Трактирщица снизошла до того, что ответила ему:
   – Чулки вяжет, если вам угодно знать. Чулочки для моих дочурок. Старые все, можно сказать, износились. Скоро мои дочки останутся босые.
   Человек взглянул на жалкие, красные ножки Козетты и продолжал:
   – Когда же она окончит эту пару?
   – Она будет над ней корпеть по крайней мере дня три, а то и четыре. Этакая лентяйка!
   – Сколько могут стоить эти чулки, когда они будут готовы?
   Трактирщица окинула его презрительным взглядом.
   – Не меньше тридцати су.
   – А вы бы уступили их за пять франков? – снова спросил человек.
   – Черт возьми! – засмеявшись грубым смехом, вскричал возчик, слышавший этот разговор. – Пять франков? Тьфу ты пропасть! Я думаю! Целых пять монет!
   Тут Тенардье решил, что пора ему вмешаться в разговор.
   – Хорошо, сударь, ежели такова ваша прихоть, то вам отдадут эту пару чулок за пять франков. Мы ни в чем не отказываем путешественникам.
   – Но денежки на стол! – резко и решительно заявила его супруга.
   – Я покупаю эти чулки, – ответил незнакомец и, вынув из кармана пятифранковую монету и протянув ее кабатчице, добавил: – И плачу за них.
   Потом он повернулся к Козетте!
   – Теперь твоя работа принадлежит мне. Играй, дитя мое.
   Возчик был так потрясен видом пятифранковой монеты, что бросил пить вино и подбежал взглянуть на нее.
   – И вправду, гляди-ка! – воскликнул он. – Настоящий пятифранковик! Не фальшивый!
   Тенардье подошел и молча положил деньги в жилетный карман.
   Супруге возразить было нечего. Она кусала себе губы, лицо ее исказилось злобой.
   Козетта вся дрожала. Она отважилась, однако, спросить:
   – Сударыня! Это правда? Я могу поиграть?
   – Играй! – в бешенстве крикнула тетка Тенардье.
   – Спасибо, сударыня, – молвила Козетта.
   Уста ее благодарили хозяйку, а ее маленькая душа возносила благодарность незнакомцу.
   Тенардье снова уселся пить. Жена прошептала ему на ухо:
   – Кто он, этот желтый человек?
   – Мне приходилось встречать миллионеров, которые носили такие же рединготы, – с величественным видом ответил Тенардье.
   Козетта перестала вязать, но не покинула своего места. Она всегда старалась двигаться как можно меньше. Она вытащила из коробки, стоявшей позади, какие-то старые лоскутики и свою оловянную сабельку.
   Эпонина и Азельма не обращали никакого внимания на происходившее вокруг. Они только что успешно завершили ответственную операцию – завладели котенком. Бросив на пол куклу, Эпонина, которая была постарше, пеленала котенка в голубые и красные лоскутья, невзирая на его мяуканье н судорожные движения. Поглощенная этой важной и трудной работой, она болтала с сестрой на том нежном, очаровательном детском языке, обаяние которого, как и великолепие крыльев бабочки, исчезает, как только ты попытаешься запечатлеть его.
   – Знаешь, сестричка, вот эта кукла смешнее той. Смотри, она шевелится, пищит, она тепленькая. Знаешь, сестричка, давай с ней играть. Она будет моей дочкой. Я буду мама. Я приду к тебе в гости, а ты на нее посмотришь. Потом ты увидишь ее усики и удивишься. А потом увидишь ее ушки, а потом хвостик, и ты очень удивишься. И ты мне скажешь: «Боже мой!» А я тебе скажу: «Да, сударыня, это у меня такая маленькая дочка. Теперь все маленькие дочки такие».
   Азельма с восхищением слушала Эпонину.
   Между тем пьяницы затянули непристойную песню и так громко хохотали при этом, что дрожали стены. А Тенардье подзадоривал их и вторил им.
   Как птицы из всего строят гнезда, так дети из всего мастерят себе куклу. Пока Азельма и Эпонина пеленали котенка, Козетта пеленала саблю. Потом она взяла ее на руки и, тихо напевая, стала ее убаюкивать.
   Кукла – одна из самых настоятельных потребностей и вместе с тем воплощение одного из самых очаровательных женских инстинктов у девочек. Лелеять, наряжать, украшать, одевать, раздевать, переодевать, учить, слегка журить, баюкать, ласкать, укачивать, воображать, что нечто есть некто, – в этом все будущее женщины. Мечтая и болтая, готовя игрушечное приданое и маленькие пеленки, нашивая платьица, лифчики и крошечные кофточки, дитя превращается в девочку, девочка – в девушку, девушка – в женщину. Первый ребенок – последняя кукла.
   Маленькая девочка без куклы почти так же несчастна и точно так же немыслима, как женщина без детей.
   Козетта сделала себе куклу из сабли.
   Тетка Тенардье подошла к «желтому человеку». «Мой муж прав, – решила она, – может быть, это сам господин Лафит. Бывают ведь на свете богатые самодуры!»
   Она облокотилась на стол.
   – Сударь… – сказала она.
   При слове «сударь» незнакомец обернулся. Трактирщица до сих пор называла его или «милейший», или «любезный».
   – Видите ли, сударь, – продолжала она (ее слащавая вежливость была еще неприятней ее грубости), – мне очень хочется, чтобы этот ребенок играл, я ничего не имею против, если вы так великодушны, но это хорошо один раз. Видите ли, ведь у нее никого нет. Она должна работать.
   – Значит, это не ваш ребенок? – спросил незнакомец.
   – Что вы, сударь! Это нищенка, которую мы приютили из милости. Она вроде как дурочка. У нее, должно быть, водянка в голове. Видите, какая у нее большая голова. Мы делаем для нее все, что можем, но мы сами небогаты. Вот уж полгода, как мы пишем к ней на родину, а нам не отвечают ни слова. Ее мать, надо думать, умерла.
   – Вот как! – проговорил незнакомец и снова задумался.
   – Хороша же была эта мать! – добавила трактирщица. – Бросила родное дитя!
   В продолжение этой беседы Козетта, словно ей подсказал инстинкт, что речь шла о ней, не сводила глаз с хозяйки. Но слушала она рассеянно, до нее долетали лишь обрывки фраз.
   Между тем гуляки, почти все захмелевшие, с удвоенным азартом повторяли гнусный припев. То была крайняя непристойность, куда были приплетены Пресвятая дева и младенец Иисус. Трактирщица направилась к ним, чтобы принять участие в общем веселье. Козетта, сидя под столом, глядела на огонь, отражавшийся в ее неподвижных глазах; она опять принялась укачивать подобие младенца в пеленках, которое она соорудила себе, и, укачивая, тихо напевала: «Моя мать умерла!.. Моя мать умерла!.. Моя мать умерла!»
   Уступая настояниям хозяйки, «желтый человек», «миллионер», согласился, наконец, поужинать.
   – Что прикажете вам подать, сударь?
   – Хлеба и сыру, – ответил он.
   «Наверно, нищий», – решила тетка Тенардье.
   Пьяницы продолжали петь свою песню, а ребенок под столом продолжал петь свою.
   Вдруг Козетта умолкла: обернувшись, она заметила куклу, которую девочки Тенардье позабыли, занявшись котенком, и бросили в нескольких шагах от кухонного стола.
   Она выпустила из рук запеленутую саблю, которая не могла удовлетворить ее вполне, затем медленно обвела глазами комнату. Тетка Тенардье шепталась с мужем и пересчитывала деньги; Эпонина и Азельма играли с котенком; посетители кто ужинал, кто пил вино, кто пел, – на нее никто не обращал внимания. Каждая минута была дорога. Она на четвереньках выбралась из-под стола, еще раз удостоверилась в том, что за ней не следят, затем быстро подползла к кукле и схватила ее. Мгновение спустя она снова была на своем месте и сидела неподвижно, но повернувшись таким образом, чтобы кукла, которую она держала в объятиях, оставалась в тени. Счастье поиграть куклой было редким для нее – оно таило в себе неистовство наслаждения.
   Никто ничего не заметил, кроме незнакомца, медленно жевавшего хлеб с сыром – из этого состоял весь его скудный ужин.
   Это блаженство длилось с четверть часа.
   Но как осторожна ни была Козетта, она не заметила, что одна нога куклы выступила из мрака, и теперь ее освещал яркий огонь очага. Эта розовая, блестящая нога поразила взгляд Азельмы, и она сказала Эпонине:
   – Гляди-ка, сестрица!
   Девочки остолбенели. Козетта осмелилась взять куклу!
   Эпонина встала и, не отпуская котенка, подошла к матери и стала дергать ее за юбку.
   – Да оставь ты меня в покое! Ну! Что тебе надо? – спросила мать.
   – Мама! – сказала девочка. – Посмотри!
   Она показала пальцем на Козетту.
   А Козетта, в порыве восторга, ничего не видела и не слышала.
   Лицо кабатчицы приняло то особенное выражение, которое возникает по пустякам и за которое такие женщины получают прозвище «мегеры».
   На этот раз уязвленная гордость еще сильнее разожгла ее гнев. Козетта преступила все границы, Козетта совершила покушение на куклу «барышень»! Русская царица, которая увидела бы, что мужик примеряет голубую орденскую ленту ее августейшего сына, была бы разгневана не больше.
   Охрипшим от возмущения голосом она крикнула:
   – Козетта!
   Козетта вздрогнула, словно под ней заколебалась земля. Она обернулась.
   – Козетта! – повторила кабатчица.
   Козетта взяла куклу и со смешанным чувством благоговения и отчаяния осторожно положила ее на пол. Потом, не сводя с куклы глаз, она сжала ручки и – страшно было видеть этот жест у восьмилетнего ребенка! – заломила их. Наконец пришло то, чего не вызвало у Козетты ни путешествие в лес, ни тяжесть полного ведра, ни потеря денег, ни плетка, ни зловещие слова хозяйки, – пришли слезы. Она захлебывалась от рыданий.
   Незнакомец встал из-за стола.
   – Что случилось? – спросил он.
   – Да разве вы не видите? – воскликнула кабатчица, указывая на вещественное доказательство преступления, лежавшее у ног Козетты.
   – Ну и что же? – снова спросил человек.
   – Эта сквернавка осмелилась дотронуться до куклы моих детей! – ответила Тенардье.
   – И только-то? – сказал незнакомец. – Что ж тут такого, если она даже и поиграла в эту куклу?
   – Она трогала ее своими грязными руками! Своими отвратительными руками!
   – продолжала кабатчица.
   При этих словах рыдания Козетты усилились.
   – Да замолчишь ты наконец! – крикнула тетка Тенардье.
   Незнакомец направился к входной двери, открыл ее и вышел.
   Как только он скрылся, кабатчица, воспользовавшись его отсутствием, так пнула ногой Козетту, что девочка громко вскрикнула.
   Дверь отворилась, незнакомец появился вновь. Он нес в руках ту самую чудесную куклу, о которой мы уже говорили и на которую деревенские ребятишки любовались весь день. Он поставил ее перед Козеттой и сказал:
   – Возьми это тебе.
   По всей вероятности, в продолжение того часа, который он пробыл здесь, погруженный в задумчивость, он успел разглядеть игрушечную лавку, до того ярко освещенную плошками и свечами, что сквозь окна харчевни это обилие огней казалось иллюминацией.
   Козетта подняла глаза. Человек, приближавшийся к ней с куклой, казался ей надвигавшимся на нее солнцем, ее сознания коснулись неслыханные слова: «Это тебе», она поглядела на него, поглядела на куклу, потом медленно отступила и забилась под стол в самый дальний угол, к стене.
   Она больше не плакала, не кричала, – казалось, она не осмеливалась дышать.
   Кабатчица, Эпонина и Азельма стояли как истуканы. Пьяницы, и те умолкли. В харчевне воцарилась торжественная тишина.
   Тетка Тенардье, окаменевшая и онемевшая от изумления, снова принялась строить догадки: «Кто же он, этот старик? То ли бедняк, то ли миллионер? А может быть, и то и другое – то есть вор?»
   На лице супруга Тенардье появилась та выразительная складка, которая так подчеркивает характер человека всякий раз, когда господствующий инстинкт проявляется в нем во всей своей животной силе. Кабатчик смотрел то на куклу, то на путешественника; казалось, он прощупывал этого человека, как ощупывал бы мешок с деньгами. Но это продолжалось одно мгновение. Подойдя к жене, он шепнул:
   – Кукла стоит по меньшей мере тридцать франков. Не дури! Распластайся перед этим человеком!
   Грубые натуры имеют общую черту с натурами наивными: у них нет постепенных переходов от одного чувства к другому.
   – Ну что ж ты, Козетта, – сказала тетка Тенардье кисло-сладким тоном, свойственным злой бабе, когда она хочет казаться ласковой, – почему ты не берешь куклу?
   Только тут Козетта осмелилась выползти из своего угла.
   – Козетточка! – ласково подхватил Тенардье. – Господин дарит тебе куклу. Бери ее. Она твоя.
   Козетта глядела на волшебную куклу с ужасом. Ее лицо было еще залито слезами, но глаза, словно небо на утренней заре, постепенно светлели, излучая необычайное сияние счастья. Если бы вдруг ей сказали: «Малютка! Ты – королева Франции», она испытала бы почти такое же чувство. Ей казалось, что как только она дотронется до куклы, ударит гром.
   До некоторой степени это было верно, так как она не сомневалась, что хозяйка прибьет ее и выругает.
   Однако сила притяжения победила. Козетта, наконец, приблизилась к кукле и, обернувшись к кабатчице, застенчиво прошептала:
   – Можно, сударыня?
   Нет слов передать этот тон, в котором слышались отчаяние, испуг и восхищение.
   – Понятно, можно! – ответила кабатчица. – Она твоя. Господин дарит ее тебе.
   – Правда, сударь? – переспросила Козетта. – Разве это правда? Она моя, эта дама?
   Глаза у незнакомца были полны слез. Он, видимо, находился на той грани волнения, когда молчат, чтобы не разрыдаться. Он кивнул Козетте головой и вложил руку «дамы» в ее ручонку.
   Козетта быстро отдернула свою руку, словно рука «дамы» жгла ее, и потупилась. Мы вынуждены отметить, что в эту минуту у нее высунулся язык. Внезапно она обернулась и порывистым движением схватила куклу.
   – Я буду звать ее Катериной, – сказала она. Странно было видеть, как лохмотья Козетты коснулись и слились с лентами и ярко-розовым муслиновым платьицем куклы.
   – Сударыня! А можно мне посадить ее на стул? – спросила она.
   – Можно, дитя мое, – ответила кабатчица.
   Теперь пришел черед Азельмы и Эпонины с завистью глядеть на Козетту.
   Козетта посадила Катерину на стул, а сама села перед нею на пол и, неподвижная, безмолвная, погрузилась в созерцание.
   – Играй же, Козетта! – сказал незнакомец.
   – О, я играю! – ответила девчурка.
   Этого проезжего, этого неизвестного, которого, казалось, само провидение послало Козетте, кабатчица ненавидела сейчас больше всего на свете. Однако надо было сдерживаться. Как ни привыкла она скрывать свои чувства, стараясь подражать мужу, это было свыше ее сил. Она поспешила отправить дочерей спать и спросила у желтого человека «позволения» отправить и Козетту. «Она сегодня здорово уморилась», – с материнской заботливостью добавила кабатчица. Козетта ушла спать, унося в объятиях Катерину.
   Время от времени тетка Тенардье удалялась в противоположный угол залы, где сидел ее муж, чтобы, по ее выражению, «отвести душу». Она обменивалась с ним несколькими словами, тем более злобными, что не решалась произносить их громко.
   – Старая бестия! Какая муха его укусила? Только растревожил нас! Он, видите ли, хочет, чтобы эта маленькая уродина играла! Дарит ей куклу! Куклу в сорок франков этой паршивой собачонке, которую, всю как есть, я отдала бы за сорок су! Еще немного, и он начнет величать ее «ваша светлость», словно герцогиню Беррийскую! Да в здравом ли он уме? Или совсем уже рехнулся, старый дурак?
   – Ничего не рехнулся! Все это очень просто, – возразил Тенардье. – А если ему так нравится? Тебе вот нравится, когда девчонка работает, а ему нравится, когда она играет. Он имеет на это право. Путешественник, если платит, может делать все, что хочет. Если этот старичина – филантроп, тебе-то что? Если он дурак, тебя это не касается. Чего ты суешься, раз у него есть деньги?
   Это была речь главы дома и доводы трактирщика; ни тот, ни другой не терпели возражений.
   Неизвестный облокотился на стол и снова задумался. Прочие посетители, торговцы и возчики, отошли подальше и перестали петь. Они взирали на него издали с каким-то почтительным страхом. Этот бедно одетый чудак, вынимавший столь непринужденно из кармана пятифранковики и щедро даривший огромные куклы маленьким замарашкам в сабо, был, несомненно, удивительный, но и опасный человек.
   Прошло несколько часов. Полунощница отошла, ужин рождественского сочельника закончился, бражники разошлись, кабак закрылся, комната опустела, огонь потух, а незнакомец продолжал сидеть все на том же месте и в той же позе. Порой он только менял руку, на которую опирался. Вот и все. Но с тех пор, как ушла Козетта, он не произнес ни слова.
   Супруги Тенардье из любопытства и приличия остались в комнате.
   – Всю ночь он, что ли, собирается так провести? – ворчала Тенардье.
   Когда пробило два, она сдалась.
   – Я иду спать, – заявила она мужу. – Делай с ним что хочешь.
   Супруг присел к столу, зажег свечу и начал читать Французский вестник.
   Так прошел час. Почтенный трактирщик прочел по крайней мере раза три Французский вестник от даты выхода и до фамилии издателя. Незнакомец не трогался с места.
   Тенардье шевельнулся, кашлянул, сплюнул, высморкался, скрипнул стулом. Человек остался неподвижен. «Уж не заснул ли он?» – подумал Тенардье. Человек не спал, но ничто не могло отвлечь его от дум.
   Наконец Тенардье, сняв колпак, осторожно подошел к нему и осмелился спросить:
   – Не угодно ли вам, сударь, идти почивать? Сказать «идти спать» казалось ему слишком грубым и фамильярным. В слове «почивать» ощущалась пышность и вместе с тем почтительность. Такие слова обладают таинственным, замечательным свойством раздувать на следующий день сумму счета. Комната, где «спят», стоит двадцать су; комната, где «почивают», стоит двадцать франков.
   – Да, – сказал незнакомец, – вы правы. Где ваша конюшня?
   – Сударь! – усмехаясь, произнес Тенардье. – Я провожу вас, сударь.
   Он взял подсвечник, незнакомец взял узелок и палку, и Тенардье повел его в комнату на первом этаже, убранную с необыкновенной роскошью: там была мебель красного дерева, кровать в виде лодки и занавески из красного коленкора.
   – Это что такое? – спросил путник.
   – Это наша спальня, – ответил трактирщик. – Мы с супругой теперь спим в другой комнате. Сюда входят не чаще двух-трех раз в год.
   – Мне больше по душе конюшня, – резко сказал незнакомец.
   Тенардье сделал вид, что не расслышал этого неучтивого замечания.
   Он зажег две неначатые восковые свечи, украшавшие камин, внутри которого пылал довольно яркий огонь.
   На каминной доске под стеклянным колпаком лежал женский головной убор из серебряной проволоки и цветов померанца.
   – А это что такое? – спросил незнакомец.
   – Это подвенечный убор моей супруги, – ответил Тенардье.
   Незнакомец окинул убор взглядом, который словно говорил: «Значит, даже это чудовище когда-то было невинной девушкой!»
   Но Тенардье лгал. Когда он снял в аренду этот домишко, чтобы открыть в нем кабак, эта комната была именно так обставлена; он купил эту мебель и цветы, рассчитывая, что все это окружит ореолом изящества его «супругу» и придаст его дому то, что у англичан называется «респектабельностью».
   Когда путешественник оглянулся, хозяин уже исчез. Тенардье скрылся незаметно, не осмелившись пожелать спокойной ночи, так как не желал выказывать оскорбительную сердечность человеку, которого предполагал на следующее утро ободрать как липку.
   Трактирщик удалился в свою комнату. Жена лежала в постели, но не спала. Услыхав шаги мужа, она обернулась и сказала:
   – Знаешь, завтра я выгоню Козетту вон.
   – Какая прыткая! – холодно ответил Тенардье.
   Больше они не обменялись ни словом, несколько минут спустя их свеча потухла.
   А путешественник, как только хозяин ушел, положил в угол узелок и палку, опустился в кресло и несколько минут сидел задумавшись. Потом снял ботинки, взял одну из свечей, задул другую, толкнул дверь и вышел, осматриваясь вокруг, словно что-то искал. Он двинулся по коридору; коридор вывел его на лестницу. Тут он услыхал чуть слышный звук, напоминавший дыхание ребенка. Он пошел на этот звук и очутился возле трехугольного углубления, устроенного под лестницей или, точнее, образованного самой же лестницей, низом ступеней. Там, среди старых корзин и битой посуды, в пыли и паутине, находилась постель, если только можно назвать постелью соломенный тюфяк, такой дырявый, что из него торчала солома, и одеяло, такое рваное, что сквозь него виден был тюфяк. Простыней не было. Все это валялось на каменном полу. На этой-то постели и спала Козетта.
   Незнакомец подошел ближе и стал смотреть на нее.
   Козетта спала глубоким сном. Она спала в одежде: зимой она не раздевалась, чтобы было теплее.
   Она прижимала к себе куклу, большие открытые глаза которой блестели в темноте. Время от времени Козетта тяжело вздыхала, словно собиралась проснуться, и почти судорожно обнимала куклу. Возле ее постели стоял только один из ее деревянных башмаков.
   Рядом с каморкой Козетты сквозь открытую дверь виднелась довольно просторная темная комната. Незнакомец вошел туда. В глубине, сквозь стеклянную дверь, видны были две одинаковые маленькие, беленькие кроватки. Это были кроватки Эпонины и Азельмы. За кроватками, полускрытая ими, виднелась ивовая люлька без полога, в которой спал маленький мальчик, тот самый, что кричал весь вечер.
   Незнакомец предположил, что рядом с этой комнатой находится комната супругов Тенардье. Он хотел уже уйти, как вдруг взгляд его упал на камин, один из тех огромных трактирных каминов, в которых всегда горит скудный огонь, если только он горит, и от которых веет холодом. В камине не было огня, в нем не было даже золы, но то, что стояло в нем, привлекло внимание путника Это были два детских башмачка изящной формы и разной величины. Незнакомец вспомнил прелестный старинный обычай детей в рождественский сочельник ставить в камин свой башмачок, в надежде, что ночью добрая фея положит в него чудесный подарок. Эпонина и Азельма не упустили такого случая: каждая поставила в камин по башмачку.
   Незнакомец нагнулся.
   Фея, то есть мать, уже побывала здесь, – в каждом башмаке блестела новенькая монета в десять су.
   Путник выпрямился и уже собирался уйти, как вдруг заметил в глубине, в сторонке, в самом темном углу очага, какой-то предмет. Он взглянул и узнал сабо, грубое, ужасное деревенское сабо, разбитое, все в засохшей грязи и в золе. Это было сабо Козетты. Козетта с трогательной детской доверчивостью, которая постоянно терпит разочарования и все-таки не теряет надежды, поставила свое сабо в камин.
   Как божественна, как трогательна была эта надежда в ребенке, который знал одно лишь гope!
   В этом сабо ничего не лежало.
   Проезжий пошарил в кармане, нагнулся и положил в сабо Козетты луидор.
   Затем, неслышно ступая, вернулся в свою комнату.

Глава девятая. ТЕНАРДЬЕ ЗА РАБОТОЙ

   На другое утро, по крайней мере за два часа до рассвета, Тенардье, сидя в трактире за столом, на котором горела свеча, с пером в руке, составлял счет путнику в желтом рединготе.
   Жена стояла, слегка наклонившись над ним, и следила за его пером. Оба не произносили ни слова. Он размышлял, она испытывала то благоговейное чувство, с каким человек взирает на возникающее и расцветающее перед ним дивное творение человеческого разума. В доме слышался шорох: то Жаворонок подметала лестницу.
   Спустя добрых четверть часа, сделав несколько поправок, Тенардье создал следующий шедевр:
 
СЧЕТ ГОСПОДИНУ ИЗ N 1 Ужин …….. 3 фр.
Комната ….. 10 фр.
Свеча ……. 5 фр.
Топка . ….. 4 фр.
Услуги……….1 фр Итого ………………… 23 фр.
Вместо «услуги» было написано «усслуги».
 
   – Двадцать три франка! – воскликнула жена с восторгом, к которому все же примешивалось легкое сомнение.
   Тенардье, как все великие артисты, был, однако, не удовлетворен.
   – Пфа! – пыхнул он.
   То было восклицание Кастльри, составлявшего на Венском конгрессе счет, по которому должна была уплатить Франция.
   – Ты прав, господин Тенардье, он и правда нам столько должен, – пробормотала жена, вспомнив о кукле, подаренной Козетте в присутствии ее дочерей. – Это справедливо, но многовато. Он не станет платить.
   Тенардье засмеялся сухим своим смехом.
   – Заплатит! – проговорил он.
   Этот его смех был высшим доказательством уверенности и превосходства. То, о чем говорилось таким тоном, не могло не сбыться. Жена не возражала. Она начала приводить в порядок столы; супруг расхаживал взад и вперед по комнате. Немного погодя он воскликнул:
   – Ведь долгу-то у меня полторы тысячи франков!
   Он уселся возле камина и, положив ноги на теплую золу, предался размышлениям.
   – Кстати, – снова заговорила жена, – ты не забыл, что сегодня я собираюсь вышвырнуть Козетту за дверь? Вот гадина! У меня сердце разорвется из-за этой ее куклы! Мне легче было бы выйти замуж за Людовика Восемнадцатого, чем лишний день терпеть ее в доме!
   Тенардье закурил трубку, выговорил между двумя затяжками:
   – Счет этому человеку подашь ты.
   И вышел.
   Когда он скрылся за дверью, в комнату вошел путник.
   Тенардье мгновенно показался за его спиной и стал в полураскрытых дверях таким образом, что виден был только жене.
   Человек в желтом рединготе держал в руке палку и узелок.
   – Так рано и уже на ногах? – воскликнула кабатчица. – Разве вы покидаете нас, сударь?
   Она в замешательстве вертела в руках счет, складывая его и проводя ногтями по сгибу. Ее грубое лицо выражало несвойственные ей смущение и беспокойство.