Недреманое Око есть символическое изображение Спасителя в младенческом возрасте и стоящих перед Ним Апостолов, которые держат орудия Его будущих Страстей - Крест, копие, терновый венец, вымоченные в красном вине розги, деревянный шест-иссоп с губкой, сооруженной из морских водорослей, гвозди, еще раз гвозди и глиняный кувшин с уксусом.
   Кувшин упал на землю и разбился.
   Амфора упала на каменный пол и разбилась.
   Снег выпал.
   "В городе зиму выжгло кислотой".
   В городе зиму выжгло кислотой, и она разлилась по реке.
   На Новый год была оттепель, весь снег растаял, и праздника не получилось: "Скоро праздники, а настроение почему-то непраздничное". Так подумалось. Из водосточных люков поднимался пар и курился в свете выстроившихся неровной чередой уличных фонарей. Все это так напоминало процессию, которая молчаливо двигалась по изрытому тракторами пустырю к стоящей на круче трансформаторной будке, устроенной в бывшей кладбищенской часовне. Вот январь утонул в грязи и густом, пахнущем из чугунных водоводов хлоркой тумане. В феврале же снова ударили морозы и пошел снег.
   В феврале Тамару пришлось перевезти в дом престарелых, который находился недалеко от Обуховской заставы, и мать каждый день ездила к ней, возила в алюминиевой миске варенную "в мундире" картошку, несколько выпрошенных у соседки снизу яиц, мелко наструганные, напоминающие кривые, перекрученные стариковские ногти сухари и завернутую в самодельный газетный конверт соль.
   Теперь Авель подолгу оставался один. Он ложился на кровать под часами, закрывал глаза и слушал метроном шагов на потолке, по которому, оставляя извилистые трещины в побелке, ползали насекомые. Жуки. Вспоминал, как однажды в детстве они с Каином нашли большого жука-рогача и положили его в муравейник. Брат заставлял брата смотреть на экзекуцию, потому что жук-рогач перевернулся на спину, совершенно соделав при этом уязвимой свою черную в красных разводах мякоть.
   - Вот так, вот так его, гада такого! - смеялся Каин и тыкал уже обглоданную ракушку панциря длинной суковатой палкой. Даже надевал рогатый панцирь себе на лоб и бодался.
   Фантомные боли. Утрата. Абсолютно невосполнимая утрата.
   Потом братья долго сидели на скамье у двухэтажного с телеграфной вышкой на крыше здания почты и смотрели, как, утопая в пыльном мареве, по площади проходили люди, проезжали подводы, запряженные облепленными глиноземом и навозом сонными лошадьми, разворачивались грузовики.
   Полдень. Насыщение полдня шелестящим на горячем ветру сухостоем, звенящим наподобие полых, трубчатых костей полыни - "пала звезда Полынь".
   В дверь позвонили. Авель вздрогнул, открыл глаза. Звонок в дверь повторился. Встал-встал с кровати и пошел открывать - пришла мать.
   "Господи Боже мой, опять Тамара отказалась есть, и ее пришлось кормить насильно, разжимать ложкой зубы - кривой прикус - и заливать в образовавшееся отверстие холодный, слабозаваренный чай, который принесла хромая медсестра в застиранном сером халате, почему-то подпоясанном лохматым, перекрученным в жгут бинтом... А еще после этого говорят, что бинтов нету, мерзавцы".
   Медсестра тогда и успокоила мать, промычала: "Да вы идите, я за ней присмотрю.- Затем, с хрустом почесав всей пятерней покрытое чешуей колено, добавила: - Не волнуйтесь, не волнуйтесь, с ней теперь уже ничего не случится". А мать-то и подумала в ответ: "Все, что могло, уже, вероятно, случилось",- и вышла за ворота дома престарелых. Попрощалась с облаченным в темно-синюю вохровскую форму придурковатого вида привратником, который высунулся из окна сторожки, в том смысле что - "стой, кто идет". Затем привратник глупо, невыносимо глупо улыбнулся и покрутил пальцем у виска: "дура". "Да сам ты идиот!" - И мать заплакала, а потом долго шла, не разбирая дороги, избегая прохожих, падая от усталости, от смертельной усталости.
   Ей снилось, будто бы она идет по пустому, выстуженному блокадной зимой городу. Все погружено в густую, непроницаемую темноту. Вдруг она слышит за спиной быстро приближающиеся шаги и оглядывается: перепрыгивая через бесформенные, почерневшие от угольной пыли сугробы, за ней бежит человек. Впрочем, она может разобрать только его сбитые, расслоившиеся кирзовые ботинки, длинную, развевающуюся от задыхающегося бега шинель и съехавшую на глаза фуражку с обкусанным козырьком. Дезертир? Да, матери часто говорили о случаях бешенства и людоедства среди больных клаустрофобией - манией замкнутого пространства, сошедших с ума от стука метронома людей. От стука в голову, в голову! Людей, наверное, целую жизнь проведших у сооруженной из железной бочки плиты или печки-перекалки, тупо смотрящих на остывающие угли, на изъеденные, ободранные в поисках сладкого обойного клея стены своих пустых, нетопленых квартир.
   Нет, все-таки не надо было ей оглядываться, не надо было кричать и звать на помощь, потому что все равно никто не услышал бы тогда мать, ведь ее надтреснутый от ужаса голос глухо гудел внутри надетого на голову колокола без языка, вернее сказать, колокола с выдранным языком. Она потеряла слишком много сил, и упала, и стала совсем беззащитна!
   - Мама, пожалуйста, не надо кричать! - Авель наклонился и закрыл перекошенное судорогой лицо одеялом. Багряницей. Покровом. Воздуhхом.
   Словно картины, висящие на стене.
   На картине изображена заполненная до подоконников водой комната, по которой плавают стулья, заплесневелые объедки, обрывки обоев и разбухшие книги, напоминающие червивые грибы.
   На другой картине изображен старый, едва различимый в тени низких, замысловатой формы деревьев двор со стоящей в середине неглубокой, но уже зацветшей лужи водоразборной колонкой.
   На третьей картине - городской пейзаж зимой. Красного кирпича доходные дома выстроились ступенями на "горовосходном холме", оставив при этом лишь часть низкого, свинцового неба, изрыгающего потоки густого мокрого снега.
   ...в вестибюле, привалившись спиной к каменной стене, спит человек.
   Наконец, на четвертой картине изображена дачная местность, где из-за поворота выходит поезд и тут же проваливается в непроходимые, багрового цвета заросли крапивы в человеческий рост, издает протяжный гудок, кренится на вираже, высекая стальными колесами искры. То же и ночью происходит, что позволяет на много километров в кромешной темноте судить о приближении поезда. Доносится характерный скрип, и там, где у разъезда поезд замедляет свое движение, из насквозь продуваемых, провонявших сырым углем тамбуров с выбитыми стеклами на насыпь выпрыгивают мешочники. Затем поезд с воем вновь набирает ход, взбирается на каменный виадук, еще в 30-х годах проложенный над оврагом, на дне которого среди камней, ржавой арматуры и строительного мусора извивается ручей. Поезд уходит в горячую, душную темноту июльской ночи, стуча молотками по густо смазанным тавотом рельсам.
   ...но все равно болит где-то в глубине, на дне болит и хочется плакать, рыдать. От бессильной злобы.
   Авель вышел во двор.
   Ночь.
   Преполовение ночи: "Посвящается брату моему, рабу Божию Каину".
   Вижу: "Они и порезали мне руки и поранили глаза. Веки. Вены".
   Помышляют: "Слава Богу, что еще отсутствует ветер, который вполне мог бы затеять кровавую сечу и изрубить меня ветвями на куски. Затем, пройдя через переулок, я вышел на бульвар, который тянулся, кажется, до Крестовоздвиженской части. На каланче, видневшейся из-за верхушек деревьев, ударили в било обрезок железнодорожного рельса, привязанного к дубовым, оббитым кровельной жестью стропилам. Закачалось-закачалось... Я подумал, что, наверное, уже поздно. Хотя, впрочем, едва ли, ведь в конце длинного, туннелеобразного бульвара висели светильники, и здесь было светло почти как днем, ну разве что в пасмурную погоду. Скорее всего удар била обозначал смену пожарного караула на каланче. Так оно и получилось - облаченные в натертые до ослепительного блеска бузиной кирасы караульные проследовали через бульвар на одну из смежных с ним, с бульваром, улиц. Я тоже свернул и, пройдя еще несколько довольно безлюдных в ту пору кварталов, вышел к Обуховской заставе. Дом престарелых находился здесь в практически не освещенном, заставленном покосившимися заборами тупике, где только над дверью сторожки горела лампа-дежурка. Рассказывали, что раньше здесь была знаменитая Обуховская психиатрическая больница.
   Домой я вернулся только под утро. Тихо, чтобы не разбудить мать, прошел на кухню, закрыл за собой дверь и поставил на огонь чайник. Потом обмотал полотенцем руку и, дождавшись, когда чайник закипит, открыл крышку и сунул руку туда. Больше всего я испугался того, что совершенно не почувствовал никакой боли, хотя прекрасно знал, что боль должна была быть адской, невыносимой, но ее почему-то не было, только немного покраснела рука (совсем немного!), а на полотенце выступили фиолетовые пятна. Значит, я не испытал никакого страдания, но лишь - брезгливое ощущение, подобное тому, когда под ногами яичной скорлупой хрустят выползшие после дождя на дорогу рогатые, пульсирующие черной икрой улитки.
   Я открыл окно, высунул руку и увидел, как тотчас же от нее пошел густой клокастый пар, но вскоре и это прошло. Стало быть, можно спокойно, не тревожась ни о чем, заварить чай, вытереть уже остывшим полотенцем пенный налет в углах губ, достать из буфета чашки, чайник и воткнуть ему в горло проволочный кронштейн для сита. Ну что же - я так и сделал...
   Настой оказался необычайно вязким и горьким, приклеившим распухший язык к небу, оставившим неистребимый привкус пузырящейся жженки, растекшейся по всем кивотам, тайникам и реликвариям рта.
   Весьма и весьма оригинальный способ отогнать сон с его видениями и утолить жажду из перламутрового утреннего неба, отражающегося на дне чашки. Еще, я знаю, чашку используют и в качестве резонатора для старого глухонемого будильника, чей надтреснутый, ржавый голос тоскливо струится в морозном воздухе однообразной песней. Среди холмов. Нет, я не умею петь, не умею петь так хорошо, как мать. Моя песня скорее напоминает невнятную, еще в детстве безо всякого понимания заученную молитву Богу, который всегда был похож на нашего соседа сверху - молчаливого и, как мне казалось, грозного старика в вязаных деревенских хлопанцах. Топотал.
   В коридоре раздались шаги - это проснулась мать. Потом прошла в ванную, и стало слышно, как по рукомойнику загрохотала пущенная из крана вода. Я включил радио".
   Авель включил радио.
   Увеличил громкость.
   Уменьшил громкость.
   Невыносимый треск в эфире, но подумал, что это трещит голова от бессонной ночи, и никакой настой не поможет.
   К началу зимы работа над "Повествованием о жизни отца на Котласском лагпункте с приложением подробного описания его смерти, наступившей 26 ноября 1948 года в результате обострения милиарного туберкулеза" была почти завершена. Авель продолжал ездить в библиотеку каждый день. Утреннее путешествие незаметно превращалось в ночное путешествие, перетекало, когда желтые дрожащие огни освещают заполненные снегом низины, однообразные крыши доходных домов и бараков, курящиеся многоствольными трубами расположенных в подвале котельных, и реку, скованную льдом, в котором - особенно под мостами были проделаны проруби для полоскания белья. Лязгая на изъеденных солью рельсах, трамвай тяжело взбирался на мост, высекал дугами-пружинами искры из контактных проводов и переваливался на другой берег. На съезде с моста трясло, и по заледеневшему полу трамвая скользили войлочные сапоги, ботинки и пахнущие застывшим жиром овчинные унты. Приходилось как можно крепче держаться за поручни, оставляя на них следы скрюченных пальцев и покрытых оврагами ладоней.
   Становилось весело, и Авель проделывал в заиндевевшем окне отверстия величиной с медяк. И через эти отверстия смотрел на улицу - в темноту...
   Смотрел в темноту, туда, где из старинных книг были сложены погребальные пирамиды, которые в египтологии, кажется, назывались "мастабами". От старости некоторые книги уже невозможно было открыть, а названия, написанные на их обклеенных крафтовой бумагой обложках, невозможно прочитать. Это и понятно, ведь высушенные между страницами терракотовые листья папоротника скрывали многие выцветшие буквицы. Веяли, веяли подобно рипидам, создавая непроницаемую для солнечного фотографического света сырую тень.
   Буквицы. Буквы. Рукописи. Знаки. Свитки.
   Хранитель рукописей и свитков, Корнилий Людовикович Бартини, страдал одышкой. Приезжал в библиотеку каждое утро, часам к девяти, на трамвае. Медленно поднимался по лестнице на крыльцо, отпирал кенофатий, снимал с головы подбитую фланелью шапку-ушанку на кроличьем меху, вытирал свежим носовым платком выступивший на лбу пот, искал ухо, находил его немедленно и по привычке складывал из него граммофонную трубу-воронку. Прислушивался.
   И это уже потом Авель узнал о том, что у Корнилия Людовиковича был родной брат Роберт Людовикович - авиационный конструктор. В 37-м году его арестовали, обвинив в военном шпионаже в пользу фашистской Италии, а через год расстреляли.
   На книжном столе были разложены стреляные гильзы.
   Исписанные мелким почерком листы папиросной бумаги.
   Карандаши.
   Увеличительное стекло.
   Пенал.
   Логарифмическая линейка.
   Бронзовый лафет для перьев.
   Настольная лампа на мраморном постаменте.
   "Мефисто".
   Зеленое сукно, в некоторых местах залитое чернилами.
   Ворс, вытертый острыми локтями до дыр, из которых нестерпимо дуло зимой, и поэтому приходилось их затыкать специально припасенной для того ветошью из ветошного сарая.
   Мышиный помет.
   Ядра.
   Зеленые яблоки.
   Мухи на потолке.
   "Повелитель мух".
   Настенные часы.
   Патронташ.
   Стоящие в шкафу за стеклом фотографии! Так и экспонаты в музее.
   Гипсовые слепки.
   Зал подлинников.
   Падающий на голову стеклянный потолок, рассыпающийся при этом тысячами кварцевых брызг, что подобно озарению, подобно вспышке синего прозрачного газа.
   Авель сразу же вспомнил, что одна из гильз, разложенных между книг, была запаяна. Он наклонился и, едва разбирая полуосыпавшиеся надписи, сделанные карандашом, прочитал: "Все дело было в том, что умерших в лагере хоронили в безымянных могилах, которые отмечали только номером согласно акту вскрытия, произведенного в тюремном морге. Чтобы сохранить об отце хоть какую-то память, ведь его фотография из личного дела была вырвана и впоследствии утеряна, тюремный врач Яков Эдуардович Шимкунас, кажется, из тракайских караимов, вложил внутрь трупа запаянную, от крупнокалиберного пулемета гильзу со свитком, содержавшим апокрифические сведения об отце. В частности, описание его внешности, сделанное с топографической точностью, информацию о росте и весе, рисунки различных частей его тела, которые впоследствии могут быть просто незаменимы для его реставрации, а также различные примечания и патологии. Например, между средним и безымянным пальцами правой руки у отца сохранилась рудиментарная кожистая перепонка, пропускавшая свет. Красный свет. Или: надбровные дуги имели очертания пологих, бесконечно долго спускавшихся в заполненную соляными отложениями долину холмов".
   Авель взял гильзу и вскрыл ее, как снял печать.
   "Господи, призри на убожество мое",- было написано на первой печати.
   "И нальется небо кровью, и изойдет дождем, и напоит высохшую землю, и отравит ее ненавистью",- было написано на второй печати.
   "Отныне ты будешь лишен имени, и век твой пребудет бесконечен",- было начертано на третьей печати.
   "Беспечность - удел обремененных грехом, а памятование смерти праведных",- было написано на четвертой печати.
   "Имея лишь мысленное собеседование со демонами, ты уже согрешил, даже если руки твои не обагрились кровью избранных",- было написано на пятой печати.
   "Слава Богу за все",- было начертано на шестой печати.
   ... и за такого отца, каким он был изображен на свитке, извлеченном из дарохранительницы,- невысокого роста, сутулого, с крупной грушевидной формы плешивой головой, оттопыренными ушами, двухствольным затылком и исходящим откуда-то исподлобья тяжелым взглядом, с неподвижной нижней челюстью и неразвитыми, как бы провалившимися внутрь ноздрями,- следовало молиться...
   Наверное, отец много страдал в жизни, но это не пошло ему на пользу, потому что страдание вообще не может быть полезным и уж тем более богоугодным. Оно, являясь прямым следствием нашей слабости и нашего несовершенства, лишь огрубляет и истончает нашу душу незаживающими язвами, болезненными страхами перед другими такими же, как и мы,- перепуганными, униженными и нездоровыми людьми, заражает манией превосходства. Это психоз, да-да, это психоз! Вполне возможно, что отец даже и желал бы избавиться от этого недуга, но всякий раз он мысленно вновь и вновь возвращался к своим переживаниям и, будучи не в силах отринуть их, приходил к выводу, что все-таки он не такой, как все, что он глубже, серьезнее, интереснее окружающих его людей, что ему доступны и подвластны некие тайные откровения, осмыслить которые может только он и никто другой. Уже находясь в лагере, он даже вел некие "тайноводственные записки", которые вскоре после его смерти, естественно, были уничтожены.
   "Тайноводственные главизны - премудрые и преужасные" инока Авеля, в миру девицы Дарьи Тимофеевны Лопухиной.
   В ночь с 14 на 15 января 1840 года к задним воротам Спасо-Евфимиевского Суздальского монастыря в сопровождении конвойных подъехал тюремный возок с забранными расслоившейся слюдой зарешеченными окнами. Когда зажгли масляные факелы, то стало видно, как двое караульных выволокли из возка закутанного в шелудивую собачью шубу человека и через низкую, в половину человеческого роста дверь внесли его в монастырь. Затем факелы воткнули в снег, и они с шипением погасли, оставив в искрящемся морозном воздухе стойкий запах неосвященного, прогорклого лампадного масла.
   Из арестантской доносились простуженные голоса: "Сия книга "премудрая и преужасная" написано смертной казнию".
   В арестантской было нетоплено, а к низкому, покрытому потрескавшейся наледью своду поднимался густой вонючий пар от кучи сваленного в углу навоза. Навоз источал тепло, но невыносимо жгло глаза, резало веки, из них вытекала вода, и можно было захлебнуться ею, вернее сказать, задохнуться от боли.
   Боли нет, и смерти нет...
   Девицу Дарью Лопухину резали по живому. По животу.
   Нет, небрадобритие, небрадобритие, но лишь выскабливание острого синюшного подбородка тупой бритвой до крови.
   "Э-эх, лучше бы уж в пыточную,- сокрушались караульные,- там хоть у плиты погреться можно",- и выворачивали шелудивую, перевитую колтунами собачью шубу наизнанку.
   Тогда никто не знал наверняка, кого же именно привезли в ту ночь в Спасо-Евфимиевский монастырь на дознание. Говорили, что это и был тот самый инок Авель, который в точности предсказал Государыне Императрице ее кончину, за что и был расстрижен из ангельского чина, а все его писания уничтожены. "Вещий инок".
   Седьмая печать на воске.
   На сургуче.
   Киржач.
   Введенский Романов Киржачский монастырь.
   Полотняный завод.
   Сургучный завод.
   Почта. Телеграфные машины.
   Запах паленой, свисающей с потолка проводки.
   Керамические пробки изоляции в виде шахматных фигур. Свинцовые гири.
   Свинцовые гири-противовесы.
   Последний трамвай развернулся на заснеженном кругу и, мигая красными габаритными огнями, медленно погрузился в мерцающую поземкой темноту, которая тянулась до самого горизонта. До самого залива.
   Рассвет наступит не скоро: тогда небо начнет тлеть, покроется красными дымящимися сполохами, ослабнет, растечется прозрачным морозным маревом, наполнится холодным духом и с трудом взлетит, оторвавшись от окоченевшей за ночь земли. Исторгнет из себя стратостат...
   Авель хорошо запомнил ту последнюю ночь в своей жизни.
   Из библиотеки он вышел как никогда поздно, и до утра пришлось добираться пешком. Было необычайно тихо, и поэтому каждый шаг разносился гулким эхом внутри головы, в которую через ухо забрались муравьи или мухи и там нестерпимо копошились, видимо, устраиваясь на ночлег. Они еще с лета там обитали... Потом все стихло, и ноги провалились в густую вату водянистых, пахнущих прокисшими арбузами облаков, которыми был устлан гранитный желоб реки. Здесь, на ступенях, уходивших под черную воду, в позах пророков спали милиционеры. Стражники. Вот "Большие пророки" - Исайя, Иеремия, Иезекииль, Даниил, а вот и "Малые" - Осия, Иоиль, Амос, Авдий, Иона, Михей, Наум, Аввакум, Софония, Аггей, Захария, Малахия.
   Авель перешел мост, миновал дачный поселок - в некоторых окнах здесь горел свет. Сам не зная зачем, он подошел к одному из них и заглянул внутрь. На кухне, за обеденным столом, покрытым вытертой, со следами только что снятого с огня чайника клеенкой, сидели два мальчика и скорее всего ужинали, а вернее сказать, сонно ковыряли ложками, лениво проносили их мимо ртов, из которых, как из котлов, шел пар, нехотя переговаривались. Висевшая под потолком лампа без абажура непрерывно мигала, видимо, по причине скачков напряжения в сети, и могло показаться, что сквозь запотевшее стекло в перекрещивающихся пыльных лучах чадящего целлулоидом проекционного аппарата наблюдаешь исцарапанную копию трофейного фильма.
   Синематограф - "это устаревшая модель: с медной вытяжной трубой, магниевой лампой, механической грейферной коробкой и конденсорной линзой в форме иллюминатора от логарифмической линейки".
   Потом увидел, как на кухню вошла средних лет, худая, с бледным, уставшим лицом женщина в шерстяном бесформенном платье, поверх которого был надет суконный грубого кроя жакет с промоинами и лиловыми разводами от бесчисленных стирок, и поставила на стол кастрюлю с варевом. Мальчики - по всей вероятности, братья - заулыбались. Стали толкать друг друга.
   Авель отвернулся, потому что знал, что произойдет дальше...
   Отвернулся и громко прочитал прибитую к кирпичной стене вывеску "Акатовский переулок". На голос из темноты сразу же выступили разбросанные вдоль обочины дороги, полузасыпанные снегом остовы грузовых машин, орудийные лафеты, низкие, тесные, пропахшие соляркой, напоминавшие наполовину ушедшие в землю угольные сараи кабины армейских тягачей с пустыми глазницами выбитых фар-раковин. Окаменелости. Доисторические, покрытые скользкой чешуей животные щерятся, клацают потрескавшимися зубами, приседают на кривых задних лапах, роют ими промерзшую землю, через вставленные во вздувшиеся от голода (ведь зима же, зима!) животы стеклянные трубки выпускают сероводород. Нестерпимо.
   Не доходя до Бадаевского пустыря, Авель почувствовал, именно почувствовал, а не услышал, что за ним кто-то идет. Ускорил шаги. Шаги за спиной тоже ускорились. Побежал. "Может быть, это просто бездомная собака?" Но почему же она лает безмолвно? Рассказывали, что сторожевым собакам в Дахау и Бухенвальде специально вырезали голосовые связки, чтобы они могли настигать своих жертв в абсолютном молчании, лишь открывая и закрывая пылающие кипящей слюной пасти.
   Спина вспыхнула, и Авель обернулся.
   "Нет, не следовало этого делать, но теперь, как, впрочем, и всякого содеянного, того взгляда, перед которым мысленно пронеслась вся жизнь, не вернуть. А на этот раз жизнь предстала в калейдоскопе неоднократно повторенных и даже выученных наизусть слов.
   Записывать слова: "Брат Каина - Авель. Брат спасает брата. Брат посылает брата на верную погибель. Силою Честнаго Животворящего Креста Господня брат исцеляет брата от гнойного перитонита. Брат держит брата за левую руку-длань. Брат принуждает брата к воровству. Брат сочувствует брату, подвергнутому наказанию плетьми за совершенное им злодеяние. Братья присутствуют на аэродроме и наблюдают за полетом планера, выполняющего фигуру "треугольник". Брат охраняет сон брата. Планер покачивает узкими острыми крыльями с нарисованными на них красными звездами. Вот и другой брат охраняет сон своего брата, покой своего брата. Упокоился".
   Читать слова - это значит находить в их искусственной последовательности некий формообразующий смысл, которого они лишены изначально, пребывая в состоянии хаоса, будучи исторгнутыми из глубины воронки фонографа. Как из дудящего чрева-преисподней, как из заполненной испражнениями ямы или как из заброшенного, пузырящегося светящимся зеленым газом колодца. Хотя можно и просто выкрикивать в морозную темноту отдельные, не связанные друг с другом буквы, наделяя каждую из них каким-то определенным, только ей присущим значением. Однако в этом случае будет крайне необходим особый словарь-лексикон, на составление которого уйдет не один год, а само чтение превратится в бесконечный процесс отгадывания алфавитных таблиц, составленных наподобие лунного календаря. Пасхалии. Впрочем, наверное, теперь уже невозможно разучиться читать, как невозможно разучиться жить или дышать. Ведь сколько ты не будешь закрывать рот руками, предохраняясь от воздуха, сколько не будешь напяливать на себя извлеченную из удушливо пахнущего пересушенной фанерой бельевого шкафа заношенную до дыр одежду отца, а хотя бы и одежду матери, сколько не будешь смотреть назад, ничего из этого не выйдет. Абсолютно ни-че-го! Слепота! Слепота!
   - Ну что, не узнаешь меня?