Страница:
Будучи спрошена о том, откуда она знает о злодеянии, свидетельница сказала, что давно приглядывалась к подозреваемой, Рехильде Миллер, жене почтенного Николауса Миллера, и многое видела своими глазами. Упомянутая Элизабет Гарс клятвенно обещала рассказать все по порядку, заверяя в том, что сведения ее достоверны и подтверждаются многими фактами.
На вопрос о том, как давно свидетельница знакома с подозреваемой, упомянутая Гарс ответила, что с рождения последней, ибо жили неподалеку друг от друга. О подозреваемой шла добрая молва, по словам свидетельницы, поскольку та ловко изображала добросердечие и часто вызывалась помогать людям, преследуя злокозненные цели, о чем мало кто догадывался. Что же до морали подозреваемой, то наиболее прозорливые считают, что она занимается колдовством.
– Кто считает? – тихо спросил человек в грубой коричневой рясе.
Доносчица вздрогнула, услышав этот голос. Спрашивал не молодой, не Ремедий Гааз. Второй. Его имя – Иеронимус фон Шпейер.
Писарь, тощий малый с бородавкой на подбородке, и без того выступающем вперед, отложил перо, склонил голову набок. Поковырял в ухе.
– В трактире у моего мужа люди говорили, – сказала наконец свидетельница.
Писарь записал.
– Подробнее, – еще тише велел Иеронимус фон Шпейер.
– Да хотя бы Катерина Харш, жена Конрада Харша, мастера с шахты «Девка-Нараспашку»… – выпалила Элизабет.
Будучи спрошена о фактах, позволяющих сделать подобное предположение, свидетельница отвечала, что когда у другой ее соседки, почтенной и богобоязненной дамы Катерины Харш, был приступ головной боли, так что несчастная не могла пошевелиться и едва не отдала Богу душу, означенная Рехильда Миллер неожиданно вошла в дом и спросила, не страдает ли здесь кто-нибудь. Катерина Харш сказала, что больна. Тогда Рехильда Миллер коснулась рукой ее головы и тотчас же отдернула ладонь, сказав, что обожглась, хотя горячки у Катерины Харш не было в помине. Затем села на постель возле больной и принялась бормотать. На вопрос Катерины Харш, что она такое бормочет, Рехильда Миллер сперва не ответила, а потом сказала, что будто бы молится. Затем она вышла и вскоре возвратилась, держа в руке некий драгоценный камень.
– Какой камень? – перебил Иеронимус.
– Не знаю, – сказала Лиза, придвигаясь ближе и окатывая его густым чесночным запахом, – не хочу врать. Катерина не разглядела. Вроде как в платок был завернут.
– Так ты не была там?
– Нет. Но Катерина обсказала мне все достоверно, слово в слово, можете поверить.
– У Катерины Харш сохранился этот камень?
– Нет, бесовка унесла его с собой, господин, – извиняющимся тоном проговорила Лиза.
– Продолжай, – сказал Иеронимус фон Шпейер.
О том, как происходило нечестивое деяние в доме Катерины Харш, свидетельница дала следующее разъяснение: упомянутая Рехильда Миллер взяла камень, завернутый в платок, и привязала его кожаной лентой к голове Катерины Харш, громко сказав при этом: «Как Господь низринул в бездны первого своего ангела, так пусть будет низвергнута мозговая горячка в этот камень и пусть возвратится к тебе ясный рассудок!»
Означенный камень оставался на голове Катерины Харш целый час, во все время которого Рехильда Миллер неотлучно находилась рядом. Головная боль отпустила Катерину и больше, по словам последней, никогда ее не мучила. Камень же рассыпался в песок, что можно было видеть даже через платок. И, по словам свидетельницы, Рехильда Миллер унесла боль Катерины Харш с собой, заключив ее в песке, оставшемся от камня, чтобы впоследствии можно было подсыпать тому, на кого пожелает наслать порчу.
– Это подтвердилось? – спросил Иеронимус фон Шпейер.
– Да, господин, – поспешно сказала Лиза и затараторила: – Еще как подтвердилось. Взять хотя бы тот случай, когда мы с ней повздорили, с Рехильдой-то. Как было? Стояла, чертовка, у рудника, сиськи бесстыжие вывалила так, что из рубахи вот-вот выскочат, глазами стреляла. Ну, этот бесноватый, Бальтазар Фихтеле сразу к ней помчался, как кобель, завидев сучку. А я и сказала: «Стыдно тебе, Хильда, напоказ-то себя выставлять». Она только глазами зыркнула, а уж у меня как схватило и живот, и голову, и поясницу, все вместе, милая моя, еле до дома дошла…
Указанная Элизабет Гарс, будучи околдована подозреваемой в силу крайней злобы и распутности последней, перемогая невыносимые страдания, тщательно вымела всю пыль из своего дома и как только подмела под порогом насыпанную туда грязь, как боль мгновенно отпустила. Вследствие чего вполне допустимо сделать предположение, что подозреваемая Рехильда Миллер высыпала песок, заключающий в себе болезнь Катерины Харш, под порог Элизабет Гарс, к которой всегда питала неприязнь. Будучи спрошена о причинах этой неприязни, Элизабет Гарс отвечала:
– Норовистая девка и развратная, я всегда ее осуждала. Когда маленькой была, учить пыталась, да разве такая послушает старших? Теперь уж учить поздно.
– Вернемся к делу. – Теперь заговорил второй инквизитор, Ремедий, которого Лиза не боялась. – К убийству.
– Хорошо, – с готовностью согласилась Лиза. – Вот я и говорю. Девчонку-то, Вейде, она и извела, Рехильда. Уж я знаю. Колдовством своим поганым убила. Не семи пядей во лбу надо быть, чтобы понять это.
– Из чего это следует? – спросил инквизитор.
– Из всего! – окрысилась Лиза. – Рехильда Миллер ведьма, я это утверждаю, не боясь никакого проклятия, потому что мои слова – святая истинная правда.
Спрошенная о том, не утаивает ли чего-либо из страха перед подозреваемой, свидетельница отвечала отрицательно.
Свидетельнице было предписано держать свои показания в тайне, о чем и присягнула вновь на четырех евангелиях в присутствии моем, а также Ремедиоса Гааза и писаря Иоганна Штаппера, что и засвидетельствовано их подписями.
7 ИЮНЯ 1522 ГОДА, СВ. ГИЛБЕРТ
8 ИЮНЯ 1522 ГОДА, СВ. МЕДАРД
На вопрос о том, как давно свидетельница знакома с подозреваемой, упомянутая Гарс ответила, что с рождения последней, ибо жили неподалеку друг от друга. О подозреваемой шла добрая молва, по словам свидетельницы, поскольку та ловко изображала добросердечие и часто вызывалась помогать людям, преследуя злокозненные цели, о чем мало кто догадывался. Что же до морали подозреваемой, то наиболее прозорливые считают, что она занимается колдовством.
– Кто считает? – тихо спросил человек в грубой коричневой рясе.
Доносчица вздрогнула, услышав этот голос. Спрашивал не молодой, не Ремедий Гааз. Второй. Его имя – Иеронимус фон Шпейер.
Писарь, тощий малый с бородавкой на подбородке, и без того выступающем вперед, отложил перо, склонил голову набок. Поковырял в ухе.
– В трактире у моего мужа люди говорили, – сказала наконец свидетельница.
Писарь записал.
– Подробнее, – еще тише велел Иеронимус фон Шпейер.
– Да хотя бы Катерина Харш, жена Конрада Харша, мастера с шахты «Девка-Нараспашку»… – выпалила Элизабет.
Будучи спрошена о фактах, позволяющих сделать подобное предположение, свидетельница отвечала, что когда у другой ее соседки, почтенной и богобоязненной дамы Катерины Харш, был приступ головной боли, так что несчастная не могла пошевелиться и едва не отдала Богу душу, означенная Рехильда Миллер неожиданно вошла в дом и спросила, не страдает ли здесь кто-нибудь. Катерина Харш сказала, что больна. Тогда Рехильда Миллер коснулась рукой ее головы и тотчас же отдернула ладонь, сказав, что обожглась, хотя горячки у Катерины Харш не было в помине. Затем села на постель возле больной и принялась бормотать. На вопрос Катерины Харш, что она такое бормочет, Рехильда Миллер сперва не ответила, а потом сказала, что будто бы молится. Затем она вышла и вскоре возвратилась, держа в руке некий драгоценный камень.
– Какой камень? – перебил Иеронимус.
– Не знаю, – сказала Лиза, придвигаясь ближе и окатывая его густым чесночным запахом, – не хочу врать. Катерина не разглядела. Вроде как в платок был завернут.
– Так ты не была там?
– Нет. Но Катерина обсказала мне все достоверно, слово в слово, можете поверить.
– У Катерины Харш сохранился этот камень?
– Нет, бесовка унесла его с собой, господин, – извиняющимся тоном проговорила Лиза.
– Продолжай, – сказал Иеронимус фон Шпейер.
О том, как происходило нечестивое деяние в доме Катерины Харш, свидетельница дала следующее разъяснение: упомянутая Рехильда Миллер взяла камень, завернутый в платок, и привязала его кожаной лентой к голове Катерины Харш, громко сказав при этом: «Как Господь низринул в бездны первого своего ангела, так пусть будет низвергнута мозговая горячка в этот камень и пусть возвратится к тебе ясный рассудок!»
Означенный камень оставался на голове Катерины Харш целый час, во все время которого Рехильда Миллер неотлучно находилась рядом. Головная боль отпустила Катерину и больше, по словам последней, никогда ее не мучила. Камень же рассыпался в песок, что можно было видеть даже через платок. И, по словам свидетельницы, Рехильда Миллер унесла боль Катерины Харш с собой, заключив ее в песке, оставшемся от камня, чтобы впоследствии можно было подсыпать тому, на кого пожелает наслать порчу.
– Это подтвердилось? – спросил Иеронимус фон Шпейер.
– Да, господин, – поспешно сказала Лиза и затараторила: – Еще как подтвердилось. Взять хотя бы тот случай, когда мы с ней повздорили, с Рехильдой-то. Как было? Стояла, чертовка, у рудника, сиськи бесстыжие вывалила так, что из рубахи вот-вот выскочат, глазами стреляла. Ну, этот бесноватый, Бальтазар Фихтеле сразу к ней помчался, как кобель, завидев сучку. А я и сказала: «Стыдно тебе, Хильда, напоказ-то себя выставлять». Она только глазами зыркнула, а уж у меня как схватило и живот, и голову, и поясницу, все вместе, милая моя, еле до дома дошла…
Указанная Элизабет Гарс, будучи околдована подозреваемой в силу крайней злобы и распутности последней, перемогая невыносимые страдания, тщательно вымела всю пыль из своего дома и как только подмела под порогом насыпанную туда грязь, как боль мгновенно отпустила. Вследствие чего вполне допустимо сделать предположение, что подозреваемая Рехильда Миллер высыпала песок, заключающий в себе болезнь Катерины Харш, под порог Элизабет Гарс, к которой всегда питала неприязнь. Будучи спрошена о причинах этой неприязни, Элизабет Гарс отвечала:
– Норовистая девка и развратная, я всегда ее осуждала. Когда маленькой была, учить пыталась, да разве такая послушает старших? Теперь уж учить поздно.
– Вернемся к делу. – Теперь заговорил второй инквизитор, Ремедий, которого Лиза не боялась. – К убийству.
– Хорошо, – с готовностью согласилась Лиза. – Вот я и говорю. Девчонку-то, Вейде, она и извела, Рехильда. Уж я знаю. Колдовством своим поганым убила. Не семи пядей во лбу надо быть, чтобы понять это.
– Из чего это следует? – спросил инквизитор.
– Из всего! – окрысилась Лиза. – Рехильда Миллер ведьма, я это утверждаю, не боясь никакого проклятия, потому что мои слова – святая истинная правда.
Спрошенная о том, не утаивает ли чего-либо из страха перед подозреваемой, свидетельница отвечала отрицательно.
Свидетельнице было предписано держать свои показания в тайне, о чем и присягнула вновь на четырех евангелиях в присутствии моем, а также Ремедиоса Гааза и писаря Иоганна Штаппера, что и засвидетельствовано их подписями.
7 ИЮНЯ 1522 ГОДА, СВ. ГИЛБЕРТ
Горняцкая церковь в Раменсбурге небольшая, старой постройки, с плоским деревянным потолком, одиннадцатью рядами простых скамей светлого дерева, алтарь украшен тем, что подарила земля – рыжим халькопиритом, седым марказитом, грозовым галенитом, снежным баритом. Алтарная икона изображает явление девы Марии трем старателям.
Служба давно закончилась. Толстая женщина сидит на скамье, пытается глазами встретиться со взглядом богоматери на иконе, но святая дева, как нарочно, отворачивается.
Когда рядом кто-то сел, женщина сильно вздрогнула от неожиданности.
– Бальтазар! – пробормотала она укоризненно. – Ты опять испугал меня.
В полумраке Бальтазар грустно улыбнулся ей. Когда-то Доротея была хорошенькой пухленькой девочкой с румяными щеками и почти белыми волосами. Она была очень смешлива и жизнерадостна. И очень чувствительна. Сколько он знал Доротею, вечно у нее наготове и смех, и страх, и обида, и прощение. Бальтазар, более изобретательный и любопытный, чем другие дети, подчас изводил ее страшными рассказами, и она очень обижалась. Но все равно они оставались друзьями, брат и сестра.
Теперешняя Доротея больше не смеялась.
– Ты придешь к нам обедать в воскресенье? – спросила она.
– Спасибо, – ответил Бальтазар. – Конечно, я приду.
Доротея заговорила о своей беременности, о повитухе, о предложении Катерины Харш и о предложении Рехильды Миллер, о своем страхе, об умерших детях, а под конец расплакалась.
– Эгберт не хочет об этом слушать, – добавила она, извиняясь, – а мне больше и посоветоваться не с кем.
Бальтазар молчал, чувствуя, как сжимается у него сердце. Наконец выговорил:
– Не ходи к Рехильде.
Доротея живо повернулась к нему. Слезы высохли, только на кончике носа повисла капля.
– Почему?
Бальтазар не ответил.
Доротея схватила его руку, сжала.
– Ты опять хочешь испугать меня?
Бальтазар смотрел на икону и старался забыть о том, что слышал от Тенебриуса.
С этого все начинается, думал он.
Сперва сомнения.
Потом он начинает утаивать кое-что на исповеди.
И вот он уже краснеет, когда видит образ Божьей Матери.
– Доротея, – выговорил Бальтазар через силу, – ты спросила моего совета. Я тебе ответил: к Рехильде не ходи.
– Почему? – совсем неслышным шепотом повторила Доротея. И он всей кожей ощутил ее страх.
– Я думаю, что Рехильда ведьма, – сказал Бальтазар. И рука Доротеи застыла в его руке.
– Откуда ты знаешь?
– Я спал с нею, – сказал Бальтазар.
– Она же замужем, – вымолвила Доротея, леденея. – Что ты наделал, Бальтазар!
Он покачал головой.
– Если бы ты знала, сестра, ЧТО я делал, когда был солдатом, ты не стала бы так ужасаться.
Доротея выпустила его руку и заревела, как корова. Старая, расплывшаяся, толстая.
Рехильде Дорн было девятнадцать лет, а Николаусу Миллеру сорок семь, когда он попросил ее руки.
Рехильда жила с теткой, Маргаритой Дорн. Тетка Маргарита зарабатывала на жизнь ткацким ремеслом. Девочку рано приставила к станку. Рука у тетки была тяжелая, кормила она плохо, а доброго слова от нее и вовсе не дождешься. Рехильде было все равно, лишь бы вырваться из неласкового и бедного дома.
Медник Миллер был человеком зажиточным. Невысок ростом, хром, с седыми волосами и ярко-синими глазами. Он был терпелив и добр с молодой женой. Красиво одевал ее, не бранил, взял в дом прислугу, чтобы избавить от тяжелой работы. И женщина постепенно расцветала.
А когда расцвела, заскучала.
Вернувшись в родной город, Бальтазар не забыл заглянуть и к старому Тенебриусу, принести ему медовых лепешек и ягод черной смородины. Доротея поворчала немного, но дорогу к старику показала. Бальтазар шел и дивился про себя тому, что древний дед, пугавший их, когда они были детьми, до сих пор еще жив.
У черного креста, воздвигнутого на обвалившеся Обжоре, замешкался, сотворил было краткую молитву, но и этой договорить не дали – откуда-то из кучи мусора выскочил безобразный старик в лохмотьях, заверещал, застучал ногами, начал визгливо браниться.
– Это я, Тенебриус, – сказал молодой человек и слегка поклонился. – Пришел навестить.
Старик замолчал посреди бранной фразы, прищурился, скривил рот в ухмылке.
– Никак сам Бальтазар Фихтеле пожаловал?
– Я.
– Входи, засранец.
Просеменил в сторону, показал лаз в нору, вырытую им в отвалах. Пригнув голову, Бальтазар вошел.
Лачуга старика была такой же неопрятной, причудливой и грязной, как он сам. Рота ландскнехтов вместе с их лошадьми и девками, не сумели бы так загадить помещение, как это удалось одному дряхлому старцу.
Бальтазар осторожно пристроил тощий зад на бочонок, служивший креслом, но старик согнал его:
– Пошел вон, щенок. Это мой стул.
Бальтазар уселся на полу.
– Что принес? – жадно полюбопытствовал Тенебриус.
– Лепешки.
– Давай.
И впился беззубыми деснами.
– Доротея готовила? – с набитым ртом поинтересовался старик.
Бальтазар кивнул. Тенебриус захихикал.
– Небось, ругала тебя, когда ко мне собрался. Говорила, поди, что незачем ко мне таскаться, а? Пугливая, богобоязненная Доротея. Помню, как допекал ты ее в детстве. Кроткий характер был у покойной Марты Фихтеле, драть тебя надо было побольше, сироту, тогда бы вырос человеком, а не говном. Зачем приперся?
– Тебя повидать, – сказал Бальтазар.
– Мало ты див видал, пока топтал землю?
– Мало, – честно признался Бальтазар. – Самым большим дивом ты остался, Тенебриус.
Тенебриус захихикал. Затрясся всем телом. И растрепанные серые волосы старика, свалявшиеся, как шерсть у барана, затряслись.
Отсмеявшись, велел:
– Пошарь-ка на полке, что над дверью. Возьми там плошку с вином.
Бальтазар встал. Старик прикрикнул:
– Голову-то пригни, каланча, потолок мне своротишь!
Бальтазар нащупал среди всевозможного хлама липкую на ощупь глиняную чашку. Взял в руки, поднес к носу, сморщился. Старик с любопытством наблюдал за ним, и когда Бальтазар перевел на него взгляд, распорядился:
– Выпей.
– Ты уверен, что не насрал в этот горшок? – спросил Бальтазар.
– Уверен, – огрызнулся дед.
– А я нет.
– Пока не выпьешь, разговору не будет.
Втихаря обмахнув рот крестом, Бальтазар проглотил содержимое кружки. Оказалось – плохонькое винцо, сильно отдающее пылью и плесенью. Обтер губы, обернулся к старику. Тот созерцал своего гостя, склонив голову набок.
– Хоть бы спросил сперва, что я тебе подсунул. Вдруг отравить надумал?
– Что ты мне подсунул, Тенебриус?
Старик откинул голову назад и захохотал, дергая кадыком на красной морщинистой шее.
– Много ты повидал, солдат, а ума не набрался. Ладно, скажу. То, что ты выпил, – лучшее средство для укрепления ума. Многократно опробованное на самых безнадежных болванах.
– Что за средство?
– Вино, настоенное на сапфирах.
– Откуда у тебя сапфиры, Тенебриус?
– Ты еще не городской судья, Бальтазар Фихтеле. Мало ли что у меня есть, все тебе скажи. Чем глупости спрашивать, спросил бы лучше главное – как действует сие зелье?
– Тошнотворно действует, – сказал Бальтазар. – Сейчас блевану тебе в хижине.
– От этого в моей хижине грязнее не станет, – отозвался Тенебриус. – Блюй, если тебе от этого легче. Но лучше бы тебе удержать напиток в себе. Ибо сказано о камне сем: «Кто же настолько глуп, что отсутствует у него всякое понятие и представление, но хочет стать умным и не может обрести ума, пусть со смирением лижет сапфир, и скрытый в камне жар, соединенный с теплой влажностью слюны, вытянет соки, угнетающие рассудок, и так обретет ясный ум».
Цитату старик выпалил одним махом, победоносно.
– Кто это сказал?
– Одна дура. Святая Хильдегард фон Бинген.
– Как ты можешь так отзываться о ней, если она была святая?
Тенебриус пренебрежительно махнул рукой.
– Это для для таких, как ты, она святая. А для меня все вы хлам и мусор. И вся эта земля хлам и мусор.
Бальтазар поежился.
– Не знаю, что и сказать на это, Тенебриус. Пока я был солдатом, несколько раз случалось так, что смерть подходила ко мне слишком близко. Теперь, когда я остался жив, мир не кажется мне такой уж помойкой.
– Это потому, что ты здесь ненадолго, – сказал Тенебриус. – Поживи с мое…
Он пожевал губами, порылся в мешочке, который принес ему Бальтазар, вынул оттуда горстку ягод и отправил в рот. По острому подбородку старика потекла темная слюна, окрашенная соком ягод.
– Ты знаешь, как был заложен этот рудник? – спросил наконец Тенебриус.
– Кто же этого не знает в долине Оттербаха?
– То-то и оно… – Тенебриус вздохнул. – Хочешь, расскажу, как было на самом деле?
Бальтазар ответил «да» и сразу понял, что ему этого совсем не хочется. А Тенебриус жевал и говорил, говорил и жевал, и под конец уже стало казаться, что он жует свой рассказ, обильно приправляя его слюной и ядом.
– Клаппиан и Нойке, – бормотал старик, – благочестивые старатели, сукины дети, мать их. «А имя третьего потерялось». Потерялось, да. Потому что это МОЕ имя, и оно действительно потерялось. И я взял себе другое, Тенебриус, и уж оно-то останется.
Мы спустились с Разрушенных гор, голод и волки шли за нами по пятам. Тогда эти земли тоже разрывала война, другая война, и оружие у солдат было другим, а лица – те же самые… Я много видел с тех пор солдат, и у них всегда одни и те же лица.
Мы шли по берегу Оттербаха, ветер плевал в нас холодом, ягоды в лесу еще не созрели, мы жрали молодые шишки, кору деревьев, выкапывали съедобные корни. У нас был понос от сладких корней аира, и мы воняли, как три отхожих места, можешь мне поверить.
Ежевечерние молитвы пресвятой деве? Хрен ей, а не молитвы. Ежевечерняя брань, которую мы адресовали ей, и всем святым, и господу богу, который создал людей ненасытными, а землю бесплодной.
В тот вечер мы встретили дезертира. Он был один, нас трое. И у него был хлеб. Мы убили его молотками, которыми разбивали камни. Мы разбили его голову и бросили труп на песке. Оттербах мелел с каждым днем, и вода уползала от покойника, как брезгливая девка от грязного мужика, точно боялась замараться.
Мы сняли с трупа мешок, вытащили еду и тут же, прямо возле трупа, разорвали зубами хлеб. Три голодных пса. Клаппиан стоял в луже крови, но даже не замечал этого, а когда заметил, то выругался и пошел мыть ноги в реке. А я пошел срать.
Ты замечал когда-нибудь, Бальтазар, что самые замечательные мысли приходят в голову именно тогда, когда ты сидишь, скорчившись, где-нибудь в кустах и давишь из себя говно? Я срал и думал о том, что в желудке у меня камнем лежит чужой хлеб и что скоро придется прирезать Нойке и жрать его плоть, если мы не найдем себе пропитания. Вот о чем я думал.
И тут мой взгляд привлек какой-то блестящий предмет. Я протянул руку и взял его. Медный самородок.
Поначалу я принял его за золотой и завопил, как безумный. Мои товарищи примчались на этот крик. А я вскочил, забыв подтереть задницу, сжал пальцы на самородке и зарычал, что убью любого, кто подойдет ко мне и попытается отобрать мое сокровище. И они тоже ощерились, схватились за молотки.
А потом Клаппиан сказал:
– Давайте поищем еще.
И мы стали искать.
– И нашли, – сказал Бальтазар.
Старик засмеялся.
– И нашли. А потом оба моих товарища умерли, – сказал он. – И не я убил их. Они умерли в своей постели, исповедавшись и причастившись, чин чинарем. А я – живу и живу. Уже семьсот лет как живу. И все здесь, на руднике.
Бальтазар встал.
– Уже уходишь? – спросил старик и захихикал.
– Да, – ответил Бальтазар. Он чувствовал себя отравленным.
И когда закрыл за собой дверь хижины, понял, что старик причинил ему куда больше зла, чем он, Бальтазар, в состоянии оценить.
Служба давно закончилась. Толстая женщина сидит на скамье, пытается глазами встретиться со взглядом богоматери на иконе, но святая дева, как нарочно, отворачивается.
Когда рядом кто-то сел, женщина сильно вздрогнула от неожиданности.
– Бальтазар! – пробормотала она укоризненно. – Ты опять испугал меня.
В полумраке Бальтазар грустно улыбнулся ей. Когда-то Доротея была хорошенькой пухленькой девочкой с румяными щеками и почти белыми волосами. Она была очень смешлива и жизнерадостна. И очень чувствительна. Сколько он знал Доротею, вечно у нее наготове и смех, и страх, и обида, и прощение. Бальтазар, более изобретательный и любопытный, чем другие дети, подчас изводил ее страшными рассказами, и она очень обижалась. Но все равно они оставались друзьями, брат и сестра.
Теперешняя Доротея больше не смеялась.
– Ты придешь к нам обедать в воскресенье? – спросила она.
– Спасибо, – ответил Бальтазар. – Конечно, я приду.
Доротея заговорила о своей беременности, о повитухе, о предложении Катерины Харш и о предложении Рехильды Миллер, о своем страхе, об умерших детях, а под конец расплакалась.
– Эгберт не хочет об этом слушать, – добавила она, извиняясь, – а мне больше и посоветоваться не с кем.
Бальтазар молчал, чувствуя, как сжимается у него сердце. Наконец выговорил:
– Не ходи к Рехильде.
Доротея живо повернулась к нему. Слезы высохли, только на кончике носа повисла капля.
– Почему?
Бальтазар не ответил.
Доротея схватила его руку, сжала.
– Ты опять хочешь испугать меня?
Бальтазар смотрел на икону и старался забыть о том, что слышал от Тенебриуса.
С этого все начинается, думал он.
Сперва сомнения.
Потом он начинает утаивать кое-что на исповеди.
И вот он уже краснеет, когда видит образ Божьей Матери.
– Доротея, – выговорил Бальтазар через силу, – ты спросила моего совета. Я тебе ответил: к Рехильде не ходи.
– Почему? – совсем неслышным шепотом повторила Доротея. И он всей кожей ощутил ее страх.
– Я думаю, что Рехильда ведьма, – сказал Бальтазар. И рука Доротеи застыла в его руке.
– Откуда ты знаешь?
– Я спал с нею, – сказал Бальтазар.
– Она же замужем, – вымолвила Доротея, леденея. – Что ты наделал, Бальтазар!
Он покачал головой.
– Если бы ты знала, сестра, ЧТО я делал, когда был солдатом, ты не стала бы так ужасаться.
Доротея выпустила его руку и заревела, как корова. Старая, расплывшаяся, толстая.
Рехильде Дорн было девятнадцать лет, а Николаусу Миллеру сорок семь, когда он попросил ее руки.
Рехильда жила с теткой, Маргаритой Дорн. Тетка Маргарита зарабатывала на жизнь ткацким ремеслом. Девочку рано приставила к станку. Рука у тетки была тяжелая, кормила она плохо, а доброго слова от нее и вовсе не дождешься. Рехильде было все равно, лишь бы вырваться из неласкового и бедного дома.
Медник Миллер был человеком зажиточным. Невысок ростом, хром, с седыми волосами и ярко-синими глазами. Он был терпелив и добр с молодой женой. Красиво одевал ее, не бранил, взял в дом прислугу, чтобы избавить от тяжелой работы. И женщина постепенно расцветала.
А когда расцвела, заскучала.
Вернувшись в родной город, Бальтазар не забыл заглянуть и к старому Тенебриусу, принести ему медовых лепешек и ягод черной смородины. Доротея поворчала немного, но дорогу к старику показала. Бальтазар шел и дивился про себя тому, что древний дед, пугавший их, когда они были детьми, до сих пор еще жив.
У черного креста, воздвигнутого на обвалившеся Обжоре, замешкался, сотворил было краткую молитву, но и этой договорить не дали – откуда-то из кучи мусора выскочил безобразный старик в лохмотьях, заверещал, застучал ногами, начал визгливо браниться.
– Это я, Тенебриус, – сказал молодой человек и слегка поклонился. – Пришел навестить.
Старик замолчал посреди бранной фразы, прищурился, скривил рот в ухмылке.
– Никак сам Бальтазар Фихтеле пожаловал?
– Я.
– Входи, засранец.
Просеменил в сторону, показал лаз в нору, вырытую им в отвалах. Пригнув голову, Бальтазар вошел.
Лачуга старика была такой же неопрятной, причудливой и грязной, как он сам. Рота ландскнехтов вместе с их лошадьми и девками, не сумели бы так загадить помещение, как это удалось одному дряхлому старцу.
Бальтазар осторожно пристроил тощий зад на бочонок, служивший креслом, но старик согнал его:
– Пошел вон, щенок. Это мой стул.
Бальтазар уселся на полу.
– Что принес? – жадно полюбопытствовал Тенебриус.
– Лепешки.
– Давай.
И впился беззубыми деснами.
– Доротея готовила? – с набитым ртом поинтересовался старик.
Бальтазар кивнул. Тенебриус захихикал.
– Небось, ругала тебя, когда ко мне собрался. Говорила, поди, что незачем ко мне таскаться, а? Пугливая, богобоязненная Доротея. Помню, как допекал ты ее в детстве. Кроткий характер был у покойной Марты Фихтеле, драть тебя надо было побольше, сироту, тогда бы вырос человеком, а не говном. Зачем приперся?
– Тебя повидать, – сказал Бальтазар.
– Мало ты див видал, пока топтал землю?
– Мало, – честно признался Бальтазар. – Самым большим дивом ты остался, Тенебриус.
Тенебриус захихикал. Затрясся всем телом. И растрепанные серые волосы старика, свалявшиеся, как шерсть у барана, затряслись.
Отсмеявшись, велел:
– Пошарь-ка на полке, что над дверью. Возьми там плошку с вином.
Бальтазар встал. Старик прикрикнул:
– Голову-то пригни, каланча, потолок мне своротишь!
Бальтазар нащупал среди всевозможного хлама липкую на ощупь глиняную чашку. Взял в руки, поднес к носу, сморщился. Старик с любопытством наблюдал за ним, и когда Бальтазар перевел на него взгляд, распорядился:
– Выпей.
– Ты уверен, что не насрал в этот горшок? – спросил Бальтазар.
– Уверен, – огрызнулся дед.
– А я нет.
– Пока не выпьешь, разговору не будет.
Втихаря обмахнув рот крестом, Бальтазар проглотил содержимое кружки. Оказалось – плохонькое винцо, сильно отдающее пылью и плесенью. Обтер губы, обернулся к старику. Тот созерцал своего гостя, склонив голову набок.
– Хоть бы спросил сперва, что я тебе подсунул. Вдруг отравить надумал?
– Что ты мне подсунул, Тенебриус?
Старик откинул голову назад и захохотал, дергая кадыком на красной морщинистой шее.
– Много ты повидал, солдат, а ума не набрался. Ладно, скажу. То, что ты выпил, – лучшее средство для укрепления ума. Многократно опробованное на самых безнадежных болванах.
– Что за средство?
– Вино, настоенное на сапфирах.
– Откуда у тебя сапфиры, Тенебриус?
– Ты еще не городской судья, Бальтазар Фихтеле. Мало ли что у меня есть, все тебе скажи. Чем глупости спрашивать, спросил бы лучше главное – как действует сие зелье?
– Тошнотворно действует, – сказал Бальтазар. – Сейчас блевану тебе в хижине.
– От этого в моей хижине грязнее не станет, – отозвался Тенебриус. – Блюй, если тебе от этого легче. Но лучше бы тебе удержать напиток в себе. Ибо сказано о камне сем: «Кто же настолько глуп, что отсутствует у него всякое понятие и представление, но хочет стать умным и не может обрести ума, пусть со смирением лижет сапфир, и скрытый в камне жар, соединенный с теплой влажностью слюны, вытянет соки, угнетающие рассудок, и так обретет ясный ум».
Цитату старик выпалил одним махом, победоносно.
– Кто это сказал?
– Одна дура. Святая Хильдегард фон Бинген.
– Как ты можешь так отзываться о ней, если она была святая?
Тенебриус пренебрежительно махнул рукой.
– Это для для таких, как ты, она святая. А для меня все вы хлам и мусор. И вся эта земля хлам и мусор.
Бальтазар поежился.
– Не знаю, что и сказать на это, Тенебриус. Пока я был солдатом, несколько раз случалось так, что смерть подходила ко мне слишком близко. Теперь, когда я остался жив, мир не кажется мне такой уж помойкой.
– Это потому, что ты здесь ненадолго, – сказал Тенебриус. – Поживи с мое…
Он пожевал губами, порылся в мешочке, который принес ему Бальтазар, вынул оттуда горстку ягод и отправил в рот. По острому подбородку старика потекла темная слюна, окрашенная соком ягод.
– Ты знаешь, как был заложен этот рудник? – спросил наконец Тенебриус.
– Кто же этого не знает в долине Оттербаха?
– То-то и оно… – Тенебриус вздохнул. – Хочешь, расскажу, как было на самом деле?
Бальтазар ответил «да» и сразу понял, что ему этого совсем не хочется. А Тенебриус жевал и говорил, говорил и жевал, и под конец уже стало казаться, что он жует свой рассказ, обильно приправляя его слюной и ядом.
– Клаппиан и Нойке, – бормотал старик, – благочестивые старатели, сукины дети, мать их. «А имя третьего потерялось». Потерялось, да. Потому что это МОЕ имя, и оно действительно потерялось. И я взял себе другое, Тенебриус, и уж оно-то останется.
Мы спустились с Разрушенных гор, голод и волки шли за нами по пятам. Тогда эти земли тоже разрывала война, другая война, и оружие у солдат было другим, а лица – те же самые… Я много видел с тех пор солдат, и у них всегда одни и те же лица.
Мы шли по берегу Оттербаха, ветер плевал в нас холодом, ягоды в лесу еще не созрели, мы жрали молодые шишки, кору деревьев, выкапывали съедобные корни. У нас был понос от сладких корней аира, и мы воняли, как три отхожих места, можешь мне поверить.
Ежевечерние молитвы пресвятой деве? Хрен ей, а не молитвы. Ежевечерняя брань, которую мы адресовали ей, и всем святым, и господу богу, который создал людей ненасытными, а землю бесплодной.
В тот вечер мы встретили дезертира. Он был один, нас трое. И у него был хлеб. Мы убили его молотками, которыми разбивали камни. Мы разбили его голову и бросили труп на песке. Оттербах мелел с каждым днем, и вода уползала от покойника, как брезгливая девка от грязного мужика, точно боялась замараться.
Мы сняли с трупа мешок, вытащили еду и тут же, прямо возле трупа, разорвали зубами хлеб. Три голодных пса. Клаппиан стоял в луже крови, но даже не замечал этого, а когда заметил, то выругался и пошел мыть ноги в реке. А я пошел срать.
Ты замечал когда-нибудь, Бальтазар, что самые замечательные мысли приходят в голову именно тогда, когда ты сидишь, скорчившись, где-нибудь в кустах и давишь из себя говно? Я срал и думал о том, что в желудке у меня камнем лежит чужой хлеб и что скоро придется прирезать Нойке и жрать его плоть, если мы не найдем себе пропитания. Вот о чем я думал.
И тут мой взгляд привлек какой-то блестящий предмет. Я протянул руку и взял его. Медный самородок.
Поначалу я принял его за золотой и завопил, как безумный. Мои товарищи примчались на этот крик. А я вскочил, забыв подтереть задницу, сжал пальцы на самородке и зарычал, что убью любого, кто подойдет ко мне и попытается отобрать мое сокровище. И они тоже ощерились, схватились за молотки.
А потом Клаппиан сказал:
– Давайте поищем еще.
И мы стали искать.
– И нашли, – сказал Бальтазар.
Старик засмеялся.
– И нашли. А потом оба моих товарища умерли, – сказал он. – И не я убил их. Они умерли в своей постели, исповедавшись и причастившись, чин чинарем. А я – живу и живу. Уже семьсот лет как живу. И все здесь, на руднике.
Бальтазар встал.
– Уже уходишь? – спросил старик и захихикал.
– Да, – ответил Бальтазар. Он чувствовал себя отравленным.
И когда закрыл за собой дверь хижины, понял, что старик причинил ему куда больше зла, чем он, Бальтазар, в состоянии оценить.
8 ИЮНЯ 1522 ГОДА, СВ. МЕДАРД
Инквизиционный трибунал разместился за толстыми стенами Командорского дома Иоаннитского ордена, одного из самых больших домов в Раменсбурге. В большой комнате, под низким потолком, втянув голову в плечи, стоит Рехильда Миллер – как давит на нее этот низкий свод! В комнате почти нет мебели, только у полукруглого, словно бы приплюснутого оконца разместился толстоногий стол.
За столом сидит монах, пишет. Тяжелые сутулые плечи монаха покрыты коричневым плащом.
Рехильда смотрит на него, молчит.
– Расскажи мне о целительстве, – спрашивает он наконец, не поднимая глаз. – Чем ты пользовалась, Рехильда Миллер?
Какой тихий у него голос. До костей пробирает.
– Только тем, что дала мне природа, – насилу выговаривает женщина. – Важно не иметь, важно уметь воспользоваться.
Он роется в своих записях, едва слушает ее ответ. Потом задает новый вопрос:
– Свидетели утверждают, что ты умела заключать чужую боль в камни. Это правда?
– Да, господин.
Быстрый взгляд поверх бумаг.
– Каким образом?
– В камнях содержится божественная сила. Этому учит Хильдегард фон Бинген.
– Труды Хильдегард фон Бинген мало известны и, следовательно, не являлись предметом анализа отцов церкви, так что ссылаться на них не следует, – скучным скрипучим голосом сказал монах. – Но тебе разрешается частично изложить учение, которым ты руководствовалась, если бы оно даже и было еретичным.
Рехильда слегка подалась вперед, заговорила чуть задыхаясь, – она волновалась.
– Когда Бог сотворил своего первого ангела и дал ему имя Ангела Света, Люцифера, Он украсил его драгоценными камнями. Хильдегард говорит, что камни и свет имеют одну природу, ссылаясь на слова Иезекииля: «Ты был на святой горе Божией, ходил среди огнистых камней». Когда же Люцифер через свою гордыню был низвергнут в ад, весь прежний свет и вся мудрость первого ангела перешла в камни и была рассеяна по земле.
Иеронимус фон Шпейер слушал. Какое высокомерное лицо. Невозможно угадать, о чем он думает.
– Ты чтишь Люцифера превыше своего Господа?
И этот его ужасный голос, скрипучий, еле слышный.
Рехильда побледнела. Только и смогла, что покачать головой.
Он ждал. Тогда она сказала:
– Нет. Я хотела только одного – избавить людей от страданий и болезней. В чем же моя вина?
– Ты нарушала естественный ход вещей, – сказал Иеронимус фон Шпейер.
Помолчав несколько секунд, Рехильда осмелилась:
– Что такое «естественный ход вещей», господин?
– Совокупность вторичных причин, направляемых силою судьбы для достижения предначертанного Богом, – ответил Иеронимус еще более скучным тоном, и Рехильда утратила охоту задавать ему вопросы. Она попыталась объясниться иначе:
– Но для чего же тогда существуют врачи? – сказала она. – Зачем же люди дозволяют им лечить больных, облегчать страдания умирающих? Пусть бы умирали без всякой надежды, без помощи.
– Человеческую хворь исцеляют естественными средствами, – ответил Иеронимус. – Естественный ход вещей подобен спокойной воде в пруду. Прибегая к колдовству, ты бросаешь камень в этот пруд. Как ты можешь заранее сказать, кого и как заденут волны, разбежавшиеся во все стороны?
– То, что я делала, не было колдовством, – возразила Рехильда. – Я лишь применила силу, заключенную в камнях. Она УЖЕ была там. Мои действия только высвободили ее. Если бы я умела делать это раньше, я спасла бы дочь Доротеи, которая умерла от удушья, и несчастная женщина обрела бы утешение.
– Доротея была в числе тех, кто донес на тебя, – сказал Иеронимус.
Рехильда онемела на мгновение. Потом вымолвила:
– Зачем вы говорите мне об этом?
Иеронимус поднялся из-за стола, отложил перо.
– Чтобы лишить тебя мужества.
– В таком случае, вы не боитесь, что мое колдовство может повредить ей?
– Нет, – сказал инквизитор.
– Можно, я сяду? – спросила женщина, чувствуя, что слабеет.
– Нет, – спокойно сказал Иеронимус фон Шпейер, и она осталась стоять.
Он прошелся по комнате, о чем-то раздумывая. Потом резко повернулся к ней и спросил:
– Расскажи, как ты повстречала его.
– Кого? – пролепетала женщина.
– Ты знаешь, о ком я говорю, – сказал Иеронимус. – И не лги мне. Я тоже встречался с ним.
– Я не понимаю…
Иеронимус отвернулся, подошел к столу, взял какой-то документ.
– Ты умеешь читать?
– Немного.
Он сунул листок ей под нос, но из рук не выпустил. Рехильда наклонила голову, зашевелила губами, разбирая четкие буквы:
«…сбивчивые и недостоверные показания наряду с прямыми и косвенными уликами, указывающими на несомненную причастность к колдовству и грубому суеверию, приводят нас к выводу о необходимости провести допрос под пытками. По этой причине мы объявляем и постановляем, что обвиняемая Рехильда Миллер, жена медника Николауса Миллера, из города Раменсбурга, должна будет подвергнута пыткам сегодня, в семь часов пополудни. Приговор произнесен…»
Иеронимус отобрал листок, аккуратно положил его на стол, прижал уголок листка тяжелым подсвечником. Женщина почувствовала, как онемели ее пальцы.
Иеронимус взял ее за руку.
– Идем, – сказал он.
Безвольно пошла она за ним, спустилась в подвал, чтобы увидеть то, о чем прежде лишь слышала: заостренные козлы, на которые усаживают верхом, привязав к ногам груз, на 36 часов; кресло, утыканное острыми иглами; тиски, в которых дробят пальцы рук и ног, колесо и дыбу. Ее затошнило, она схватилась за горло, покачнулась и чтобы удержаться на ногах, вцепилась в одежду Иеронимуса.
Он поддержал ее, но не позволил ни уйти, ни отвернуться, а когда она прикрыла глаза, хлопнул по щеке.
– Смотри, – сказал он еле слышно, – не отворачивайся, Рехильда.
Она слабо дернулась, попыталась вырваться. Но выхода отсюда не было. Кругом только толстые стены, рядом только страшный монах в грубом коричневом плаще. Холод и одиночество охватили ее, в горле зародился смертный вой и вырвался наружу отчаянным зовом брошенного ребенка:
– Агеларре!…
Почти два года назад, таким же жарким летом, Николаус Миллер отправился в соседний Хербертинген, небольшой город к северо-западу от Раменсбурга, куда выдали замуж его младшую сестру. Рехильда поехала с мужем.
Это была ее первая отлучка из дома за все неполные двадцать лет ее жизни. Сидя в крытой телеге и слушая, как бубнит под нос возница, нанятый Николаусом:
Душу бы дьяволу отдала, только бы с ним ничего не случилось, подумала Рехильда и тут же, по молодой беспечности, забыла об этой мысли.
– Через три версты деревня, Штайнпендель, Каменный Маятник, – сказал возница, обрывая монотонное пение, похожее на гудение толстого шмеля. Он обернулся к Николаусу, уловил одобрение на лице хозяина и сам, в свою очередь, покивал. – Лучше там и заночевать, господин Миллер. Дальше дорога пустая до самого Линденбурга… Да что я рассказываю, сами знаете.
За столом сидит монах, пишет. Тяжелые сутулые плечи монаха покрыты коричневым плащом.
Рехильда смотрит на него, молчит.
– Расскажи мне о целительстве, – спрашивает он наконец, не поднимая глаз. – Чем ты пользовалась, Рехильда Миллер?
Какой тихий у него голос. До костей пробирает.
– Только тем, что дала мне природа, – насилу выговаривает женщина. – Важно не иметь, важно уметь воспользоваться.
Он роется в своих записях, едва слушает ее ответ. Потом задает новый вопрос:
– Свидетели утверждают, что ты умела заключать чужую боль в камни. Это правда?
– Да, господин.
Быстрый взгляд поверх бумаг.
– Каким образом?
– В камнях содержится божественная сила. Этому учит Хильдегард фон Бинген.
– Труды Хильдегард фон Бинген мало известны и, следовательно, не являлись предметом анализа отцов церкви, так что ссылаться на них не следует, – скучным скрипучим голосом сказал монах. – Но тебе разрешается частично изложить учение, которым ты руководствовалась, если бы оно даже и было еретичным.
Рехильда слегка подалась вперед, заговорила чуть задыхаясь, – она волновалась.
– Когда Бог сотворил своего первого ангела и дал ему имя Ангела Света, Люцифера, Он украсил его драгоценными камнями. Хильдегард говорит, что камни и свет имеют одну природу, ссылаясь на слова Иезекииля: «Ты был на святой горе Божией, ходил среди огнистых камней». Когда же Люцифер через свою гордыню был низвергнут в ад, весь прежний свет и вся мудрость первого ангела перешла в камни и была рассеяна по земле.
Иеронимус фон Шпейер слушал. Какое высокомерное лицо. Невозможно угадать, о чем он думает.
– Ты чтишь Люцифера превыше своего Господа?
И этот его ужасный голос, скрипучий, еле слышный.
Рехильда побледнела. Только и смогла, что покачать головой.
Он ждал. Тогда она сказала:
– Нет. Я хотела только одного – избавить людей от страданий и болезней. В чем же моя вина?
– Ты нарушала естественный ход вещей, – сказал Иеронимус фон Шпейер.
Помолчав несколько секунд, Рехильда осмелилась:
– Что такое «естественный ход вещей», господин?
– Совокупность вторичных причин, направляемых силою судьбы для достижения предначертанного Богом, – ответил Иеронимус еще более скучным тоном, и Рехильда утратила охоту задавать ему вопросы. Она попыталась объясниться иначе:
– Но для чего же тогда существуют врачи? – сказала она. – Зачем же люди дозволяют им лечить больных, облегчать страдания умирающих? Пусть бы умирали без всякой надежды, без помощи.
– Человеческую хворь исцеляют естественными средствами, – ответил Иеронимус. – Естественный ход вещей подобен спокойной воде в пруду. Прибегая к колдовству, ты бросаешь камень в этот пруд. Как ты можешь заранее сказать, кого и как заденут волны, разбежавшиеся во все стороны?
– То, что я делала, не было колдовством, – возразила Рехильда. – Я лишь применила силу, заключенную в камнях. Она УЖЕ была там. Мои действия только высвободили ее. Если бы я умела делать это раньше, я спасла бы дочь Доротеи, которая умерла от удушья, и несчастная женщина обрела бы утешение.
– Доротея была в числе тех, кто донес на тебя, – сказал Иеронимус.
Рехильда онемела на мгновение. Потом вымолвила:
– Зачем вы говорите мне об этом?
Иеронимус поднялся из-за стола, отложил перо.
– Чтобы лишить тебя мужества.
– В таком случае, вы не боитесь, что мое колдовство может повредить ей?
– Нет, – сказал инквизитор.
– Можно, я сяду? – спросила женщина, чувствуя, что слабеет.
– Нет, – спокойно сказал Иеронимус фон Шпейер, и она осталась стоять.
Он прошелся по комнате, о чем-то раздумывая. Потом резко повернулся к ней и спросил:
– Расскажи, как ты повстречала его.
– Кого? – пролепетала женщина.
– Ты знаешь, о ком я говорю, – сказал Иеронимус. – И не лги мне. Я тоже встречался с ним.
– Я не понимаю…
Иеронимус отвернулся, подошел к столу, взял какой-то документ.
– Ты умеешь читать?
– Немного.
Он сунул листок ей под нос, но из рук не выпустил. Рехильда наклонила голову, зашевелила губами, разбирая четкие буквы:
«…сбивчивые и недостоверные показания наряду с прямыми и косвенными уликами, указывающими на несомненную причастность к колдовству и грубому суеверию, приводят нас к выводу о необходимости провести допрос под пытками. По этой причине мы объявляем и постановляем, что обвиняемая Рехильда Миллер, жена медника Николауса Миллера, из города Раменсбурга, должна будет подвергнута пыткам сегодня, в семь часов пополудни. Приговор произнесен…»
Иеронимус отобрал листок, аккуратно положил его на стол, прижал уголок листка тяжелым подсвечником. Женщина почувствовала, как онемели ее пальцы.
Иеронимус взял ее за руку.
– Идем, – сказал он.
Безвольно пошла она за ним, спустилась в подвал, чтобы увидеть то, о чем прежде лишь слышала: заостренные козлы, на которые усаживают верхом, привязав к ногам груз, на 36 часов; кресло, утыканное острыми иглами; тиски, в которых дробят пальцы рук и ног, колесо и дыбу. Ее затошнило, она схватилась за горло, покачнулась и чтобы удержаться на ногах, вцепилась в одежду Иеронимуса.
Он поддержал ее, но не позволил ни уйти, ни отвернуться, а когда она прикрыла глаза, хлопнул по щеке.
– Смотри, – сказал он еле слышно, – не отворачивайся, Рехильда.
Она слабо дернулась, попыталась вырваться. Но выхода отсюда не было. Кругом только толстые стены, рядом только страшный монах в грубом коричневом плаще. Холод и одиночество охватили ее, в горле зародился смертный вой и вырвался наружу отчаянным зовом брошенного ребенка:
– Агеларре!…
Почти два года назад, таким же жарким летом, Николаус Миллер отправился в соседний Хербертинген, небольшой город к северо-западу от Раменсбурга, куда выдали замуж его младшую сестру. Рехильда поехала с мужем.
Это была ее первая отлучка из дома за все неполные двадцать лет ее жизни. Сидя в крытой телеге и слушая, как бубнит под нос возница, нанятый Николаусом:
Рехильда оживленно вертела головой, смотрела, как поля сменяются лесом, густые заросли – прогалинами и вырубками. В тысячный раз благословляла она Николауса, который вырвал ее из скучного, беспросветного бытия у тетки Маргариты, показал все эти чудеса. И столько их еще впереди. Только бы он прожил подольше, ее добрый муж.
O reiserei, du harte speis,
wie tust du mir so we im pauch!
Im stro so peissen mich die leus,
die leilach sind mir viel zu rauch… note 1
Душу бы дьяволу отдала, только бы с ним ничего не случилось, подумала Рехильда и тут же, по молодой беспечности, забыла об этой мысли.
– Через три версты деревня, Штайнпендель, Каменный Маятник, – сказал возница, обрывая монотонное пение, похожее на гудение толстого шмеля. Он обернулся к Николаусу, уловил одобрение на лице хозяина и сам, в свою очередь, покивал. – Лучше там и заночевать, господин Миллер. Дальше дорога пустая до самого Линденбурга… Да что я рассказываю, сами знаете.