Страница:
Чтобы не вызвать черепашкиных подозрений, Дмитрий Олегович на время приостановил свои опыты с кляпом. Курочкин не был уверен, что рассказчику понравится его попытка к бегству.
– Правильно, – одобрительно сказал герр доктор. – Чего волноваться? Вы в этом ограблении не участвовали, да и срок давности… Не умри ваш Кондратьев в тюрьме, давно бы гулял на воле. И тем более Шереметьев… Однако я забежал вперед. Мы с вами говорили о валюте, – рассказчик похлопал себя по левому боку, очевидно намекая на присутствие бумажника. – В четвертом вагоне – двенадцать двухместных купе. Другими словами, двадцать четыре валютных источника. Если поискать. А искать-то и Кондратьев, и Шереметьев умели хорошо. У них к тому времени был уже большой опыт… как это сказать по-вашему… шмона.
Небрежно брошенное словечко из какого-то явно уголовного лексикона в интеллигентной речи герра доктора выглядело чумазым проходимцем, затесавшимся среди гостей аристократического салона. Видимо, рассказчик употребил его все-таки недаром. Может быть, искомому Потапову по каким-то причинам обязан был больше нравиться воровской диалект. Курочкина, однако, он совсем не вдохновлял.
– Вообразите себе, майн либер Потапов, – тем временем говорил доктор, чей указательный палец замельтешил теперь где-то на уровне курочкинского носа. – Два часа ночи, нежное время для сна. До контрольно-пропускного пункта в Бресте еще час сорок чистого времени… Точнее, час сорок две, считая полутораминутную стоянку в Барановичах и полуминутную стоянку на подъезде к Коссово… Пассажиры спокойно дремлют. И вдруг – шум, топот, стук прикладов, свет фонариков в лицо! Что такое? Что стряслось? Оказывается, разыскивают нарушителя.
Стало быть – проверка документов, проверка багажа, личный досмотр. Гражданочка, встаньте, пожалуйста… и все такое прочее. Оба самозваных проверялыцика стараются за четверых, под шумок досматривая бумажники и очищая все те маленькие смешные тайнички, где уважающие себя пассажиры, следуя за рубеж, прячут обычно не указанные в декларациях посторонние суммы. Сильно пострадавшие граждане скрежещут зубами, но помалкивают: кому же охота доносить на себя? К тому же Кондратьев с Шереметьевым очень грамотно не обдирают всех, как липку, но оставляют каждому самый минимум на прожитие. Такие вот благородные робингуды под зелеными фуражками, купленными в «Военторге»… Всего каких-то двадцать минут индивидуальной работы с пассажирами – и ваши соратники обеспечены на год вперед. Причем далеко не все в вагоне и не сразу догадываются, что стали жертвами банальнейшего грабежа. Кое-кто даже мусолит листки декларации, воображая, что вот-вот получит свои излишки обратно, если соответствующим образом внесет их в реестр, ха-ха… – Герр доктор со вкусом посмеялся над чужой глупостью. – А затем, согласно расписанию, на пути поезда выплывает безымянный полустанок с тридцатисекундной стоянкой, где друзья-разбойнички предусмотрительно испаряются. Делу – время, потехе – час. Между Коссово и Брестом в вагон могут зайти уже настоящие зеленые фуражки, встреча с которыми для вашей команды нежелательна… Талантливая, математически выверенная операция, не правда ли? – Доктор пристально глянул прямо в глаза Курочкину и сам же себе возразил: – Гениальная. Я понимаю, что изъятие бутылки в двенадцатом, последнем купе было чистой воды экспромтом. Озарением Кондратьева, счастливой догадкой – как угодно назовите… Поскольку главные участники этого инцидента умерли, я лишь приблизительно могу воссоздать эпизод. Но факт остается фактом: фальшивые пограничники обнаружили контрабанду самую настоящую. Всем контрабандам контрабанду!…
Другое дело – герр доктор-черепашка. В отличие от Холмса, он не был уверен в покладистости слушателя и не ожидал от него комплиментов своему дедуктивному методу. Поэтому иногда он похваливал себя сам.
– Согласитесь, дорогой Потапов, – разглагольствовал доктор, обращаясь к безмолвному собеседнику, – пока моя реконструкция происшествия выглядит убедительно. Я не беру на себя смелость утверждать, будто бы мое небольшое расследование конгениально замыслу Кондратьева, хотя кое в чем моя теория стройнее его практики. Нет-нет, я не собираюсь постфактум обижать покойного! Просто, когда разматываешь клубочек с конца, априори знаешь какие-то вещи, недоступные тому, кто начинал с начала. Скажем, про то, что в двенадцатом вагоне едет потенциальный невозвращенец Ванечка Соловьев, ваш герой, ясное дело, и понятия не имел…
«Теперь еще какой-то Соловьев появился, – с отчаянием подумал Курочкин. – Интересно, кто следующий?» Количество незнакомцев в докторском рассказе все прибавлялось и прибавлялось, и конца им не было видно. Неужели и этого Соловьева обязан был знать неведомый Потапов?!
Дмитрий Олегович напрягся, пытаясь издать сквозь повязку нечто наподобие скорбного мычания, и ему это, в конце концов, удалось.
– Ах, вот как! – доктор неожиданно развеселился. – Вы хотите сказать, что до сих пор не знали, ЧЬЮ бутылочку храните? Так, может, и Кондратьев не сообразил, какой птенчик ему попался?
На всякий случай Курочкин повторил мычание. Ему вдруг почудилось, что кляп чуть-чуть поддался.
– Вот видите! – герр доктор радостно потер руки, гордый своей внезапной осведомленностью. – Оказывается, я все-таки располагаю сведениями, даже вам неизвестными. Системный подход, представьте себе. А вы еще отказывались меня слушать, глазки закрывали… Подозреваю, вы сейчас гадаете, из ТЕХ ли Соловьевых названный мной губошлеп Ванечка… Из ТЕХ, из ТЕХ, можете не сомневаться! У члена Политбюро товарища Андрея Кирилловича Соловьева было, как известно, три сына: старший – членкор, средний – замредактора «Партийной жизни», а младший… Угу, вы совершенно правильно подумали. Сейчас этого Ванечку именовали бы плейбоем, а тогда, в конце 70-х, – бездельником и лоботрясом. В МГИМО его с курса на курс буквально за уши перетаскивали, точь-в-точь, как сегодня этих двух обормотов… – доктор указал пальцем куда-то в глубь подвала. – И после МГИМО папа-Соловьев с некоторым трудом, но пристроил чадо в Международный отдел, в сектор связей с братскими партиями. Потом, уже при перестройке, пошла гулять журналистская версия, будто бы молодой Иван Андреевич сильно увлекался африканскими сафари и вроде даже погиб в пасти льва в Кении. Но это как раз была неправда: мне доподлинно известно, что погиб Ванечка летом семьдесят девятого в Польше. Бросился с горя в Вислу… Вы улавливаете связь между двумя происшествиями? Ах, вы хотите спросить, в каком именно летнем месяце Соловьев-младший бросился в великую польскую реку? В июле. Разумеется, в июле!…
Рассказчик сделал эффектную паузу. У него был до того самодовольный вид, словно он ждал немедленных аплодисментов. Каковых, естественно, не последовало: Курочкин еще не научился рукоплескать со связанными руками. Впрочем, вся эта история в самом деле начинала потихоньку его увлекать. По крайней мере, она пока позволяла не думать о разложенных на газетке хирургических инструментах. Герр доктор был и Шахрияром, и Шахразадой в одном лице.
– Не люблю журналистов, – продолжил свое повествование черепахообразный Холмс после того, как насладился паузой. – Не подумайте, драгоценный Потапов, что я – какой-нибудь ретроград и против свободы слова. Просто недолюбливаю пишущую братию, и все тут. Если им что втемяшится в голову, так они километры бумаги изведут и будут повторять одно и то же раз, и два, и тысячу и один раз… Вот придумали они однажды: «Золото партии» – и пошло-поехало! А ведь это же концептуально безграмотное выражение, можете мне поверить. При международных расчетах с братскими партиями и движениями никто и никогда не пересчитывал суммы по золотому эквиваленту; всегда предпочитали измерять наши пожертвования на благо мировой революции в американских долларах. Однако наш Ванечка Соловьев очень быстро узнал в своем Международном отделе, что пачки долларов тоже никто никому из рук в руки не передает: это, конечно, не золотые слитки, но тоже довольно громоздко. И что может быть компактнее пачек и слитков? Это вы уже и сами лучше меня знаете. Они самые, бриллианты для диктатуры пролетариата, как написал однажды некто Юлиан Семенов. Маленькие, но бесценные штучки. Каждая такая штучка могла обеспечить на Западе лет пять состоятельной жизни отдельно взятому советскому человеку… А если учесть, что к лету семьдесят девятого плейбой Ванечка порядком запутался с долгами, многочисленными дамами сердца и нехорошими – зато весьма дорогими – порошками и пилюльками, ему оставалось сделать единственно возможный выбор: либо покаяться папе из Политбюро, либо запустить руку в бриллиантовый мешочек и поскорее покинуть родные края… Признаюсь, дорогой Потапов, в этом месте моя реконструкция событий несколько умозрительна. В Международном отделе я все-таки не служил, их систему охраны ценностей слабо себе представляю, и сам процесс кражи оттуда, скажу честно, видится мне достаточно расплывчато. Однако факт остается фактом: за два дня до отправления того самого поезда «Москва-Берлин» у туриста Соловьева И.А. в руках оказалось четыре бриллианта. Три просто хороших, по двенадцать с половиной каратов, а один – замечательный. Тридцать два карата, московская огранка. Всего на карат меньше знаменитого «Ивана Сусанина» из Алмазного фонда. Бриллианты такого класса не проходят мимо международных аукционов, поэтому нашему Ванюшке с этим камушком еще бы пришлось хлебнуть лиха… Но до этого, как известно, дело все равно не дошло. Камни очень скоро достались якобы пограничнику Кондратьеву, а ограбленный Ванечка хлебнул польской речной водички… Собственно, Соловьев-младший сам был во всем виноват. Мысль спрятать камни в сосуд с прозрачной жидкостью была толковой, но наш контрабандист выбрал не ту бутылку. Засунь он бриллианты в обычную емкость со «Столичной» – и никто бы не обратил на нее внимания. Подвело Ванечку все то же дурацкое плейбойство: он повез украденное в красивой бутылке с импортным джином. Ну разве не балбес? В чем, в чем, а в наблюдательности вашему Кондратьеву, я уверен, нельзя было отказать. Он, видимо, сразу же заметил эту странность. Нормальные люди – даже из поезда «Москва-Берлин»! – никогда бы не стали везти с собой за рубеж импортное спиртное. Оттуда – могли бы, это понятно. Но – ТУДА?…
– Разгильдяи, – вполголоса пожаловался герр доктор на свою гвардию. – Просто слоны в посудных лавках. Вечно они производят столько шума, как будто их не двое, а по меньшей мере целая рота. Говоришь им о конспирации, говоришь – все без толку… Но, с другой стороны, какая с этими детьми может быть конспирация? Они ведь до сих пор убеждены, что я с ними просто занимаюсь экстенсивным изучением немецкого языка… – Доктор хитро подмигнул Курочкину и еще немного понизил голос. – Вы знакомы с экстенсивным принципом Ильзы Кох? Не старайтесь вспомнить, я его сам выдумал год назад, за каких-нибудь полчаса. Надо, дескать, вживаться в языковую атмосферу методом практических действий, попутно внедряя в свою речь как можно больше иностранных слов и постепенно вытесняя русские… Бред, не правда ли? Однако юноши мне верят и, как щенки, во всем меня слушаются. Сейчас ведь столько развелось методик, что новой никого не удивишь. А со мной мальчикам интересно: поездки в разные города, погони, слежка, пленные, мундиры эти дурацкие… Обоюдная выгода, дорогой Потапов. Дети считают, что учат язык, а я получаю добровольных помощников, молодых и энергичных…
Где-то в подвальных лабиринтах снова неприятно заскрежетало железо.
– …Пожалуй, чересчур энергичных, – поморщившись, признал доктор. – Я им ставлю конкретные задачи, но иногда они воспринимают все слишком буквально. С Петровым, как вы слышали уже, сущая накладка вышла. Кто же знал, что провод был под напряжением?…
Связанного Курочкина от этих слов опять настиг прилив тихого страха. Он машинально скосил глаза в сторону газетки с разложенным на ней хирургическим инструментом.
– Догадываюсь, вам теперь любопытно, отчего же эти славные юноши называют меня доктором, – сказал доктор, проследив за взглядом Дмитрия Олеговича. – Вы уже уяснили, что я – не медик, а инструменты – это так… легкое хобби, атрибут общения с малосговорчивыми респондентами… Однако я действительно доктор, филологических наук. И круг моих интересов, смею вас уверить, достаточно широк. Кандидатскую я писал по спряжению неправильных немецких глаголов, а докторскую – по так называемому детскому фольклору… Сейчас-то я – скромный преподаватель пединститута, но вот прежде у меня были другие студенты. Тогда это учебное заведеньице еще называлось Всесоюзной высшей школой КГБ, и младшие оперативники направлялись туда со всей страны повышать свое образование. Нет, не подумайте, я читал им не шифровальное или саперное дело – обычные языковые дисциплины, как в любом вузе. И курилка там была, как и в обычном вузе… А вы полагаете, эту историю с ограблением поезда мне ласточки насвистели?…
Ничего подобного Дмитрий Олегович вовсе даже не полагал. В НИИЭФе, где он работал, курилка тоже была кладезем информации.
На сей раз доктор-черепашка правильно расшифровал молчание Дмитрия Олеговича.
– Вот-вот, – проговорил он, – курочка по зернышку, а человек – по фактику. Для кого-то это был анекдот, а для вашего покорного слуги – информация к размышлению. Важно было ее правильно истолковать, и я истолковал. Перейдем теперь к самой занимательной части моего рассказа… Вы не устали, дорогой Потапов? Карамельку, глоток водички? По глазам вижу, что не устали и не хотите. Тогда продолжим. Помнится, мы с вами дошли до того, как два фальшивых пограничника Кондратьев с Шереметьевым, опустошив валютные запасы четвертого вагона, сошли на полустанке, сели в автомобиль поджидавшего их Пушкарева и отбыли в сторону Гродно. Тут у меня почти пятидневное белое пятно. Если вы мне потом поведаете, как Кондратьев умудрился быстро избавиться от прихваченной в вагоне бутылки и по каким замысловатым каналам сосуд с бриллиантами попал к вам, я буду вам крайне признателен. И даже если вы захотите хранить секрет, я не обижусь. Мне важнее не технология, а конечный результат. Три камня по двенадцать с половиной и один – по тридцать два. Я их никогда не видел, однако прекрасно себе их представляю… Но мы отклонились от темы. Ровно через пять дней в городе Ленинграде одинокий Кондратьев был задержан спецгруппой с Литейного и препровожден в тюрьму Кресты. И на старуху, увы, бывает проруха: надежный перекупщик валюты был, оказывается, под наблюдением бдительных питерских органов… Лейтенанта, который организовал задержание, повысили до капитана и, кстати, отправили подучиться в известное вам заведеньице. Улыбчивый такой парень, я его еще «Явой» постоянно угощал, отменный был курильщик… Простите, мы снова отвлеклись. Итак, Кондратьев – в Крестах, ему грозит срок за валютные махинации и заодно выясняется его участие в ограблении поезда. Зато про бриллианты никто не знает, обратите внимание. Сдается мне, ваш Кондратьев слегка переусердствовал с секретностью и скрыл от своих соратников свою находку. Зато теперь, когда он – на нарах, а его друзья – еще на свободе, уже не до секретов. Талантливый организатор, Кондратьев, к сожалению, слаб здоровьем. В тюрьме ему диагностируют сразу несколько болезней, нужны лекарства, усиленное питание, передачи с воли… Родственников нет, денег нет, есть бесполезные бриллианты, переправленные в надежное место. Настолько надежное, что главный хранитель сокровищ о судьбе Кондратьева не догадывается. Что остается узнику Крестов? Отправить послание Шереметьеву с Пушкаревым, дабы те вернули обратно камушки и поскорее обратили их в деньги. Однако пенитенциарное заведение наподобие Крестов – не курорт, камеры отдельные, соседей нет… Да и не передашь ведь открытым текстом: мол, бриллианты там-то и там-то. И тогда Кондратьев изобретает выход, остроумный и безумный одновременно.
Доктор вздохнул с видом легкого сочувствия.
– Подозреваю, что именно болезни подточили рассудок вашего доверителя, – сообщил он. – Шифр его оказался настолько замысловат, что даже мне, человеку аналитического склада ума и с большим филологическим опытом, пришлось не один год плутать в дебрях его тайнописи, отыскивая четыре бриллиантовых зерна… Представляете, в больничном боксе-изоляторе Крестов одинокий Кондратьев лихорадочно исписывает десятки тетрадных листов… стихами собственного сочинения!
Заметьте, дорогой геноссе Потапов, сочинял узник отнюдь не любовную лирику и не «Сижу за решеткой»… Из-под его карандаша с самого начала стали выходить жестокие четверостишия и двустишия, одно мрачнее другого. И все эти опусы про пробитые головы или перерезанных трамваем малюток он поспешно рассовывал всем, кому попало: конвойным – так конвойным, врачам – так врачам, санитарам – так санитарам, а при первой возможности рассылал эти же стихи по различным тюремным и судебным инстанциям вперемежку с жалобами на плохое обращение. Версификаторский дар Кондратьева был невелик, что тоже было на пользу – сложная и изысканная поэзия трудна для запоминания, зато кровожадные строчки заключенного Крестов всеми усваивались с налета. Это было похоже на эпидемию, на массовый психоз. Сам того не замечая, Кондратьев сделался основоположником чрезвычайно популярного поэтического направления. И когда в декабре семьдесят девятого так и не дождавшийся помощи Кондратьев тихо угасал в своей отдельной больничной палате с решетками, его опусы уже стали фольклором… Подумать только! Вся страна декламировала садистские стишки, но никто и не подозревал, откуда они взялись. И уже тем более никто не догадывался искать в этих строчках какое-то зашифрованное послание!… Никто, кроме меня.
Доктор-фольклорист остановился и проникновенно посмотрел на пленника, как будто искал на лице у Дмитрия Олеговича выражение участия и понимания. Курочкин, тихо кривляющийся на протяжении последних десяти минут монолога в попытках все-таки ослабить кляп, тут же прекратил свои старания. И из-за осторожности, и из принципа. Он не хотел, чтобы рассказчик принял его гримасы за выражение сочувствия.
Тем не менее герр доктор отыскал в молчании связанного Курочкина некие благоприятные для себя нюансы. Или, вернее, сделал вид, будто отыскал.
– Спасибо, дорогой Потапов, – с удовлетворенным видом кивнул он. – Я рад, что наши позиции все больше сближаются. Тогда я продолжаю, с вашего позволения, историю, взаимно интересную для нас обоих. Сбор материала – это был еще легкий этап по сравнению с остальными.
Профессор Неелов оскорбился бы до самых кончиков седых бакенбард, узнай он об истинной и отнюдь не филологической причине моих стараний. Он-то и не подозревал, что моя докторская диссертация была не целью, но средством – средством получить спецсеминар и бросить целую группу студентов на сортировку добытых мной текстов. В те времена мне нужно было прилежание второкурсников, и я его получил. Пятнадцать пар рук и пятнадцать юных мозгов, сами того не зная, открывали мне путь к кондратьевским камушкам, пребывая в полной уверенности, будто они своими ручонками и своими извилинами двигают науку. Я задал им алгоритмы, и из пятисот сорока страшилок студенты отбраковали более трех четвертей, оставив в моем распоряжении сто двадцать четыре текста. Больше половины из них гарантированно принадлежали самому Кондратьеву, остальные располагались в непосредственной близости от первоисточника либо, на худой конец, гносеологически были с этим первоисточником связаны. Ушли в брак все тексты, чье семантическое поле накрывало либо отдаленное от нас географическое пространство – будь то Африка или Чукотка, либо пространство намеренно микшированное, лишенное той или иной адресности… Ох, простите, я чрезмерно увлекся терминологией, вам, боюсь, не очень легко меня воспринимать. Ну, если совсем просто: были отброшены те страшилки, из которых нельзя было вычленить ни малейшей подсказки. Например, текст «Маленький мальчик валялся во ржи»… признан был мной бесперспективным хотя бы потому, что реалия «комбайн» была не характерна для урбанистического пейзажа, а я был уверен: наследство Кондратьева спрятано где-то в черте города…
– Правильно, – одобрительно сказал герр доктор. – Чего волноваться? Вы в этом ограблении не участвовали, да и срок давности… Не умри ваш Кондратьев в тюрьме, давно бы гулял на воле. И тем более Шереметьев… Однако я забежал вперед. Мы с вами говорили о валюте, – рассказчик похлопал себя по левому боку, очевидно намекая на присутствие бумажника. – В четвертом вагоне – двенадцать двухместных купе. Другими словами, двадцать четыре валютных источника. Если поискать. А искать-то и Кондратьев, и Шереметьев умели хорошо. У них к тому времени был уже большой опыт… как это сказать по-вашему… шмона.
Небрежно брошенное словечко из какого-то явно уголовного лексикона в интеллигентной речи герра доктора выглядело чумазым проходимцем, затесавшимся среди гостей аристократического салона. Видимо, рассказчик употребил его все-таки недаром. Может быть, искомому Потапову по каким-то причинам обязан был больше нравиться воровской диалект. Курочкина, однако, он совсем не вдохновлял.
– Вообразите себе, майн либер Потапов, – тем временем говорил доктор, чей указательный палец замельтешил теперь где-то на уровне курочкинского носа. – Два часа ночи, нежное время для сна. До контрольно-пропускного пункта в Бресте еще час сорок чистого времени… Точнее, час сорок две, считая полутораминутную стоянку в Барановичах и полуминутную стоянку на подъезде к Коссово… Пассажиры спокойно дремлют. И вдруг – шум, топот, стук прикладов, свет фонариков в лицо! Что такое? Что стряслось? Оказывается, разыскивают нарушителя.
Стало быть – проверка документов, проверка багажа, личный досмотр. Гражданочка, встаньте, пожалуйста… и все такое прочее. Оба самозваных проверялыцика стараются за четверых, под шумок досматривая бумажники и очищая все те маленькие смешные тайнички, где уважающие себя пассажиры, следуя за рубеж, прячут обычно не указанные в декларациях посторонние суммы. Сильно пострадавшие граждане скрежещут зубами, но помалкивают: кому же охота доносить на себя? К тому же Кондратьев с Шереметьевым очень грамотно не обдирают всех, как липку, но оставляют каждому самый минимум на прожитие. Такие вот благородные робингуды под зелеными фуражками, купленными в «Военторге»… Всего каких-то двадцать минут индивидуальной работы с пассажирами – и ваши соратники обеспечены на год вперед. Причем далеко не все в вагоне и не сразу догадываются, что стали жертвами банальнейшего грабежа. Кое-кто даже мусолит листки декларации, воображая, что вот-вот получит свои излишки обратно, если соответствующим образом внесет их в реестр, ха-ха… – Герр доктор со вкусом посмеялся над чужой глупостью. – А затем, согласно расписанию, на пути поезда выплывает безымянный полустанок с тридцатисекундной стоянкой, где друзья-разбойнички предусмотрительно испаряются. Делу – время, потехе – час. Между Коссово и Брестом в вагон могут зайти уже настоящие зеленые фуражки, встреча с которыми для вашей команды нежелательна… Талантливая, математически выверенная операция, не правда ли? – Доктор пристально глянул прямо в глаза Курочкину и сам же себе возразил: – Гениальная. Я понимаю, что изъятие бутылки в двенадцатом, последнем купе было чистой воды экспромтом. Озарением Кондратьева, счастливой догадкой – как угодно назовите… Поскольку главные участники этого инцидента умерли, я лишь приблизительно могу воссоздать эпизод. Но факт остается фактом: фальшивые пограничники обнаружили контрабанду самую настоящую. Всем контрабандам контрабанду!…
7
Неожиданное открытие можно сделать в неожиданном месте – в ванне, под яблоней или даже в полутемном подвале, когда ты связан по рукам и ногам и крепко заткнут кляпом. Только сейчас до Дмитрия Олеговича, например, дошло, зачем блистательному Шерлоку Холмсу так необходим был серый и туповатый врач Ватсон. Великий сыщик всего лишь нуждался временами в благодарном слушателе, готовом внимать его рассказам и восторгаться. Правда, искренняя привязанность Ватсона к знаменитому детективу избавляла последнего от необходимости прибегать к веревкам.Другое дело – герр доктор-черепашка. В отличие от Холмса, он не был уверен в покладистости слушателя и не ожидал от него комплиментов своему дедуктивному методу. Поэтому иногда он похваливал себя сам.
– Согласитесь, дорогой Потапов, – разглагольствовал доктор, обращаясь к безмолвному собеседнику, – пока моя реконструкция происшествия выглядит убедительно. Я не беру на себя смелость утверждать, будто бы мое небольшое расследование конгениально замыслу Кондратьева, хотя кое в чем моя теория стройнее его практики. Нет-нет, я не собираюсь постфактум обижать покойного! Просто, когда разматываешь клубочек с конца, априори знаешь какие-то вещи, недоступные тому, кто начинал с начала. Скажем, про то, что в двенадцатом вагоне едет потенциальный невозвращенец Ванечка Соловьев, ваш герой, ясное дело, и понятия не имел…
«Теперь еще какой-то Соловьев появился, – с отчаянием подумал Курочкин. – Интересно, кто следующий?» Количество незнакомцев в докторском рассказе все прибавлялось и прибавлялось, и конца им не было видно. Неужели и этого Соловьева обязан был знать неведомый Потапов?!
Дмитрий Олегович напрягся, пытаясь издать сквозь повязку нечто наподобие скорбного мычания, и ему это, в конце концов, удалось.
– Ах, вот как! – доктор неожиданно развеселился. – Вы хотите сказать, что до сих пор не знали, ЧЬЮ бутылочку храните? Так, может, и Кондратьев не сообразил, какой птенчик ему попался?
На всякий случай Курочкин повторил мычание. Ему вдруг почудилось, что кляп чуть-чуть поддался.
– Вот видите! – герр доктор радостно потер руки, гордый своей внезапной осведомленностью. – Оказывается, я все-таки располагаю сведениями, даже вам неизвестными. Системный подход, представьте себе. А вы еще отказывались меня слушать, глазки закрывали… Подозреваю, вы сейчас гадаете, из ТЕХ ли Соловьевых названный мной губошлеп Ванечка… Из ТЕХ, из ТЕХ, можете не сомневаться! У члена Политбюро товарища Андрея Кирилловича Соловьева было, как известно, три сына: старший – членкор, средний – замредактора «Партийной жизни», а младший… Угу, вы совершенно правильно подумали. Сейчас этого Ванечку именовали бы плейбоем, а тогда, в конце 70-х, – бездельником и лоботрясом. В МГИМО его с курса на курс буквально за уши перетаскивали, точь-в-точь, как сегодня этих двух обормотов… – доктор указал пальцем куда-то в глубь подвала. – И после МГИМО папа-Соловьев с некоторым трудом, но пристроил чадо в Международный отдел, в сектор связей с братскими партиями. Потом, уже при перестройке, пошла гулять журналистская версия, будто бы молодой Иван Андреевич сильно увлекался африканскими сафари и вроде даже погиб в пасти льва в Кении. Но это как раз была неправда: мне доподлинно известно, что погиб Ванечка летом семьдесят девятого в Польше. Бросился с горя в Вислу… Вы улавливаете связь между двумя происшествиями? Ах, вы хотите спросить, в каком именно летнем месяце Соловьев-младший бросился в великую польскую реку? В июле. Разумеется, в июле!…
Рассказчик сделал эффектную паузу. У него был до того самодовольный вид, словно он ждал немедленных аплодисментов. Каковых, естественно, не последовало: Курочкин еще не научился рукоплескать со связанными руками. Впрочем, вся эта история в самом деле начинала потихоньку его увлекать. По крайней мере, она пока позволяла не думать о разложенных на газетке хирургических инструментах. Герр доктор был и Шахрияром, и Шахразадой в одном лице.
– Не люблю журналистов, – продолжил свое повествование черепахообразный Холмс после того, как насладился паузой. – Не подумайте, драгоценный Потапов, что я – какой-нибудь ретроград и против свободы слова. Просто недолюбливаю пишущую братию, и все тут. Если им что втемяшится в голову, так они километры бумаги изведут и будут повторять одно и то же раз, и два, и тысячу и один раз… Вот придумали они однажды: «Золото партии» – и пошло-поехало! А ведь это же концептуально безграмотное выражение, можете мне поверить. При международных расчетах с братскими партиями и движениями никто и никогда не пересчитывал суммы по золотому эквиваленту; всегда предпочитали измерять наши пожертвования на благо мировой революции в американских долларах. Однако наш Ванечка Соловьев очень быстро узнал в своем Международном отделе, что пачки долларов тоже никто никому из рук в руки не передает: это, конечно, не золотые слитки, но тоже довольно громоздко. И что может быть компактнее пачек и слитков? Это вы уже и сами лучше меня знаете. Они самые, бриллианты для диктатуры пролетариата, как написал однажды некто Юлиан Семенов. Маленькие, но бесценные штучки. Каждая такая штучка могла обеспечить на Западе лет пять состоятельной жизни отдельно взятому советскому человеку… А если учесть, что к лету семьдесят девятого плейбой Ванечка порядком запутался с долгами, многочисленными дамами сердца и нехорошими – зато весьма дорогими – порошками и пилюльками, ему оставалось сделать единственно возможный выбор: либо покаяться папе из Политбюро, либо запустить руку в бриллиантовый мешочек и поскорее покинуть родные края… Признаюсь, дорогой Потапов, в этом месте моя реконструкция событий несколько умозрительна. В Международном отделе я все-таки не служил, их систему охраны ценностей слабо себе представляю, и сам процесс кражи оттуда, скажу честно, видится мне достаточно расплывчато. Однако факт остается фактом: за два дня до отправления того самого поезда «Москва-Берлин» у туриста Соловьева И.А. в руках оказалось четыре бриллианта. Три просто хороших, по двенадцать с половиной каратов, а один – замечательный. Тридцать два карата, московская огранка. Всего на карат меньше знаменитого «Ивана Сусанина» из Алмазного фонда. Бриллианты такого класса не проходят мимо международных аукционов, поэтому нашему Ванюшке с этим камушком еще бы пришлось хлебнуть лиха… Но до этого, как известно, дело все равно не дошло. Камни очень скоро достались якобы пограничнику Кондратьеву, а ограбленный Ванечка хлебнул польской речной водички… Собственно, Соловьев-младший сам был во всем виноват. Мысль спрятать камни в сосуд с прозрачной жидкостью была толковой, но наш контрабандист выбрал не ту бутылку. Засунь он бриллианты в обычную емкость со «Столичной» – и никто бы не обратил на нее внимания. Подвело Ванечку все то же дурацкое плейбойство: он повез украденное в красивой бутылке с импортным джином. Ну разве не балбес? В чем, в чем, а в наблюдательности вашему Кондратьеву, я уверен, нельзя было отказать. Он, видимо, сразу же заметил эту странность. Нормальные люди – даже из поезда «Москва-Берлин»! – никогда бы не стали везти с собой за рубеж импортное спиртное. Оттуда – могли бы, это понятно. Но – ТУДА?…
8
Рассказчик сделал очередную эффектную паузу, и в этот же момент где-то в глубине подвала послышались металлические звуки: похоже, ржавая панцирная сетка опрокинулась прямо на железную скорлупу не менее ржавого парикмахерского киндерсюрприза. Звуки сопровождались неразборчивой руганью на русско-немецком наречии.– Разгильдяи, – вполголоса пожаловался герр доктор на свою гвардию. – Просто слоны в посудных лавках. Вечно они производят столько шума, как будто их не двое, а по меньшей мере целая рота. Говоришь им о конспирации, говоришь – все без толку… Но, с другой стороны, какая с этими детьми может быть конспирация? Они ведь до сих пор убеждены, что я с ними просто занимаюсь экстенсивным изучением немецкого языка… – Доктор хитро подмигнул Курочкину и еще немного понизил голос. – Вы знакомы с экстенсивным принципом Ильзы Кох? Не старайтесь вспомнить, я его сам выдумал год назад, за каких-нибудь полчаса. Надо, дескать, вживаться в языковую атмосферу методом практических действий, попутно внедряя в свою речь как можно больше иностранных слов и постепенно вытесняя русские… Бред, не правда ли? Однако юноши мне верят и, как щенки, во всем меня слушаются. Сейчас ведь столько развелось методик, что новой никого не удивишь. А со мной мальчикам интересно: поездки в разные города, погони, слежка, пленные, мундиры эти дурацкие… Обоюдная выгода, дорогой Потапов. Дети считают, что учат язык, а я получаю добровольных помощников, молодых и энергичных…
Где-то в подвальных лабиринтах снова неприятно заскрежетало железо.
– …Пожалуй, чересчур энергичных, – поморщившись, признал доктор. – Я им ставлю конкретные задачи, но иногда они воспринимают все слишком буквально. С Петровым, как вы слышали уже, сущая накладка вышла. Кто же знал, что провод был под напряжением?…
Связанного Курочкина от этих слов опять настиг прилив тихого страха. Он машинально скосил глаза в сторону газетки с разложенным на ней хирургическим инструментом.
– Догадываюсь, вам теперь любопытно, отчего же эти славные юноши называют меня доктором, – сказал доктор, проследив за взглядом Дмитрия Олеговича. – Вы уже уяснили, что я – не медик, а инструменты – это так… легкое хобби, атрибут общения с малосговорчивыми респондентами… Однако я действительно доктор, филологических наук. И круг моих интересов, смею вас уверить, достаточно широк. Кандидатскую я писал по спряжению неправильных немецких глаголов, а докторскую – по так называемому детскому фольклору… Сейчас-то я – скромный преподаватель пединститута, но вот прежде у меня были другие студенты. Тогда это учебное заведеньице еще называлось Всесоюзной высшей школой КГБ, и младшие оперативники направлялись туда со всей страны повышать свое образование. Нет, не подумайте, я читал им не шифровальное или саперное дело – обычные языковые дисциплины, как в любом вузе. И курилка там была, как и в обычном вузе… А вы полагаете, эту историю с ограблением поезда мне ласточки насвистели?…
Ничего подобного Дмитрий Олегович вовсе даже не полагал. В НИИЭФе, где он работал, курилка тоже была кладезем информации.
На сей раз доктор-черепашка правильно расшифровал молчание Дмитрия Олеговича.
– Вот-вот, – проговорил он, – курочка по зернышку, а человек – по фактику. Для кого-то это был анекдот, а для вашего покорного слуги – информация к размышлению. Важно было ее правильно истолковать, и я истолковал. Перейдем теперь к самой занимательной части моего рассказа… Вы не устали, дорогой Потапов? Карамельку, глоток водички? По глазам вижу, что не устали и не хотите. Тогда продолжим. Помнится, мы с вами дошли до того, как два фальшивых пограничника Кондратьев с Шереметьевым, опустошив валютные запасы четвертого вагона, сошли на полустанке, сели в автомобиль поджидавшего их Пушкарева и отбыли в сторону Гродно. Тут у меня почти пятидневное белое пятно. Если вы мне потом поведаете, как Кондратьев умудрился быстро избавиться от прихваченной в вагоне бутылки и по каким замысловатым каналам сосуд с бриллиантами попал к вам, я буду вам крайне признателен. И даже если вы захотите хранить секрет, я не обижусь. Мне важнее не технология, а конечный результат. Три камня по двенадцать с половиной и один – по тридцать два. Я их никогда не видел, однако прекрасно себе их представляю… Но мы отклонились от темы. Ровно через пять дней в городе Ленинграде одинокий Кондратьев был задержан спецгруппой с Литейного и препровожден в тюрьму Кресты. И на старуху, увы, бывает проруха: надежный перекупщик валюты был, оказывается, под наблюдением бдительных питерских органов… Лейтенанта, который организовал задержание, повысили до капитана и, кстати, отправили подучиться в известное вам заведеньице. Улыбчивый такой парень, я его еще «Явой» постоянно угощал, отменный был курильщик… Простите, мы снова отвлеклись. Итак, Кондратьев – в Крестах, ему грозит срок за валютные махинации и заодно выясняется его участие в ограблении поезда. Зато про бриллианты никто не знает, обратите внимание. Сдается мне, ваш Кондратьев слегка переусердствовал с секретностью и скрыл от своих соратников свою находку. Зато теперь, когда он – на нарах, а его друзья – еще на свободе, уже не до секретов. Талантливый организатор, Кондратьев, к сожалению, слаб здоровьем. В тюрьме ему диагностируют сразу несколько болезней, нужны лекарства, усиленное питание, передачи с воли… Родственников нет, денег нет, есть бесполезные бриллианты, переправленные в надежное место. Настолько надежное, что главный хранитель сокровищ о судьбе Кондратьева не догадывается. Что остается узнику Крестов? Отправить послание Шереметьеву с Пушкаревым, дабы те вернули обратно камушки и поскорее обратили их в деньги. Однако пенитенциарное заведение наподобие Крестов – не курорт, камеры отдельные, соседей нет… Да и не передашь ведь открытым текстом: мол, бриллианты там-то и там-то. И тогда Кондратьев изобретает выход, остроумный и безумный одновременно.
Доктор вздохнул с видом легкого сочувствия.
– Подозреваю, что именно болезни подточили рассудок вашего доверителя, – сообщил он. – Шифр его оказался настолько замысловат, что даже мне, человеку аналитического склада ума и с большим филологическим опытом, пришлось не один год плутать в дебрях его тайнописи, отыскивая четыре бриллиантовых зерна… Представляете, в больничном боксе-изоляторе Крестов одинокий Кондратьев лихорадочно исписывает десятки тетрадных листов… стихами собственного сочинения!
Заметьте, дорогой геноссе Потапов, сочинял узник отнюдь не любовную лирику и не «Сижу за решеткой»… Из-под его карандаша с самого начала стали выходить жестокие четверостишия и двустишия, одно мрачнее другого. И все эти опусы про пробитые головы или перерезанных трамваем малюток он поспешно рассовывал всем, кому попало: конвойным – так конвойным, врачам – так врачам, санитарам – так санитарам, а при первой возможности рассылал эти же стихи по различным тюремным и судебным инстанциям вперемежку с жалобами на плохое обращение. Версификаторский дар Кондратьева был невелик, что тоже было на пользу – сложная и изысканная поэзия трудна для запоминания, зато кровожадные строчки заключенного Крестов всеми усваивались с налета. Это было похоже на эпидемию, на массовый психоз. Сам того не замечая, Кондратьев сделался основоположником чрезвычайно популярного поэтического направления. И когда в декабре семьдесят девятого так и не дождавшийся помощи Кондратьев тихо угасал в своей отдельной больничной палате с решетками, его опусы уже стали фольклором… Подумать только! Вся страна декламировала садистские стишки, но никто и не подозревал, откуда они взялись. И уже тем более никто не догадывался искать в этих строчках какое-то зашифрованное послание!… Никто, кроме меня.
9
– Дальше у меня уже были только технические трудности, – с улыбкой продолжил рассказ доктор. – Я имею в виду – поиск канонических вариантов стишков. Вы, наверное, догадываетесь, что любой текст, попав в орбиту устного распространения, может варьироваться, видоизменяться. Это – аксиома фольклористики, известная еще до Проппа и Веселовского… К великому сожалению, из десятков тетрадных листочков с автографами Кондратьева я обнаружил только три, с семью четверостишиями, остальные канули в никуда за давностью-то лет: поздновато я спохватился, мой грех… Пришлось потратить немало времени, процеживая городской фольклор, отделяя зерна от плевел, что было, сами понимаете, непросто. Кондратьев продуцировал необычайно демократический жанр словесности, интуитивно взяв за основу тягу советского человека к черному юмору, облаченному в незамысловатую форму. Именно потому жанру так называемых садистских стишков – сокращенно, ха-ха, СС! – оказалось свойственна быстрая автогенерация. По-русски говоря, самовоспроизводство новых поэтических субъектов. Сюжетная канва могла оставаться прежней, зато менялась атрибутика. Если, например, в первоначальном варианте мальчик-садист убивал родного папу-алкоголика выстрелом из охотничьего ружья, то в следующих, уже неканонических, версиях все тот же мальчик мог использовать для достижения своих целей пулемет, удавку, толченое стекло, диких зверей из зоопарка, – словом, любое средство, которое создателям уже новой версии казалось наиболее эффективным и реальным. В маленьких населенных пунктах с имеющимися водоемами преобладали мотивы утопления, в то время как в крупных мегаполисах Центральной России часто обыгрывались случаи падения с крыш многоэтажных домов либо балконов. Вы не поверите, дорогой мой Потапов, но в пору моих фольклорных экспедиций по национальным окраинам мне попадались стишки с такой экзотикой, как отравленная тюбетейка, песчаная гюрза под подушкой или гвозди в котле с бешбармаком! Подобные образцы местного творчества я, разумеется, отбрасывал… Кстати, будь Кондратьев жив сейчас, я бы порекомендовал ему хорошего психоаналитика: слишком уж часто в его тюремных сочинениях присутствовал конфликт двух поколений, разрешаемый всевозможными ужасными способами. Сильно подозреваю, что у него было трудное детство… Извините, я снова отклонился от темы своего повествования… Должен вам сказать, что с кондратьевскими творениями случилась еще одна любопытная метаморфоза, тоже не облегчившая мне работу. Подобно Робинзону Крузо или Гулливеру, эти стихи-страшилки, начав свое бытование исключительно во взрослой среде, из года в год дрейфовали вниз по возрастной шкале, пока не укоренились в аудитории тинейджеров. Подростков, опять-таки говоря по-русски. Из-за этого я даже был вынужден переквалифицироваться на старости лет, дабы мой интерес к подобного рода творчеству не вызвал никаких подозрений у коллег по пединституту. Пришлось забросить свои неправильные немецкие глаголы, взять совсем новую тему докторской и влиться в группу профессора Неелова, пополнив собой ряды фанатиков, изучающих пресловутый школьный фольклор. Вы бы видели, как обрадовался моему появлению в его группе простодушный Неелов! Еще бы: появился еще один филолог-доброволец, который был согласен на школьных переменах отлавливать с диктофоном в руках юных садистов, приманивать их жевательной резинкой и сладостями и выуживать у них смертоубийственные вирши, – чтобы потом ночи напролет расшифровывать диктофонные записи и классифицировать улов. Хорошо было в прошлом веке Гильфердингу или Кирше Данилову, имевшим дело с древними бабками, которые посиживали на завалинках и, никуда не торопясь, цедили беззубыми ртами мутные истории про Илью Муромца или Соловья-Разбойника. А теперь вообразите себе, как я, человек немолодой и не очень здоровый, ползаю на корточках с микрофоном в руках перед десятилетним пацаном и жду, пока тот закончит размазывать по щекам липкие шоколадные слюни и смилостивится мне продекламировать: «Мальчик на елку за фыфкой полез, следом за ним подымался обрез»… Уже за одни такие многомесячные муки я достоин куда большей награды, чем эти бриллианты!…Доктор-фольклорист остановился и проникновенно посмотрел на пленника, как будто искал на лице у Дмитрия Олеговича выражение участия и понимания. Курочкин, тихо кривляющийся на протяжении последних десяти минут монолога в попытках все-таки ослабить кляп, тут же прекратил свои старания. И из-за осторожности, и из принципа. Он не хотел, чтобы рассказчик принял его гримасы за выражение сочувствия.
Тем не менее герр доктор отыскал в молчании связанного Курочкина некие благоприятные для себя нюансы. Или, вернее, сделал вид, будто отыскал.
– Спасибо, дорогой Потапов, – с удовлетворенным видом кивнул он. – Я рад, что наши позиции все больше сближаются. Тогда я продолжаю, с вашего позволения, историю, взаимно интересную для нас обоих. Сбор материала – это был еще легкий этап по сравнению с остальными.
Профессор Неелов оскорбился бы до самых кончиков седых бакенбард, узнай он об истинной и отнюдь не филологической причине моих стараний. Он-то и не подозревал, что моя докторская диссертация была не целью, но средством – средством получить спецсеминар и бросить целую группу студентов на сортировку добытых мной текстов. В те времена мне нужно было прилежание второкурсников, и я его получил. Пятнадцать пар рук и пятнадцать юных мозгов, сами того не зная, открывали мне путь к кондратьевским камушкам, пребывая в полной уверенности, будто они своими ручонками и своими извилинами двигают науку. Я задал им алгоритмы, и из пятисот сорока страшилок студенты отбраковали более трех четвертей, оставив в моем распоряжении сто двадцать четыре текста. Больше половины из них гарантированно принадлежали самому Кондратьеву, остальные располагались в непосредственной близости от первоисточника либо, на худой конец, гносеологически были с этим первоисточником связаны. Ушли в брак все тексты, чье семантическое поле накрывало либо отдаленное от нас географическое пространство – будь то Африка или Чукотка, либо пространство намеренно микшированное, лишенное той или иной адресности… Ох, простите, я чрезмерно увлекся терминологией, вам, боюсь, не очень легко меня воспринимать. Ну, если совсем просто: были отброшены те страшилки, из которых нельзя было вычленить ни малейшей подсказки. Например, текст «Маленький мальчик валялся во ржи»… признан был мной бесперспективным хотя бы потому, что реалия «комбайн» была не характерна для урбанистического пейзажа, а я был уверен: наследство Кондратьева спрятано где-то в черте города…