальцами и прыгал в воду с высокого гранитного парапета набережной, а тяжелые, черные волны мерно смыкались над головой, погружая своего "избранника" в непроглядную, лишь изредка светящуюся голубыми разрядами фосфора обоюдоострых оцинкованных плавников темноту. На дне можно было различить объеденные рыбами обломки биплана "Вуазен", затонувшего здесь около 1914 года, да керамические, заполненные гипсом асыки - "коленные чашечки барана", агнца с протезной фабрики, расположенной недалеко от пристани "Антоний".
   Авель воображал себе, как течение воздуха передвигает облака в вышине. Течение воды и времени.
   Наконец Авель с силой отталкивался ногами ото дна и через мгновение вновь оказывался на поверхности воды, а собравшиеся на набережной прохожие указывали на него пальцами, что-то кричали, при том что их воплей, дурных голосов было не разобрать совершенно, проявляли крайние признаки беспокойства, картинно закрывали лица руками и, видимо, умоляли перестать столь дерзко и откровенно пугать их.
   Страх.
   Мотоботы "Святой Николай" и "Святой Иоанн Дамаскин" идут.
   Страх Божий.
   Каин всегда испытывал страх перед смертью, перед болезнью, перед немощью, перед невозможностью закончить начатые накануне дела. Какие дела? Ну, например, писание покаянного письма брату, в котором он собирался сообщить, что на самом деле у них разные матери, но они все равно братья!
   Авель стоял у открытого окна, за которым дворник в безразмерном брезентовом переднике поливал двор и примыкавшую к нему часть улицы из резиновой кишки, тянувшейся от водоразборной колонки, у которой еще вчера ночью топили Марикелу, и читал письмо Каина.
   Это было одно из его последних писем:
   "Ведь ты знаешь, как я люблю эти прогулки в лесу. В полном одиночестве. В полном молчании. И только высохшая трава, палые листья, сваленные ураганом стволы да кущи имеют власть. Тайную власть "ключей". Можно долго идти, не разбирая дороги, проваливаясь в заполненные пузырящейся водой воронки, оставшиеся еще со времен войны, можно и слушать пение ангелов. Ты, надеюсь, знаешь, что добрые ангелы живут в дуплах вековых, наполовину выгоревших от огня небесного ветл. Старые деревья клонятся под тяжестью снега или под тяжестью толстых, раскормленных моченым в уксусе хлебом птиц, отдыхающих во влажной, кишащей насекомыми тени. Ангелы тоже довольно старые, опытные, много старше Мангазейского или Комельского лесов, в которых они и живут. Многие из ангелов, именуемых еще и херувимами, давно разучились летать, потому как вот уже несколько веков, волоча на спинах плетенные из бересты торбы с окаменевшими пресными хлебами, вынуждены бродить по окрестным холмам, спускаться в низину, пойму, переплывать петляющую среди пологих берегов реку. Торбы разодрали острые, торчащие из спины хрящи лопаток в кровь...