Страница:
Тогда, как бы инстинктивно, чтобы освободиться от этого странного состояния, которого она не понимала, но которое пугало ее, она принялась считать вслух: «Раз, два, три, четыре», и так до десяти, а затем опять сначала. Это вернуло ее к правильному восприятию действительности. Она почувствовала, как закоченели ее руки, которые она замочила, черпая воду. Она встала. Страх вновь охватил ее, страх естественный и непреодолимый. Одна лишь мысль владела ею – бежать, бежать без оглядки, через лес, через поля, к домам, к окнам, к зажженным свечам. Ее взгляд упал на ведро, стоявшее перед нею. И так сильна была ее боязнь хозяйки, что она не осмелилась убежать без ведра. Она ухватилась обеими руками за дужку ведра и с трудом приподняла его.
Так сделала она шагов двенадцать, но полное ведро было тяжелое, и она принуждена была опять поставить его на землю. Переведя дух, она снова ухватилась за ведерную дужку. На этот раз она прошла дольше, но скоро ей пришлось опять остановиться. Отдохнув несколько секунд, она продолжала путь. Козетта шла согнувшись, понурив голову, словно старуха; тяжелое ведро оттягивало и напрягало ее худенькие ручонки; железная дужка ведра леденила онемевшие пальцы; время от времени Козетта останавливалась, и каждый раз холодная вода, выплескиваясь из ведра, обливала ее голые ножки. Это происходило в лесу, зимней ночью, вдали от человеческого взора; девочке было восемь лет. Один лишь бог взирал на это душераздирающее зрелище.
Увы! Видела это, конечно, и ее мать!
В мире происходят вещи, которые заставляют усопших пробуждаться в могилах.
Козетта дышала с каким-то болезненным хрипом, рыдания давили ей горло, но плакать она не смела – так боялась она хозяйки даже вдали от нее. Она привыкла всегда и везде представлять ее рядом с собою.
Идя очень медленно, она почти не продвигалась вперед. Напрасно старалась она сокращать время стоянок и проходить как можно больше от одной до другой. С мучительной тревогой думала она о том, что ей потребуется больше часу, чтобы вернуться В Монфермейль, и что Тенардье опять прибьет ее. Тревога примешивалась к ее ужасу перед тем, что она одна в лесу в ночную пору. Дойдя до знакомого старого каштана, она остановилась передохнуть в последний раз, на более длительный срок, а затем, собрав остаток сил, мужественно двинулась в путь. И все же бедная малютка не могла удержаться, чтобы не простонать в отчаянии: «Боже мой, боже мой!»
В это мгновение она почувствовала, что ведро стало легким. Чья-то рука, показавшаяся ей огромной, схватила дужку ведра и легко приподняла его. Она вскинула голову. Высокая черная прямая фигура шагала рядом с ней в темноте. Это был мужчина, неслышно догнавший ее. Человек молча взялся за дужку ведра, которое она несла.
Во всех случаях жизни человек слышит предупреждающий голос инстинкта.
Ребенок не испугался.
Глава шестая,
Глава седьмая.
Глава восьмая.
Так сделала она шагов двенадцать, но полное ведро было тяжелое, и она принуждена была опять поставить его на землю. Переведя дух, она снова ухватилась за ведерную дужку. На этот раз она прошла дольше, но скоро ей пришлось опять остановиться. Отдохнув несколько секунд, она продолжала путь. Козетта шла согнувшись, понурив голову, словно старуха; тяжелое ведро оттягивало и напрягало ее худенькие ручонки; железная дужка ведра леденила онемевшие пальцы; время от времени Козетта останавливалась, и каждый раз холодная вода, выплескиваясь из ведра, обливала ее голые ножки. Это происходило в лесу, зимней ночью, вдали от человеческого взора; девочке было восемь лет. Один лишь бог взирал на это душераздирающее зрелище.
Увы! Видела это, конечно, и ее мать!
В мире происходят вещи, которые заставляют усопших пробуждаться в могилах.
Козетта дышала с каким-то болезненным хрипом, рыдания давили ей горло, но плакать она не смела – так боялась она хозяйки даже вдали от нее. Она привыкла всегда и везде представлять ее рядом с собою.
Идя очень медленно, она почти не продвигалась вперед. Напрасно старалась она сокращать время стоянок и проходить как можно больше от одной до другой. С мучительной тревогой думала она о том, что ей потребуется больше часу, чтобы вернуться В Монфермейль, и что Тенардье опять прибьет ее. Тревога примешивалась к ее ужасу перед тем, что она одна в лесу в ночную пору. Дойдя до знакомого старого каштана, она остановилась передохнуть в последний раз, на более длительный срок, а затем, собрав остаток сил, мужественно двинулась в путь. И все же бедная малютка не могла удержаться, чтобы не простонать в отчаянии: «Боже мой, боже мой!»
В это мгновение она почувствовала, что ведро стало легким. Чья-то рука, показавшаяся ей огромной, схватила дужку ведра и легко приподняла его. Она вскинула голову. Высокая черная прямая фигура шагала рядом с ней в темноте. Это был мужчина, неслышно догнавший ее. Человек молча взялся за дужку ведра, которое она несла.
Во всех случаях жизни человек слышит предупреждающий голос инстинкта.
Ребенок не испугался.
Глава шестая,
которая, пожалуй доказывает сообразительность башки
После полудня того же самого рождественского сочельника 1823 года какой-то человек довольно долго прохаживался по самой пустынной части Госпитального бульвара в Париже. Казалось, он подыскивал себе квартиру и, видимо, предпочитав самые скромные дома этой пришедшей в упадок окраины предместья Сен-Марсо.
В дальнейшем мы узнаем, что этот человек действительно снял комнату в этом уединенном квартале.
Как своей одеждой, так и всем своим обликом он воплощал тот тип, который можно назвать типом благородного нищего. Крайняя нужда соединялась у него с крайней опрятностью – довольно редкое сочетание, внушающее чутким сердцам двойное уважение к тому, кто так беден и так полон достоинства. На нем была круглая шляпа, очень старая и тщательно вычищенная, протертый до ниток редингот из грубого темно-желтого сукна, – в те времена этот цвет не казался странным, – закрытый старомодный жилет с карманами, черные панталоны, посеревшие на коленях, черные шерстяные чулки и грубые башмаки с медными пряжками. Он был похож на возвратившегося из эмиграции бывшего гувернера в аристократическом доме. По его совершенно седым волосам, прорезанному морщинами лбу, бледным губам, по его скорбному, усталому лицу, свидетельствовавшему о пережитых страданиях, можно было предположить, что ему гораздо больше шестидесяти лет. Но судя по его уверенной, хотя и медленной походке, по удивительной силе, чувствовавшейся во всех движениях, ему нельзя было дать и пятидесяти. Морщины на его лбу были такого благородного рисунка, что расположили бы в его пользу всякого, кто внимательно пригляделся бы к нему. Его сомкнутые губы хранили странное выражение не то суровости, не то смирения. В глубине его взгляда таилось какое-то скорбное спокойствие. В левой руке он что-то нес в носовом платке, правой опирался на палку, видимо выдернутую из плетня. Палка была довольно тщательно остругана и не казалась слишком грубой; сучки были обрублены, набалдашник сделан из красного сургуча – под коралл. Это была дубинка, но казалась она тростью.
Госпитальный бульвар довольно безлюден, особенно зимой. Человек без всякого, впрочем, желания подчеркнуть это, казалось, скорее избегал людей, чем искал встречи с ними.
В те времена король Людовик XVIII почти ежедневно ездил в Шуази-ле-Руа. Это была одна из его излюбленных прогулок. Около двух часов дня почти всегда можно было видеть королевский экипаж и свиту, мчавшиеся во весь опор мимо Госпитального бульвара. Беднякам квартала их появление заменяло и карманные часы и стенные. Они говорили: «Уже два часа – вон король возвращается в Тюильри».
И одни выбегали навстречу, другие сторонились, – проезд короля всегда вызывает суматоху. Впрочем, появление и исчезновение Людовика XVIII на улицах Парижа производило впечатление. Оно было мимолетно, но величественно. Этот увечный король любил быструю езду; он был не в силах ходить, и ему хотелось мчаться; этот хромой человек охотно взнуздал бы молнию. Спокойный и суровый, он проезжал среди обнаженных сабель охраны. Тяжелая вызолоченная карета, на дверцах которой были нарисованы большие стебли лилий, катилась с грохотом. Люди мельком успевали заглянуть в нее. В глубине, в правом углу, на подушках, обитых белым шелком, виднелось широкое, здоровое, румяное лицо, свеженапудренные волосы со взбитым хохолком, надменный, жесткий и хитрый взгляд, тонкая улыбка, два густых эполета с золотой бахромой, свисавшей на штатское платье, орден Золотого руна, крест св. Людовика, крест Почетного легиона, серебряная звезда ордена Святого Духа, огромный живот и широкая голубая орденская лента: это был король. За чертой города он держал шляпу с белым плюмажем на коленях, обтянутых высокими английскими гетрами; въезжая в город, он надевал ее и редко отвечал на приветствия. Он холодно глядел на народ, отвечавший ему тем же. Когда король в первый раз появился в квартале Сен-Марсо, то успех, который он там имел, выразился в словах одного мастерового, обращенных к товарищу: «Вот этот толстяк и есть правительство».
Появление короля в один и тот же час было, таким образом, ежедневным событием на Госпитальном бульваре.
Прохожий в желтом рединготе не принадлежал, очевидно, к числу жителей квартала и, вероятно, не был даже жителем Парижа, ибо не знал этой подробности. Когда в два часа королевская карета, окруженная эскадроном гвардейцев в серебряных галунах, выехала к бульвару, обогнув Сальпетриер, он, казалось, был изумлен и даже испуган. Кроме него, на боковой аллее никого не было, и он отступил за угол ограды, что не помешало герцогу д'Авре его заметить. В этот день герцог д'Авре, как начальник личной охраны, сидел в карете против короля. Он оказал его величеству: «Подозрительная личность!» Полицейские, зорко следившие за проездом короля, также заметили его, и одному из них дан был приказ проследить за прохожим. Но человек углубился в пустынные улицы предместья, и, так как уже начинало смеркаться, то полицейский потерял его из виду, о чем и было донесено в тот же вечер в рапорте на имя министра внутренних дел и префекта полиции графа Англеса.
Сбив полицейского со следа, человек в желтом рединготе ускорил шаги, но он не раз еще оглянулся, желая убедиться, что за ним никто не идет. В четверть пятого, то есть когда уже совсем стемнело, он проходил мимо театра Порт-Сен Мартен, где в этот день давали пьесу Два каторжника. Афиша, освещенная театральными фонарями, видимо поразила его; он опешил, но тут остановился, чтобы прочитать ее. Немного погодя он уже был в Дровяном тупике и входил в гостиницу «Оловянное блюдо», где в ту пору помещалась контора дилижансов, отправлявшихся в Ланьи. Дилижанс отъезжал в половине пятого. Лошади были уже впряжены, и пассажиры, окликаемые кучером, поспешно взбирались по высокой железной лесенке старого рыдвана. Пешеход спросил:
– Есть свободное место?
– Только одно, рядом со мной, на козлах, – ответил кучер.
– Я беру его.
– Садитесь.
Но, прежде чем отъехать, кучер оглядел скромную одежду пассажира, его легкий багаж и потребовал платы вперед.
– Вы едете до Ланьи? – спросил кучер.
– Да, – ответил тот.
Он уплатил за проезд до Ланьи.
Тронулись в путь. Миновав заставу, кучер попытался было завязать разговор, но пассажир отвечал односложно. Кучер принялся насвистывать и понукать лошадей.
Он закутался в плащ. Было холодно. Пассажир, казалось, не замечал ничего. Проехали Гурне и Нельи-на-Марне.
Около шести часов вечера подъехали к Шелю Перед трактиром, помещавшимся в старом здании королевского аббатства, кучер остановился, чтобы дать отдых лошадям.
– Я сойду здесь, – сказал пассажир.
Он взял свой узелок и палку и соскочил с дилижанса.
Минуту спустя он исчез из виду.
В трактир он не вошел.
Когда через некоторое время дилижанс снова двинулся по направлению к Ланьи, то не встретил этого человека на главной улице Шеля.
Кучер обернулся к пассажирам, сидевшим внутри дилижанса.
– Этот человек не здешний, я его не знаю, – сказал он. – У него такой вид, точно он без гроша в кардане, а между тем не скаредничает: заплатил до Ланьи, а доехал только до Шеля. Уже ночь, все двери заперты, в харчевню он не вошел, но его нигде не видно. Не иначе, как сквозь землю провалился.
Но человек не провалился сквозь землю, – он бодро шагал в темноте по главной улице Шеля, потом, не доходя до церкви, свернул влево, на проселочную дорогу, ведущую в Монфермейль, – можно было подумать, что он прекрасно знает его окрестности и уже не раз бывал здесь.
Он быстрым шагом пошел по этой дороге. В том месте, где ее пересекает старое, обсаженное деревьями шоссе из Ганьи в Ланьи, он услыхал шаги Укрывшись во рву, он выждал, пока люди прошли мимо. Эта предосторожность была, пожалуй, излишней, ибо, как мы уже сказали, стояла темная декабрьская ночь. Две-три звездочки сияли на небе.
В этом месте начинается подъем на холм. Но путник не пошел по дороге в Монфермейль. Он взял правее и полями скоро дошел до леса.
В лесу он замедлил шаг и стал присматриваться к каждому дереву, словно искал что-то и держался таинственной, ему одному известной дороги. Вдруг ему показалось, что он сбился с пути, и он в нерешительности остановился. Наконец ощупью добрался до прогалины, где лежала груда больших белевших в темноте камней. Подойдя к ним, он окинул их зорким взглядом сквозь ночной туман, точно делал им смотр. Большое дерево, покрытое наростами, являющимися признаком старости, высилось в нескольких шагах от груды камней. Путник направился к дереву и провел рукой по стволу, словно хотел нащупать и пересчитать все наросты на его коре.
Против дерева – это был ясень – рос каштан, болевший отпадением коры. Взамен повязки к нему была прибита цинковая пластинка. Человек приподнялся на цыпочки и дотронулся до нее.
Он потоптался на месте, словно желая убедиться, что земля между деревом и грудой камней не была свежевзрыта.
Потом осмотрелся и пошел лесом.
Это и был тот человек, который встретился с Козеттой.
Пробираясь сквозь кусты по направлению к Монфермейлю, он заметил маленькую движущуюся тень, которая то ставила свою ношу на землю, то с жалобным стоном подымала ее и брела дальше. Он подошел ближе и увидел, что это была маленькая девочка, еле тащившая огромное ведро с водой. Он мгновенно очутился возле нее и молча взялся за дужку ведра.
В дальнейшем мы узнаем, что этот человек действительно снял комнату в этом уединенном квартале.
Как своей одеждой, так и всем своим обликом он воплощал тот тип, который можно назвать типом благородного нищего. Крайняя нужда соединялась у него с крайней опрятностью – довольно редкое сочетание, внушающее чутким сердцам двойное уважение к тому, кто так беден и так полон достоинства. На нем была круглая шляпа, очень старая и тщательно вычищенная, протертый до ниток редингот из грубого темно-желтого сукна, – в те времена этот цвет не казался странным, – закрытый старомодный жилет с карманами, черные панталоны, посеревшие на коленях, черные шерстяные чулки и грубые башмаки с медными пряжками. Он был похож на возвратившегося из эмиграции бывшего гувернера в аристократическом доме. По его совершенно седым волосам, прорезанному морщинами лбу, бледным губам, по его скорбному, усталому лицу, свидетельствовавшему о пережитых страданиях, можно было предположить, что ему гораздо больше шестидесяти лет. Но судя по его уверенной, хотя и медленной походке, по удивительной силе, чувствовавшейся во всех движениях, ему нельзя было дать и пятидесяти. Морщины на его лбу были такого благородного рисунка, что расположили бы в его пользу всякого, кто внимательно пригляделся бы к нему. Его сомкнутые губы хранили странное выражение не то суровости, не то смирения. В глубине его взгляда таилось какое-то скорбное спокойствие. В левой руке он что-то нес в носовом платке, правой опирался на палку, видимо выдернутую из плетня. Палка была довольно тщательно остругана и не казалась слишком грубой; сучки были обрублены, набалдашник сделан из красного сургуча – под коралл. Это была дубинка, но казалась она тростью.
Госпитальный бульвар довольно безлюден, особенно зимой. Человек без всякого, впрочем, желания подчеркнуть это, казалось, скорее избегал людей, чем искал встречи с ними.
В те времена король Людовик XVIII почти ежедневно ездил в Шуази-ле-Руа. Это была одна из его излюбленных прогулок. Около двух часов дня почти всегда можно было видеть королевский экипаж и свиту, мчавшиеся во весь опор мимо Госпитального бульвара. Беднякам квартала их появление заменяло и карманные часы и стенные. Они говорили: «Уже два часа – вон король возвращается в Тюильри».
И одни выбегали навстречу, другие сторонились, – проезд короля всегда вызывает суматоху. Впрочем, появление и исчезновение Людовика XVIII на улицах Парижа производило впечатление. Оно было мимолетно, но величественно. Этот увечный король любил быструю езду; он был не в силах ходить, и ему хотелось мчаться; этот хромой человек охотно взнуздал бы молнию. Спокойный и суровый, он проезжал среди обнаженных сабель охраны. Тяжелая вызолоченная карета, на дверцах которой были нарисованы большие стебли лилий, катилась с грохотом. Люди мельком успевали заглянуть в нее. В глубине, в правом углу, на подушках, обитых белым шелком, виднелось широкое, здоровое, румяное лицо, свеженапудренные волосы со взбитым хохолком, надменный, жесткий и хитрый взгляд, тонкая улыбка, два густых эполета с золотой бахромой, свисавшей на штатское платье, орден Золотого руна, крест св. Людовика, крест Почетного легиона, серебряная звезда ордена Святого Духа, огромный живот и широкая голубая орденская лента: это был король. За чертой города он держал шляпу с белым плюмажем на коленях, обтянутых высокими английскими гетрами; въезжая в город, он надевал ее и редко отвечал на приветствия. Он холодно глядел на народ, отвечавший ему тем же. Когда король в первый раз появился в квартале Сен-Марсо, то успех, который он там имел, выразился в словах одного мастерового, обращенных к товарищу: «Вот этот толстяк и есть правительство».
Появление короля в один и тот же час было, таким образом, ежедневным событием на Госпитальном бульваре.
Прохожий в желтом рединготе не принадлежал, очевидно, к числу жителей квартала и, вероятно, не был даже жителем Парижа, ибо не знал этой подробности. Когда в два часа королевская карета, окруженная эскадроном гвардейцев в серебряных галунах, выехала к бульвару, обогнув Сальпетриер, он, казалось, был изумлен и даже испуган. Кроме него, на боковой аллее никого не было, и он отступил за угол ограды, что не помешало герцогу д'Авре его заметить. В этот день герцог д'Авре, как начальник личной охраны, сидел в карете против короля. Он оказал его величеству: «Подозрительная личность!» Полицейские, зорко следившие за проездом короля, также заметили его, и одному из них дан был приказ проследить за прохожим. Но человек углубился в пустынные улицы предместья, и, так как уже начинало смеркаться, то полицейский потерял его из виду, о чем и было донесено в тот же вечер в рапорте на имя министра внутренних дел и префекта полиции графа Англеса.
Сбив полицейского со следа, человек в желтом рединготе ускорил шаги, но он не раз еще оглянулся, желая убедиться, что за ним никто не идет. В четверть пятого, то есть когда уже совсем стемнело, он проходил мимо театра Порт-Сен Мартен, где в этот день давали пьесу Два каторжника. Афиша, освещенная театральными фонарями, видимо поразила его; он опешил, но тут остановился, чтобы прочитать ее. Немного погодя он уже был в Дровяном тупике и входил в гостиницу «Оловянное блюдо», где в ту пору помещалась контора дилижансов, отправлявшихся в Ланьи. Дилижанс отъезжал в половине пятого. Лошади были уже впряжены, и пассажиры, окликаемые кучером, поспешно взбирались по высокой железной лесенке старого рыдвана. Пешеход спросил:
– Есть свободное место?
– Только одно, рядом со мной, на козлах, – ответил кучер.
– Я беру его.
– Садитесь.
Но, прежде чем отъехать, кучер оглядел скромную одежду пассажира, его легкий багаж и потребовал платы вперед.
– Вы едете до Ланьи? – спросил кучер.
– Да, – ответил тот.
Он уплатил за проезд до Ланьи.
Тронулись в путь. Миновав заставу, кучер попытался было завязать разговор, но пассажир отвечал односложно. Кучер принялся насвистывать и понукать лошадей.
Он закутался в плащ. Было холодно. Пассажир, казалось, не замечал ничего. Проехали Гурне и Нельи-на-Марне.
Около шести часов вечера подъехали к Шелю Перед трактиром, помещавшимся в старом здании королевского аббатства, кучер остановился, чтобы дать отдых лошадям.
– Я сойду здесь, – сказал пассажир.
Он взял свой узелок и палку и соскочил с дилижанса.
Минуту спустя он исчез из виду.
В трактир он не вошел.
Когда через некоторое время дилижанс снова двинулся по направлению к Ланьи, то не встретил этого человека на главной улице Шеля.
Кучер обернулся к пассажирам, сидевшим внутри дилижанса.
– Этот человек не здешний, я его не знаю, – сказал он. – У него такой вид, точно он без гроша в кардане, а между тем не скаредничает: заплатил до Ланьи, а доехал только до Шеля. Уже ночь, все двери заперты, в харчевню он не вошел, но его нигде не видно. Не иначе, как сквозь землю провалился.
Но человек не провалился сквозь землю, – он бодро шагал в темноте по главной улице Шеля, потом, не доходя до церкви, свернул влево, на проселочную дорогу, ведущую в Монфермейль, – можно было подумать, что он прекрасно знает его окрестности и уже не раз бывал здесь.
Он быстрым шагом пошел по этой дороге. В том месте, где ее пересекает старое, обсаженное деревьями шоссе из Ганьи в Ланьи, он услыхал шаги Укрывшись во рву, он выждал, пока люди прошли мимо. Эта предосторожность была, пожалуй, излишней, ибо, как мы уже сказали, стояла темная декабрьская ночь. Две-три звездочки сияли на небе.
В этом месте начинается подъем на холм. Но путник не пошел по дороге в Монфермейль. Он взял правее и полями скоро дошел до леса.
В лесу он замедлил шаг и стал присматриваться к каждому дереву, словно искал что-то и держался таинственной, ему одному известной дороги. Вдруг ему показалось, что он сбился с пути, и он в нерешительности остановился. Наконец ощупью добрался до прогалины, где лежала груда больших белевших в темноте камней. Подойдя к ним, он окинул их зорким взглядом сквозь ночной туман, точно делал им смотр. Большое дерево, покрытое наростами, являющимися признаком старости, высилось в нескольких шагах от груды камней. Путник направился к дереву и провел рукой по стволу, словно хотел нащупать и пересчитать все наросты на его коре.
Против дерева – это был ясень – рос каштан, болевший отпадением коры. Взамен повязки к нему была прибита цинковая пластинка. Человек приподнялся на цыпочки и дотронулся до нее.
Он потоптался на месте, словно желая убедиться, что земля между деревом и грудой камней не была свежевзрыта.
Потом осмотрелся и пошел лесом.
Это и был тот человек, который встретился с Козеттой.
Пробираясь сквозь кусты по направлению к Монфермейлю, он заметил маленькую движущуюся тень, которая то ставила свою ношу на землю, то с жалобным стоном подымала ее и брела дальше. Он подошел ближе и увидел, что это была маленькая девочка, еле тащившая огромное ведро с водой. Он мгновенно очутился возле нее и молча взялся за дужку ведра.
Глава седьмая.
Козетта в темноте, бок о бок с незнакомцем
Козетта, как мы уже сказали, не испугалась.
Человек заговорил с ней. Голос его был тих и серьезен.
– Дитя мое! Твоя ноша слишком тяжела для тебя.
Козетта подняла голову и ответила:
– Да, сударь.
– Дай, я понесу, – сказал он.
Козетта выпустила дужку ведра. Человек пошел рядом с ней.
– Это действительно очень тяжело, – пробормотал он и спросил: – Сколько тебе лет, малютка?
– Восемь лет, сударь.
– И ты идешь издалека?
– От ручья, который в лесу.
– А далеко тебе еще идти?
– Добрых четверть часа.
Путник помолчал немного, потом вдруг спросил:
– Значит, у тебя нет матери?
– Я не знаю, – ответила девочка и, прежде чем он успел снова заговорить, добавила: – Думаю, что нет. У других есть. А у меня нет. Наверно, никогда и не было, – помолчав, сказала она.
Человек остановился. Он поставил ведро на землю, наклонился и положил обе руки на плечи девочки, стараясь в темноте разглядеть ее лицо.
Худенькое, жалкое личико Козетты смутно проступало в белесовато-сером свете.
– Как тебя зовут?
– Козетта.
Прохожий вздрогнул, словно от электрического тока. Он снова взглянул на нее, затем снял руки с плеч Козетты, схватил ведро и зашагал.
Спустя мгновение он опросил:
– Где ты живешь, малютка?
– В Монфермейле, – может, вы знаете, где это?
– Мы идем туда?
– Да, сударь.
Немного погодя он снова спросил:
– Кто же это послал тебя в такой поздний час за водой в лес?
– Госпожа Тенардье.
– А чем эта твоя госпожа Тенардье занимается? – спросил незнакомец; он старался говорить равнодушным тоном, но голос у него как-то странно дрожал.
– Она моя хозяйка, – ответила девочка – Она содержит постоялый двор.
– Постоялый двор? – переспросил путник – Хорошо, там я и переночую сегодня. Проводи-ка меня.
– А ведь мы туда идем, – ответила девочка.
Человек шел довольно быстро. Козетта легко поспевала за ним. Она больше не чувствовала усталости. Время от времени она посматривала на него с каким-то удивительным спокойствием, с каким-то невыразимым доверием. Ее никто никогда не учил молиться богу. Однако она испытывала нечто похожее на радость и надежду, устремленную к небесам.
Прошло несколько минут. Незнакомец заговорил снова:
– Разве у госпожи Тенардье нет служанки?
– Нет, сударь.
– Разве ты у нее одна?
– Да, сударь.
Снова наступило молчание. Потом Козетта сказала:
– Правда, у нее есть еще две маленькие девочки.
– Какие маленькие девочки?
– Понина и Зельма.
Так упрощала Козетта романтические имена, столь любезные сердцу трактирщицы.
– Кто же они, эти Понина и Зельма?
– Это барышни госпожи Тенардье. Ну, просто ее дочери.
– А что же они делают?
– О! – воскликнула Козетта – У них красивые куклы, разные блестящие вещи, у них много всяких дел. Они играют, забавляются.
– Целый день?
– Да, сударь.
– А ты?
– А я работаю.
– Целый день?
Девочка подняла свои большие глаза, в которых угадывались слезы, скрытые ночным мраком, и кротко ответила:
– Да, сударь.
Помолчав, Козетта добавила:
– Иногда, когда я кончу работу и когда мне позволят, я тоже могу поиграть.
– Как же ты играешь?
– Как могу. Мне не мешают. Но у меня мало игрушек. Понина и Зельма не хотят, чтобы я играла в их куклы. У меня есть только оловянная сабелька, вот такая.
Девочка показала мизинчик.
– Ею ничего нельзя резать?
– Можно, сударь, – ответила девочка, – например, салат и головы мухам.
Они дошли до села; Козетта повела незнакомца по улицам. Они прошли мимо булочной, но Козетта не вспомнила о хлебе, который должна была принести. Человек перестал расспрашивать ее – теперь он хранил мрачное молчание. Когда они миновали церковь, незнакомец, видя все эти разбитые под открытым небом лавчонки, спросил:
– Тут что же, ярмарка?
– Нет, сударь, это Рождество.
Когда они подходили к постоялому двору, Козетта робко дотронулась до его руки.
– Сударь!
– Да, дитя мое?
– Вот мы уже совсем близко от дома.
– И что же?
– Можно мне теперь взять у вас ведро?
– Зачем?
– Если хозяйка увидит, что мне помогли его донести, она меня прибьет.
Человек отдал ей ведро. Минуту спустя они были у дверей харчевни.
Человек заговорил с ней. Голос его был тих и серьезен.
– Дитя мое! Твоя ноша слишком тяжела для тебя.
Козетта подняла голову и ответила:
– Да, сударь.
– Дай, я понесу, – сказал он.
Козетта выпустила дужку ведра. Человек пошел рядом с ней.
– Это действительно очень тяжело, – пробормотал он и спросил: – Сколько тебе лет, малютка?
– Восемь лет, сударь.
– И ты идешь издалека?
– От ручья, который в лесу.
– А далеко тебе еще идти?
– Добрых четверть часа.
Путник помолчал немного, потом вдруг спросил:
– Значит, у тебя нет матери?
– Я не знаю, – ответила девочка и, прежде чем он успел снова заговорить, добавила: – Думаю, что нет. У других есть. А у меня нет. Наверно, никогда и не было, – помолчав, сказала она.
Человек остановился. Он поставил ведро на землю, наклонился и положил обе руки на плечи девочки, стараясь в темноте разглядеть ее лицо.
Худенькое, жалкое личико Козетты смутно проступало в белесовато-сером свете.
– Как тебя зовут?
– Козетта.
Прохожий вздрогнул, словно от электрического тока. Он снова взглянул на нее, затем снял руки с плеч Козетты, схватил ведро и зашагал.
Спустя мгновение он опросил:
– Где ты живешь, малютка?
– В Монфермейле, – может, вы знаете, где это?
– Мы идем туда?
– Да, сударь.
Немного погодя он снова спросил:
– Кто же это послал тебя в такой поздний час за водой в лес?
– Госпожа Тенардье.
– А чем эта твоя госпожа Тенардье занимается? – спросил незнакомец; он старался говорить равнодушным тоном, но голос у него как-то странно дрожал.
– Она моя хозяйка, – ответила девочка – Она содержит постоялый двор.
– Постоялый двор? – переспросил путник – Хорошо, там я и переночую сегодня. Проводи-ка меня.
– А ведь мы туда идем, – ответила девочка.
Человек шел довольно быстро. Козетта легко поспевала за ним. Она больше не чувствовала усталости. Время от времени она посматривала на него с каким-то удивительным спокойствием, с каким-то невыразимым доверием. Ее никто никогда не учил молиться богу. Однако она испытывала нечто похожее на радость и надежду, устремленную к небесам.
Прошло несколько минут. Незнакомец заговорил снова:
– Разве у госпожи Тенардье нет служанки?
– Нет, сударь.
– Разве ты у нее одна?
– Да, сударь.
Снова наступило молчание. Потом Козетта сказала:
– Правда, у нее есть еще две маленькие девочки.
– Какие маленькие девочки?
– Понина и Зельма.
Так упрощала Козетта романтические имена, столь любезные сердцу трактирщицы.
– Кто же они, эти Понина и Зельма?
– Это барышни госпожи Тенардье. Ну, просто ее дочери.
– А что же они делают?
– О! – воскликнула Козетта – У них красивые куклы, разные блестящие вещи, у них много всяких дел. Они играют, забавляются.
– Целый день?
– Да, сударь.
– А ты?
– А я работаю.
– Целый день?
Девочка подняла свои большие глаза, в которых угадывались слезы, скрытые ночным мраком, и кротко ответила:
– Да, сударь.
Помолчав, Козетта добавила:
– Иногда, когда я кончу работу и когда мне позволят, я тоже могу поиграть.
– Как же ты играешь?
– Как могу. Мне не мешают. Но у меня мало игрушек. Понина и Зельма не хотят, чтобы я играла в их куклы. У меня есть только оловянная сабелька, вот такая.
Девочка показала мизинчик.
– Ею ничего нельзя резать?
– Можно, сударь, – ответила девочка, – например, салат и головы мухам.
Они дошли до села; Козетта повела незнакомца по улицам. Они прошли мимо булочной, но Козетта не вспомнила о хлебе, который должна была принести. Человек перестал расспрашивать ее – теперь он хранил мрачное молчание. Когда они миновали церковь, незнакомец, видя все эти разбитые под открытым небом лавчонки, спросил:
– Тут что же, ярмарка?
– Нет, сударь, это Рождество.
Когда они подходили к постоялому двору, Козетта робко дотронулась до его руки.
– Сударь!
– Да, дитя мое?
– Вот мы уже совсем близко от дома.
– И что же?
– Можно мне теперь взять у вас ведро?
– Зачем?
– Если хозяйка увидит, что мне помогли его донести, она меня прибьет.
Человек отдал ей ведро. Минуту спустя они были у дверей харчевни.
Глава восьмая.
О том, как неприятно впускать в дом бедняка, который может оказаться богачом
Козетта не могла удержаться, чтобы украдкой не взглянуть на большую куклу, все еще красовавшуюся в витрине игрушечной лавки, затем постучала в дверь. На пороге показалась трактирщица со свечой в руке.
– А, это ты, бродяжка! Наконец-то! Куда это ты запропастилась? По сторонам глазела, срамница!
– Сударыня! – задрожав, сказала Козетта. – Этот господин хочет переночевать у нас.
Угрюмое выражение на лице тетки Тенардье быстро сменилось любезной гримасой, – это мгновенное превращение свойственно кабатчикам. Она жадно всматривалась в темноту, чтобы разглядеть вновь прибывшего.
– Это вы, сударь?
– Да, сударыня, – ответил человек, дотронувшись рукой до шляпы.
Богатые путешественники не бывают столь вежливы. Этот жест, а также беглый осмотр одежды н багажа путешественника, который произвела хозяйка, заставили исчезнуть ее любезную гримасу, сменившуюся прежним угрюмым выражением.
– Входите, милейший, – сухо сказала г-жа Тенардье.
«Милейший» вошел. Тенардье вторично окинула его взглядом, уделив особое внимание его изрядно потертому сюртуку и слегка помятой шляпе, потом, кивнув в его сторону головой, сморщила нос и, подмигнув, вопросительно взглянула на мужа, продолжавшего бражничать с возчиками. Супруг ответил незаметным движением указательного пальца, одновременно оттопырив губы, что в таких случаях означало у него: «Голь перекатная».
– Ах, любезный! – воскликнула трактирщица. – Мне очень жаль, но у меня нет ни одной свободной комнаты.
– Поместите меня, куда вам будет угодно – на чердак, в конюшню. Я заплачу, как за отдельную комнату, – сказал путник.
– Сорок су.
– Сорок су? Ну что ж!
– Ладно!
– Сорок су! – шепнул один из возчиков кабатчице. – Да ведь комната стоит всего-навсего двадцать!
– А ему она будет стоить сорок, – ответила она тоже шепотом. – Дешевле я с бедняков не беру.
– Правильно, – кротко заметил ее муж, – пускать к себе такой народ – только портить добрую славу заведения.
Тем временем человек, положив на скамью узелок и палку, присел к столу, на который Козетта поспешила поставить бутылку вина и стакан. Торговец, потребовавший ведро воды для своей лошади, отправился поить ее. Козетта опять уселась на свое обычное место под кухонным столом и взялась за вязание.
Человек налил себе вина и, едва пригубив, с каким-то особым вниманием стал разглядывать ребенка.
Козетта была некрасива. Возможно, будь она счастливым ребенком, она была бы миловидна. Мы уже бегло набросали этот маленький печальный образ. Козетта была худенькая, бледная девочка, на вид лет шести, хотя ей шел восьмой год. Ее большие глаза, окруженные синевой, казались почти тусклыми от постоянных слез. Уголки рта были опущены с тем выражением привычного страданья, которое бывает у приговоренных к смерти и у безнадежно больных. Руки ее, как предугадала мать, «потрескались от мороза». При свете, падавшем на Козетту и подчеркивавшем ее ужасающую худобу, отчетливо были видны ее торчащие кости. Ее постоянно знобило, и от этого у нее образовалась привычка плотно сдвигать колени. Ее одежда представляла собой лохмотья, которые летом возбуждали сострадание, а зимой внушали ужас. Ее прикрывала дырявая холстина; ни лоскутка шерсти! Там и сям просвечивало голое тело, на котором можно было разглядеть синие или черные пятна-следы прикосновения хозяйской длани. Тонкие ножки покраснели от холода. В глубоких впадинах над ключицами было что-то до слез трогательное. Весь облик этого ребенка, его походка, его движения, звук его голоса, прерывистая речь, его взгляд, его молчание, малейший жест-все выражало и обличало одно: страх.
Козетта была вся проникнута страхом, он как бы окутывал ее. Страх вынуждал ее прижимать к груди локти, прятать под юбку ноги, стараться занимать как можно меньше места, еле дышать; страх сделался, если можно так выразиться, привычкой ее тела, способной лишь усиливаться. В глубине ее зрачков таился ужас.
Этот страх был так велик, что, хотя Козетта вернулась домой совершенно мокрая, она не посмела приблизиться к очагу, чтобы обсушиться, а тихонько принялась за работу.
Взгляд восьмилетнего ребенка был всегда так печален, а порой так мрачен, что в иные минуты казалось, что она недалека от слабоумия или от помешательства.
Мы уже упоминали, что она не знала, что такое молитва, никогда не переступала церковного порога. «Разве у меня есть для этого время?» – говорила ее хозяйка.
Человек в желтом рединготе не спускал глаз с Козетты.
Вдруг трактирщица воскликнула:
– Постой! А хлеб где?
Стоило хозяйке повысить голос, и Козетта, как всегда, быстро вылезла из-под стола.
Она совершенно забыла о хлебе. Она прибегла к обычной уловке запуганных детей. Она солгала.
– Сударыя! Булочная была уже заперта.
– Надо было постучаться.
– Я стучалась, сударыня.
– Ну и что же?
– Мне не отперли.
– Завтра я проверю, правду ли ты говоришь, – сказала Тенардье, – и если соврала, то ты у меня запляшешь. А покамест дай сюда пятнадцать су.
Козетта сунула руку в карман фартука и помертвела. Монетки там не было.
– Ну! – крикнула трактирщица. – Оглохла ты, что ли?
Козетта вывернула карман. Пусто. Куда могла деться денежка? Несчастная малютка не находила слов. Она окаменела.
– Ты, значит, потеряла деньги, потеряла целых пятнадцать су? – прохрипела Тенардье. – А может, ты вздумала их украсть?
С этими словами она протянула руку к плетке, висевшей на гвозде возле очага.
Это грозное движение вернуло Козетте силы.
– Простите! Простите! Я больше не буду! – закричала она.
Тенардье сняла плеть.
В это время человек в желтом рединготе, незаметно для окружающих, пошарил в жилетном кармане. Впрочем, остальные посетители пили, играли в кости и ни на что не обращали внимания.
Козетта в смертельном страхе забилась в угол за очагом, стараясь сжаться в комочек и как-нибудь спрятать свое жалкое полуобнаженное тельце. Трактирщица занесла руку.
– Виноват, сударыня, – вмешался неизвестный, – я только что видел, как что-то упало из кармана этой малютки и покатилось по полу. Не эти ли деньги?
Он наклонился, делая вид, будто что-то ищет на полу.
– Так и есть, вот она, – сказал он, выпрямляясь, и протянул тетке Тенардье серебряную монетку.
– Она самая! – воскликнула тетка Тенардье. Отнюдь не «она самая», а монета в двадцать су, но для трактирщицы это было выгодно. Она положила деньги в карман и удовольствовалась тем, что, злобно взглянув на ребенка, сказала: «Чтоб это было в последний раз!»
Козетта опять забралась в свою «нору», как называла это место тетка Тенардье, и ее большие глаза, устремленные на незнакомца, мало-помалу приобретали совершенно несвойственное им выражение. Пока это было лишь наивное удивление, но к нему примешивалась уже какая-то безотчетная доверчивость.
– Ну как, будете ужинать? – спросила трактирщица у приезжего.
Он ничего не ответил. Казалось, он глубоко задумался.
– Кто он, этот человек? – процедила она сквозь зубы – Уверена, что за ужин ему заплатить нечем. Хоть бы за ночлег расплатился. Все-таки мне повезло, что ему не пришло в голову красть деньги, валявшиеся на полу.
Тут дверь отворилась, и вошли Эпонина и Азельма.
Это были две хорошенькие девочки, скорее горожаночки, чем крестьяночки, премиленькие, одна – с блестящими каштановыми косами, другая – с длинными черными косами, спускавшимися по спине. Оживленные, чистенькие, полненькие, свежие и здоровые, они радовали глаз. Девочки были тепло одеты, но благодаря материнскому искусству плотность материи нисколько не умаляла кокетливости их туалета. Одежда приноровлена была к зиме, не теряя вместе с тем изящества весеннего наряда. Эти две малютки излучали свет. Кроме того, они были здесь повелительницами. В их одежде, в их веселости, в том шуме, который они производили, чувствовалось сознание своей верховной власти. Когда они вошли, трактирщица сказала ворчливо, но с обожанием:
– А, вот, наконец, и вы пожаловали!
Притянув поочередно каждую к себе на колени, мать пригладила им волосы, поправила ленты и, потрепав с материнской нежностью, отпустила.
– А, это ты, бродяжка! Наконец-то! Куда это ты запропастилась? По сторонам глазела, срамница!
– Сударыня! – задрожав, сказала Козетта. – Этот господин хочет переночевать у нас.
Угрюмое выражение на лице тетки Тенардье быстро сменилось любезной гримасой, – это мгновенное превращение свойственно кабатчикам. Она жадно всматривалась в темноту, чтобы разглядеть вновь прибывшего.
– Это вы, сударь?
– Да, сударыня, – ответил человек, дотронувшись рукой до шляпы.
Богатые путешественники не бывают столь вежливы. Этот жест, а также беглый осмотр одежды н багажа путешественника, который произвела хозяйка, заставили исчезнуть ее любезную гримасу, сменившуюся прежним угрюмым выражением.
– Входите, милейший, – сухо сказала г-жа Тенардье.
«Милейший» вошел. Тенардье вторично окинула его взглядом, уделив особое внимание его изрядно потертому сюртуку и слегка помятой шляпе, потом, кивнув в его сторону головой, сморщила нос и, подмигнув, вопросительно взглянула на мужа, продолжавшего бражничать с возчиками. Супруг ответил незаметным движением указательного пальца, одновременно оттопырив губы, что в таких случаях означало у него: «Голь перекатная».
– Ах, любезный! – воскликнула трактирщица. – Мне очень жаль, но у меня нет ни одной свободной комнаты.
– Поместите меня, куда вам будет угодно – на чердак, в конюшню. Я заплачу, как за отдельную комнату, – сказал путник.
– Сорок су.
– Сорок су? Ну что ж!
– Ладно!
– Сорок су! – шепнул один из возчиков кабатчице. – Да ведь комната стоит всего-навсего двадцать!
– А ему она будет стоить сорок, – ответила она тоже шепотом. – Дешевле я с бедняков не беру.
– Правильно, – кротко заметил ее муж, – пускать к себе такой народ – только портить добрую славу заведения.
Тем временем человек, положив на скамью узелок и палку, присел к столу, на который Козетта поспешила поставить бутылку вина и стакан. Торговец, потребовавший ведро воды для своей лошади, отправился поить ее. Козетта опять уселась на свое обычное место под кухонным столом и взялась за вязание.
Человек налил себе вина и, едва пригубив, с каким-то особым вниманием стал разглядывать ребенка.
Козетта была некрасива. Возможно, будь она счастливым ребенком, она была бы миловидна. Мы уже бегло набросали этот маленький печальный образ. Козетта была худенькая, бледная девочка, на вид лет шести, хотя ей шел восьмой год. Ее большие глаза, окруженные синевой, казались почти тусклыми от постоянных слез. Уголки рта были опущены с тем выражением привычного страданья, которое бывает у приговоренных к смерти и у безнадежно больных. Руки ее, как предугадала мать, «потрескались от мороза». При свете, падавшем на Козетту и подчеркивавшем ее ужасающую худобу, отчетливо были видны ее торчащие кости. Ее постоянно знобило, и от этого у нее образовалась привычка плотно сдвигать колени. Ее одежда представляла собой лохмотья, которые летом возбуждали сострадание, а зимой внушали ужас. Ее прикрывала дырявая холстина; ни лоскутка шерсти! Там и сям просвечивало голое тело, на котором можно было разглядеть синие или черные пятна-следы прикосновения хозяйской длани. Тонкие ножки покраснели от холода. В глубоких впадинах над ключицами было что-то до слез трогательное. Весь облик этого ребенка, его походка, его движения, звук его голоса, прерывистая речь, его взгляд, его молчание, малейший жест-все выражало и обличало одно: страх.
Козетта была вся проникнута страхом, он как бы окутывал ее. Страх вынуждал ее прижимать к груди локти, прятать под юбку ноги, стараться занимать как можно меньше места, еле дышать; страх сделался, если можно так выразиться, привычкой ее тела, способной лишь усиливаться. В глубине ее зрачков таился ужас.
Этот страх был так велик, что, хотя Козетта вернулась домой совершенно мокрая, она не посмела приблизиться к очагу, чтобы обсушиться, а тихонько принялась за работу.
Взгляд восьмилетнего ребенка был всегда так печален, а порой так мрачен, что в иные минуты казалось, что она недалека от слабоумия или от помешательства.
Мы уже упоминали, что она не знала, что такое молитва, никогда не переступала церковного порога. «Разве у меня есть для этого время?» – говорила ее хозяйка.
Человек в желтом рединготе не спускал глаз с Козетты.
Вдруг трактирщица воскликнула:
– Постой! А хлеб где?
Стоило хозяйке повысить голос, и Козетта, как всегда, быстро вылезла из-под стола.
Она совершенно забыла о хлебе. Она прибегла к обычной уловке запуганных детей. Она солгала.
– Сударыя! Булочная была уже заперта.
– Надо было постучаться.
– Я стучалась, сударыня.
– Ну и что же?
– Мне не отперли.
– Завтра я проверю, правду ли ты говоришь, – сказала Тенардье, – и если соврала, то ты у меня запляшешь. А покамест дай сюда пятнадцать су.
Козетта сунула руку в карман фартука и помертвела. Монетки там не было.
– Ну! – крикнула трактирщица. – Оглохла ты, что ли?
Козетта вывернула карман. Пусто. Куда могла деться денежка? Несчастная малютка не находила слов. Она окаменела.
– Ты, значит, потеряла деньги, потеряла целых пятнадцать су? – прохрипела Тенардье. – А может, ты вздумала их украсть?
С этими словами она протянула руку к плетке, висевшей на гвозде возле очага.
Это грозное движение вернуло Козетте силы.
– Простите! Простите! Я больше не буду! – закричала она.
Тенардье сняла плеть.
В это время человек в желтом рединготе, незаметно для окружающих, пошарил в жилетном кармане. Впрочем, остальные посетители пили, играли в кости и ни на что не обращали внимания.
Козетта в смертельном страхе забилась в угол за очагом, стараясь сжаться в комочек и как-нибудь спрятать свое жалкое полуобнаженное тельце. Трактирщица занесла руку.
– Виноват, сударыня, – вмешался неизвестный, – я только что видел, как что-то упало из кармана этой малютки и покатилось по полу. Не эти ли деньги?
Он наклонился, делая вид, будто что-то ищет на полу.
– Так и есть, вот она, – сказал он, выпрямляясь, и протянул тетке Тенардье серебряную монетку.
– Она самая! – воскликнула тетка Тенардье. Отнюдь не «она самая», а монета в двадцать су, но для трактирщицы это было выгодно. Она положила деньги в карман и удовольствовалась тем, что, злобно взглянув на ребенка, сказала: «Чтоб это было в последний раз!»
Козетта опять забралась в свою «нору», как называла это место тетка Тенардье, и ее большие глаза, устремленные на незнакомца, мало-помалу приобретали совершенно несвойственное им выражение. Пока это было лишь наивное удивление, но к нему примешивалась уже какая-то безотчетная доверчивость.
– Ну как, будете ужинать? – спросила трактирщица у приезжего.
Он ничего не ответил. Казалось, он глубоко задумался.
– Кто он, этот человек? – процедила она сквозь зубы – Уверена, что за ужин ему заплатить нечем. Хоть бы за ночлег расплатился. Все-таки мне повезло, что ему не пришло в голову красть деньги, валявшиеся на полу.
Тут дверь отворилась, и вошли Эпонина и Азельма.
Это были две хорошенькие девочки, скорее горожаночки, чем крестьяночки, премиленькие, одна – с блестящими каштановыми косами, другая – с длинными черными косами, спускавшимися по спине. Оживленные, чистенькие, полненькие, свежие и здоровые, они радовали глаз. Девочки были тепло одеты, но благодаря материнскому искусству плотность материи нисколько не умаляла кокетливости их туалета. Одежда приноровлена была к зиме, не теряя вместе с тем изящества весеннего наряда. Эти две малютки излучали свет. Кроме того, они были здесь повелительницами. В их одежде, в их веселости, в том шуме, который они производили, чувствовалось сознание своей верховной власти. Когда они вошли, трактирщица сказала ворчливо, но с обожанием:
– А, вот, наконец, и вы пожаловали!
Притянув поочередно каждую к себе на колени, мать пригладила им волосы, поправила ленты и, потрепав с материнской нежностью, отпустила.