Чтобы понятно было – лодка управляется рулями и двигателями. Так наш Командир отдавал в критические моменты боя такие приказания, что наша «Щучка» вертелась волчком, входила в штопор, мгновенно погружалась и мгновенно, как пробка, всплывала. Это было настоящее мастерство. Мастерство умелого, умного, отважного воина. Который мог, уклоняясь от удара врага, нанести ему ответный смертельный удар.
   Знаете, каждый подводник чувствует себя в глубине не очень-то спокойно. А наш Командир был под водой будто в своей среде – как рыба. Словно он родился в воде, словно там ему было предназначено жить и бороться.
   Сильный был мужик. Лодка его слушалась, я бы даже сказал еще, как собака. И такая же ему преданная была. Он на ней такие виражи закладывал! Помню, пробирались мы через минное заграждение. Мины – донные, на якорях стоят, удерживаются стальным тросом – минрепом. Посильнее его заденешь – сработала мина, взрыв, гибель.
   Шли в подводном положении, самым малым. В лодке тишина, только слышно, как ходовые электродвигатели журчат.
   – Левый борт – скрежет! – вдруг докладывает Боцман.
   Мы дыхнуть боимся, прислушиваемся. Скребет по борту стальной трос. Аж мурашки высыпали и по спине забегали. Но идем. А мысль у всех одна: скользит трос по обшивке, не так страшно, а вот зацепится за кормовой руль глубины – тогда рванет мина.
   Командир приказывает:
   – Лево руля. Стоп левый двигатель!
   У лодки два ходовых винта – правый и левый. И вот когда кладется руль на борт и отключается один винт, лодка делает поворот чуть ли не на месте.
   Нос лодки резко уходит влево, корма отходит от минрепа. Опасность зацепа миновала. Переводим дыхание. И тут же:
   – Скрежет по правому борту!
   Опять быстрый маневр, опять скрежет, но уже по левому борту.
   Вот так мы и пробирались, виляя хвостом. Четко выполняя команды, которые хладнокровно отдавал нам капитан. Он так командовал, будто под водой видел. Будто каждую мину сердцем чувствовал.
   Выбрались… И лодку не погубили, и сами в живых остались.
   В общем, уверились – с таким Командиром не пропадем. Он и немцу спокойно жить не даст, и нас в беде не оставит.
   Одно мне в нем не нравилось. Пугало даже. Вот сделали атаку. Вражий корабль разломан, на дно идет. Страшная картина. Экипаж пытается спустить шлюпки, сыплется с палубы в холодное море. Все кипит вокруг. Уходить пора. А Командир от перископа не отрывается – смотрит, как люди гибнут и все что-то сквозь зубы шепчет. За Машу, наверное, за детишек.
   Но я тут и другое скажу: без ненависти нельзя воевать. Сердце на войне жестоким должно быть. Я ведь тоже сначала думал, что – как же – люди в ледяную воду падают, спастись надеются. А мы спокойно уходим – не мешаем им потонуть. А вот как с родной земли весточку получил, так я каждого фрица, что вдруг выплыл, готов был по башке веслом ахнуть.
   И то сказать – Липовка наша под оккупацию попала. А Липовкой она недаром звалась. У каждого двора, у сельсовета старые липы красовались. Весной цвели, пчелки в них гудели. Листва легкая у липы – сквозная. Под ней посидишь – как вновь народился. Фашист, когда отступал, на каждой липе кого-нибудь из села да повесил. Просто так, без всякой вины. Писали мне, что нет больше тех лип. Срубили их те, кто в живых остался. Нет, что ни говори, а немец гадостный враг был. Никогда с ним пиво пить не буду. Никогда ему нашу Липовку не прощу. И у каждого из нас в сердце свой счет немцу был. Родина – родиной, дело святое, а ведь кроме большой Родины, у каждого еще и малая была, родня под немцем гибла…
 
   Как-то мы недели две в рейде были, в автономном плавании. Сперва десантникам боеприпасы и почту доставили, затем вдоль Северной гряды минную банку выставляли, потом сопроводили наших рыбаков до места лова – война войной, а кушать-то надо. И пошли, наконец, в базу.
   В своих водах всплыли ясным днем. Первыми нас чайки встретили. А повыше, над ними, в синем небе наши «ястребки» чуть слышно гудят. На подходе к Полярному два сторожевика нас принимают. Семафорят приветствия с благополучным возвращением, проводят до пирса.
   Мы, все свободные от вахты, на палубе собрались, надышаться не можем.
   На пирсе – офицеры, командир бригады, в канадке и в фуражке, рука у козырька. А рядом с ним – малая фигурка. Пригляделись – пацаненок стоит. В бескозырке, в укороченном бушлате, в руке – стальная каска с красной звездой; на поясе – немецкий тесак.
   Прошла положенная церемония, рапорт Командира. И тут пацан этот делает шаг вперед, кидает руку к виску:
   – Курочкин Егор, юнга с ТКА-21!
   Мы все, кто расслышал, так и ахнули. Сынишка капитана Курочкина! Откуда? Как? Почему в морской обмундировке?
   Командир наш не растерялся. Шагнул вперед, положил ему руку на плечо.
   – Вот, – сказал Егорка вполголоса. – К вам пришел. Больше некуда.
   Тут подошел капитан торпедного катера.
   – Егорка у нас в экипаже…
   – Временно, – буркнул Егорка. – Я на папиной лодке буду воевать.
   – Кто тебя научил командира перебивать?
   – Виноват, товарищ лейтенант. – Насупился.
   А капитан катера пояснил, довольно спокойно:
   – Из-под Гродно Егор пришел. Год добирался.
 
   Кто б мне про это рассказал, ни за что не поверил бы!
   Мальчонка десяти лет прошел полстраны, где гремела война. Шел по оккупированной территории, побывал в плену, дважды переходил линию фронта, мерз и голодал, уставал и отчаивался. Испытал и ласку, и побои. И страх смерти.
   И сколько таких ребятишек, которых осиротила война, бродило без приюта по родной земле, сколько их сгинуло под немцем. И сколько таких ребятишек сражалось с врагом – наравне со взрослыми, а то и лучше – в партизанских отрядах, в воинских частях, на кораблях флота.
   И ведь смотрите, какое было трудное и жестокое время, а страна своих детей не забывала. Собирали сирот по детским домам, кормили, одевали, учили, прививали доброе, старались, чтобы поскорее зарубцевался в их душах тот ужас, что им так рано довелось испытать. Заменяли им отцов-матерей. Не зря у нас говорят: Родина-мать. Так ведь оно и было.
   Где-то в 1943–1944-ом создали Суворовские и Нахимовские училища, готовили из сирот будущих офицеров, защитников Родины. А еще раньше – мы об этом знали – на Соловках открыли школу юнг. Обездоленных пацанов обучали на рулевых, радистов, мотористов – готовили смену, которая встанет на вахту на палубах у штурвалов, в радиорубках, у пулеметов и орудий. И, в общем-то, вдаль смотрели, не только на оставшиеся годы войны.
   Немец, наш враг, он, кстати, тоже очень предусмотрительный был. Как они прознали про эту учебу, тут же свои меры начали применять. Засылали диверсантов, травили воду, устраивали поджоги, но ребята-пацаны со всем этим справлялись. А потом заступили на боевые посты. И многие из них тоже свои подвиги совершили. Потому что знали, за что воюют.
   Думается мне, что и наш Егорка шел своими ступенями к своему недетскому подвигу…
 
   Егоркина мама работала учительницей, отпуск у нее был почти на все лето. И прошлым летом было решено: они все втроем – мама, Егорка и младшая его сестренка Лялька – поедут сначала навестить дядю на заставу, под город Гродно, а потом отправятся к отцу. На Баренцево море.
   До того Егорка уже побывал на военно-морской базе, где служил отец, и хорошо помнил этот порт за железными воротами, со звездой, где вдоль причалов будто спали военные корабли. Спали чутко торпедные катера, тральщики и эсминцы, подводные лодки. Они лениво лежали на гладкой воде, отражаясь в ней стремительными корпусами, радиомачтами, грозными башнями с длинными жерластыми орудиями.
   Над кораблями громко и скрипуче кричали чайки, всюду раздавались гудки и свистки, звенели якорные цепи. Здесь пахло морем, свежей краской на бортах кораблей. Здесь блестело солнце на зеленой воде. Развевались на мачтах флаги.
   А подводная лодка капитана Курочкина была похожа на всплывшую из глубин громадную рыбу, где она бесшумно скользила в холодном мраке бездонного моря…
   Но сначала – на заставу. Для пацана там тоже много занимательного: веселые пограничники в зеленых фуражках, остроухие улыбающиеся овчарки, статные кони и даже маленький командирский броневик, который прячется в земляной норе, готовый выскочить по боевой тревоге и открыть огонь из своего пулемета.
   …От станции до заставы они ехали ночью в кузове грузовичка, сидя на ящиках с консервами. Дорога шла лесом, была ухабистая и петлистая. По бокам ее стояли размашистые ели, тянулись к машине своими колючими лапами, скребли по бортам, будто хотели ее задержать. Над дорогой раскинулось звездное черное небо…
   Добрались до заставы почти под утро. Дядя Лева расцеловал маму, обнял Егорку, взял на руки уснувшую Ляльку и отвел их в маленький домик, где они сразу же, уставшие с дороги, легли спать.
   А на рассвете проснулись от страшного грохота. За окном, в чуть светлеющем небе, вспыхивало, гремело, вставали черно-красные кусты взрывов. Стены домика вздрагивали. На столе тонко звенела ложечка в стакане.
   Сестренка громко плакала, бледная мама одевала ее. Распахнулась дверь – в нее пахнуло гарью и сгоревшим порохом. Еще громче загремели разрывы, и стала слышна близкая автоматная стрельба.
   Вбежал командир заставы, с автоматом в руке, с перевязанной наспех головой – сквозь бинт проступали алые пятна.
   – Быстро! – крикнул он. – Собираться! Это война!
   Было 22-е июня 1941 года…
   Возле дома стояла «полуторка», фырчала мотором. Та самая, на которой они приехали. В кузове сидели испуганные женщины и плачущие дети. Чуть в стороне, уткнувшись в дерево, чадил, изредка выбрасывая язычки пламени, маленький командирский броневик.
   Егорка передал Ляльку в протянутые из кузова руки, помог забраться маме и влез сам. Машина рванулась и понеслась, подпрыгивая и кренясь, меж черных воронок и вспыхивающих разрывов.
   Она уже вырвалась из-под обстрела и мчалась лесной дорогой, когда из-за деревьев выскользнула тень самолета с крестами на крыльях, и от него отделилась стайка черных бомб…
   Егорка очнулся в стороне от дороги, под деревом. Все тело болело от удара об землю. Было тихо. Только звенело в ушах. Бой на заставе кончился. Слышались только отдельные выстрелы да короткие строчки автоматов.
   Машины на дороге не было. Вместо нее была громадная яма да разлетевшиеся по обочинам двигатель и дымящие тлеющей резиной колеса. И ничего больше, одни щепки. Никого не осталось в живых.
   Егорка встал, заплакал и пошел. Пошел… к папе, куда-то под Мурманск. От самой границы. Больше ему идти было некуда…
 
   Он шел уже долго. Маленький, уставший, охваченный страшным горем. Дорога была пуста, но по обе ее стороны и впереди все время гремело, слышались пулеметные очереди, одинокие выстрелы из винтовок, разрывы гранат.
   Переночевал Егорка, скорчившись в клубочек, под корнями вывороченной взрывом ели; нагреб туда прошлогодних листьев, нарвал травы. Всю ночь он вздрагивал от холода, страха и горя.
   На следующий день Егорка набрел на разбитый грузовик. Кузов его был загружен коробками с сухарями. Егорка набрал сухарей за пазуху, сколько поместилось, туда же сунул откатившуюся от машины рубчатую гранату-«лимонку», потуже подпоясался и побрел дальше на Восток.
   К вечеру его догнала колонна пленных красноармейцев. Израненные, в изорванных гимнастерках, без сапог, они брели, опустив головы, медленно и устало. Егорка отошел в сторону и смотрел на них, надеясь увидеть кого-нибудь из знакомых – дядю Леву или командира заставы.
   Один из конвоиров, проходя мимо него, снял руку с автомата и поманил Егорку грязным пальцем:
   – Ком! Кто есть? Пионир?
   Егорка доверчиво приблизился. Немец схватил его за воротник и втолкнул в колонну.
   – Мальца-то зачем? – зло крикнул кто-то из пленных. – Нас тебе мало!
   В ответ коротко прогремела автоматная очередь, зарылись в дорожную пыль горячие гильзы.
   Кто-то схватил Егорку за руку и, втянув поглубже в колонну, прижал к себе. Это был красноармеец с раненой рукой. Она висела у него на груди, в петле наброшенного на шею ремня.
   Колонна двинулась.
   – Ты кто? – спросил Егорку красноармеец.
   – Егорка. Курочкин.
   – Ух ты! Не сынок ли майора Курочкина?
   – Это дядя мой. А папка на Баренцевом море, подводник. Я к нему иду.
   Боец вздохнул: больно далеко идти-то.
   – А меня Бирюковым звать. Запомнил? – И спросил осторожно: – А что же, Егорка, мамка твоя где?
   Егорка всхлипнул:
   – Нету уже мамки. И Ляльки, сестренки, тоже. Мы в одной машине ехали. В нас бомба попала.
   – Ничего, Егор, – Бирюков положил ему руку на плечо. – Мы еще повоюем. Мы им за все отплатим.
   Почти стемнело, когда вышли к опушке, охваченной рядами колючей проволоки на столбах. На входе, на ошкуренных еловых стволах торчала вышка с часовым и с пулеметом. Колонну загнали за проволоку; бойцов обыскивали. Один из конвоиров оттянул Егоркину рубашку, глянул за пазуху – ржаные сухари; гранату среди них он не заметил.
   Навалилась звездная ночь. Пленные улеглись на голую землю, тесно прижавшись друг к другу. Кто-то вздыхал, кто-то ругался, кто-то стонал. Егорка услышал недалекий шепот, прислушался. Разговаривал Бирюков со своими товарищами.
   – Бежать надо, ребята, – настаивал Бирюков. – Потом поздно будет.
   – Было бы оружие, – возражал ему кто-то. – Что с голыми руками сделаешь? Перестреляют нас – и все!
   – Всех не перестреляют. Нас, поди, тысяча. А их-то всего один взвод. Им и патронов-то на всех не хватит.
   – Было б оружие, – опять вздохнул кто-то, невидимый в темноте.
   Егорка пошарил за пазухой, нащупал рубчатый кругляш гранаты:
   – Дядя Бирюков, держи, – шепнул он.
   – Ай да малец! Вот удружил! Все, братцы, ждем до полночи. Как рвану гранату – все в россыпь и до леса.
   Егорка обрадовал пленных и сухарями.
   – Ото дило, – кто-то похвалил его из темноты. – Подкрепимось. Перед боем.
   Между тем звезды на небе исчезли – все затянулось черными тучами. Стало холодно и сыро. Вдали, все приближаясь, погромыхивало; сверкали молнии – и не понять: то ли гроза, то ли далекий бой.
   Самая большая туча неожиданно вывалилась из-за леса и обрушилась на лагерь яростным ливнем. Загремела оглушительно, засверкала близкими молниями.
   – Готовсь, братва, – шепнул, перекрывая шум дождя, Бирюков.
   И как только близко ударила молния, он размахнулся и швырнул гранату на вышку, где хохлился под дождем часовой.
   Разрыв гранаты и удар грома слились воедино. Часовой перевалился через перильца и грохнулся на землю вместе со своим пулеметом.
   Была паника, растерянность у охраны: немцам показалось, что в вышку ударила молния. Пленные рванулись – кто в ворота, кто прямо на проволоку и, разметавшись по полю, устремились в лес.
   Закричала охрана, застучали автоматы.
   Бирюков подхватил ручной пулемет, упавший с вышки, бросился на землю и, прижимая раненую руку к груди, открыл огонь по охране. Чтобы дать возможность людям скрыться в лесу.
   Егорка упал рядом с ним, прижался к земле.
   – Бежи, Егорка! – повернул к нему злое лицо Бирюков. – Шибче до лесу бежи!
   – Я с вами, дяденька Бирюков.
   Бирюков отбросил пустой пулемет, схватил Егорку за руку, и они тоже побежали к лесу. А сзади все грохотали выстрелы. И вокруг них свистели пули, зарывались в землю под ногами.
   Лил дождь, за ноги цеплялась мокрая трава, они спотыкались о кочки, падали – но добежали до леса. Егорка было приостановился, подышать, но Бирюков увлек его дальше.
   Потом они долго шли одни ночным лесом, натыкаясь на деревья, продираясь через кусты, проваливаясь в налитые водой ямки. Ночь была тихая, только все время погромыхивало вдали.
   – Уходит фронт, Егорка, – тяжело дыша, с горечью проговорил Бирюков. – Но ничего, малой, догоним.
   Набрели на крохотной опушке на брошенную копну прошлогоднего сена, зарылись в него, согрелись. Егорка сунул голову Бирюкову под мышку – стало спокойно и уютно. Будто лежал он рядом с батей на сеновале, в деревне у бабушки.
   – Ничего, Егорка, не горюй. Доберемся с тобой до Архангельска.
   – До Мурманска, – сонно поправил Егорка.
   – Ага. Доберемся, значит. Найдем твоего батю, возьмет он тебя на свой корабль…
   – На подлодку, – опять поправил Егорка.
   – И будешь ты с ним фашистов бить. За мамку твою, за сестренку, за все ихние нам обиды.
   Скользнула по Егоркиной щеке недетская слеза. Последняя слеза в его жизни. Никогда он больше не плакал. Ни в беде, ни в горе. Ни от боли, ни от бессильной ненависти. Только сильно сжимал зубы. А надо – и кулаки…
 
   Лето было в самом разгаре. Но оно не радовало. Свежий запах листвы едва пробивался через гарь пожаров и сражений. Земля, по которой они шли, была разорена и исковеркана войной. Разбитая техника, свежие черные воронки от бомб и снарядов, сожженные деревни, срубленные и посеченные осколками деревья, заброшенные поля. И всюду – убитые войной люди.
   Бирюков по дороге вооружился: подобрал автомат, повесил на пояс плоский штык. Сапоги где-то нашел.
   Его сильно беспокоила раненая рука, особенно когда они ложились отдохнуть. Он плохо спал, стонал во сне, вскрикивал.
   И идти ему было все труднее. А фронт уходил все дальше. И только глубокой ночью, в окружавшей тишине они еще слышали его далекое грозное ворчание. Которое все удалялось и удалялось от них.
   А они все шли и шли. Шли по дороге, прислушиваясь. И едва вдали возникал рокот моторов, ныряли в лес, затаивались. Мимо них проходили колонны грузовиков, в кузове которых ровными рядами сидели чужие солдаты в рогатых касках и громко ржали и пели чужие песни. Тянулись, лязгая и грохоча, стальные громады танков с крестами на броне. Проносились открытые штабные машины с офицерами в сопровождении мотоциклистов. Из колясок мотоциклов торчали пулеметы с дырчатыми кожухами. Иногда неспешно шли конные обозы. Иногда брели колонны пленных.
   Егорке становилось страшно – такая громадная неумолимая жестокая сила ползла и захватывала страну. Она, эта сила, казалась неодолимой.
   – Ничего, Егорка, – жарко шептал ему в ухо красноармеец Бирюков, поглаживая здоровой рукой ствол автомата. – Ничего… Осилим. Не враз, конечно, но свернем фашистскую шею. Вместе с рогами.
   – А зачем у них рога на касках? Для страха?
   – Трубочки такие, для вентиляции. Чтоб голова под каской не прела, – объяснял Бирюков. – Хорошо они, гады, подготовились. А мы вот запоздали…
   Проходила колонна – и они выбирались на шоссе и шли дальше.
   К вечеру, когда устраивали ночлег возле разбитого танка, Бирюков сказал:
   – Надо бы, Егорий, в село наведаться, кушать-то нам с тобой больше нечего. Как стемнеет, так я пойду, а ты меня тут обожди. Стрельбу услышишь – удирай в лес подальше.
   – Я с вами.
   – Боишься оставаться? Оно так-то, но там опаснее. На немцев можно нарваться. Тут-то тебе спокойней будет.
   – Я с вами, – упрямо повторил Егорка. – У вас рука раненая, плохо одному идти.
   Небо стало совсем черным, засияли на нем летние звезды. Все затихло в лесу. Они вышли на край оврага и крадучись направились к селу, которое робко светило в черноте ночи дрожащими огоньками.
   Было росно. Ноги у Егорки сразу промокли. Бирюков время от времени останавливался, прислушивался, вглядывался в темноту.
   Они вышли на край поля. Деревня – рядом, рукой подать.
   – Хальт! – вдруг разорвал тишину не то испуганный, не то злобный возглас. И вспыхнул во тьме яркий свет.
   Бирюков столкнул Егорку в овраг: «Затаись!» – и, вскинув автомат, ответил на окрик короткой очередью.
   Егорка скатился на дно оврага, забился в кустарник. Над ним вспыхивало, гремели выстрелы, слышались крики. Постепенно выстрелы стали удаляться. Залаяли собаки. Ударили еще выстрелы, и все стихло.
   Егорка понял, что Бирюков нарочно побежал, отстреливаясь, в другую сторону – отвел от него немецких солдат.
   Он вернулся к разбитому танку, свернулся в клубочек на лапнике, который они настелили, готовясь к ночлегу, и всю ночь пролежал без сна.
   Он остался один… Совсем один. Раздетый, голодный, уставший. Среди врагов.
 
   Так и шел Егорка в далекий город Мурманск. Прошел всю захваченную врагом Белоруссию, часть России. Перешел линию фронта.
   Наши бойцы встретили его радостно, жалели Егорку, уговаривали остаться в части сыном полка.
   – Мы тебе обмундировку сошьем, – басил усатый и толстый старшина, – сапожки подберем.
   – Я тебе карабин свой подарю, – обещал молоденький сержант.
   Но ни участие и забота, ни шинелька, ни даже карабин не соблазнили Егорку.
   – Я к бате пойду. Он у меня один остался.
   Его вымыли в походной бане, накормили, подлатали одежонку, собрали мешочек продуктов на дорогу.
   Командир полка даже выдал ему на всякий случай странную справку-сопроводиловку: «Сим удостоверяется, что рядовой Курочкин Е.И. направляется в распоряжение капитана Северного флота Курочкина И.А. Прошу не препятствовать и оказывать всяческое содействие. Полковник Ершов».
   И пошел Егорка дальше, до самого синего моря…
   Где-то его брали попутные машины, обозники, но чаще всего он шел пешком, бесконечными дорогами – шоссе, проселками, тропами.
   Заходил в села и деревни. Его кормили, устраивали на ночлег, давали одежонку взамен износившейся. Несколько раз предлагали остаться в семье, сыночком. Но он упорно шел к своему отцу. Туда, где громил он врага на далеком море.
   Несколько раз его задерживали, отправляли в детский дом. Егорка не противился. Отсыпался, подкреплялся, копил сухари на дорогу. И, отдохнув, окрепнув, снова уходил в свой путь.
   Перезимовал в артиллерийском полку. А попал в него снова переходя линию фронта (опять догнала война). Осенью это было. Подошел Егорка осторожно, как зверек, к речке, за которой уже были наши. А на этой стороне концентрировались немецкие части, готовили наступление.
   Егорка высмотрел, где у них орудия, где пулеметные гнезда, где, в рощице, затаились танки, как идут траншеи, и все это срисовал на кусочки бересты огрызком химического карандаша.
   И темной ночью, в ледяной осенней воде, прихватив бревнышко, переправился к своим.
   Встретили Егорку, как родного, обсушили, переодели, накормили. А когда он свои «кроки» командиру полка представил, тот разве что со своей груди орден ему не снял. Очень ценные сведения добыл пацан. Наутро по его картинкам ударила полковая артиллерия, наступление немцев было сорвано. Комполка в самом деле направил представление на Егорку. А он в полку прижился, пользовался там любовью и уважением не только как ребенок, но и как отважный разведчик.
   Дважды уходил, в рваненьком пальтишке, в тыл к немцам. Бесстрашно уходил. У кого в сердце ненависть, там страха нет.
   Да и шустрый был парнишка, сообразительный не по годкам, видно, быстро его война повзрослила. Разведчик из него получился внимательный. Детский глаз, он вообще зоркий.
   Опасное дело, конечно. У солдат сердца за него тревогой сжимались. Но обходилось. Так, получал Егорка иной раз пинка под зад, шелобан в лоб… А иной раз – и кусочек хлеба со шпиком. Который он брал с «благодарностью», но, едва отходил в сторонку, тут же его брезгливо выбрасывал.
   Но вот как весна в силу вошла, снова Егорка двинулся на север. И орден его не застал, и комполка усыновить его, как собирался, не успел.
   Пошел дальше Егорка…
   И пришел. У ворот военно-морской базы его остановил краснофлотец с винтовкой, с красной повязкой на рукаве и в каске с красной звездой.
   – А ну стой! Кто таков? Хода нет!
   Егорка все объяснил. Часовой удивился, не поверил, но вызвал вахтенного офицера.
   – Товарищ лейтенант, вот малец образовался, до капитана Курочкина. Говорит, вроде, сынок его.
   Лейтенант как-то странно взглянул на Егорку, потрепал ему отросшие кудри:
   – Откуда ж ты взялся?
   – Из-под Гродно.
   – Будет врать-то! – рассердился часовой. – Полстраны он прошел! Как же!
   А лейтенант поверил.
   – Лодка капитана Курочкина, – сказал он, – в настоящее время выполняет боевое задание. Вернется через две недели. А ты пока на моем корабле побудешь. – И привел Егорку на свой торпедный катер. Вызвал боцмана:
   – Это сын капитана Курочкина. – Боцман тоже как-то странно, растерянно кивнул. – Баня! Ужин! Отдых!
   – Есть!
   Боцман – громадный моряк в брезентовой робе – сам отмыл Егорку от дорожной грязи, постриг, поставил перед ним громадную миску, из которой, как из трубы парохода, валил густой ароматный пар.
   – Флотский борщ, Егорка! – похвалился боцман. – Едал такой? То-то. Держи ложку в одну руку, а в другую хлеб. Наворачивай, Егор Иванович.
   Борщ был алый, жгучий, пламенно горячий – аж слезы вышибал.
   – То-то! – гордился боцман. – А ты чесночком закуси – полезный витамин. Флотский борщ без чеснока все равно что винтовка без патронов. А, знаешь, Иваныч, почему он флотский называется?
   – Знаю, – Егорка положил ложку на край миски, отдохнуть. – Потому что он на морской воде сварен. И из морской капусты.
   Боцман захохотал.
   – Бычок ты в томате, Егорка! Флотский он потому, что наваристый. После него не спать хочется, а работать, службу на корабле править. Ты ешь, кушай, еще подолью.
   Пока Егорка справлялся с наваристым борщом, боцман посвятил его во все дела славного катера, на котором они находились.