Елена Хаецкая
Симон-отступник

   Сарацины называли нас «франками», не давая себе труда разбираться в различиях между нами. Все мы жили по латинскому закону и пришли сражаться с ними за Святую Землю.
   Франк. Это слово и означает – «враг», по крайней мере, так утверждают многие. Враг, вракья, преследователь, тот, кто идет за тобой по пятам, чье жаркое дыхание ощущает твой затылок, заставляя страх сочиться по позвоночнику.
   Все мы исповедуем кроткую веру Христову и во имя ее убиваем, убиваем без устали.
   Одни из нас были «франками» только по названию, по языку и по религии, внушенной с детства.
   Но не он.
   Франк. Первое и последнее слово о нем, единственный ключ к этой страшной и чистой душе.
 
   Он вспоминается мне светловолосым, хотя на самом деле это была седина. Стального отлива седина, которая очень рано залила его жесткие, коротко стриженые волосы, мазнула по бровям и даже задела, кажется, ресницы – впрочем, очень короткие. Он никогда не обгорал, даже на самом жарком солнце. Лицо у него приобретало медный оттенок, и на этой красной темной коже блестели его серые глаза.
   У него было выразительное лицо, с годами немного обрюзгшее, но все же сохранившее твердую ясность очертаний: тонкий прямой рот, крупный нос, широко расставленные глаза, крепкие скулы – будто это лицо растянуто на рукоятках скрещенных ножей.
   И еще он был – постоянно задумчив, что ли. Мне все казалось, что он прислушивается к чему-то неслышному. Как будто вслушивается в неслышный шелест лепестков Вселенной. Вселенная представлялась ему гигантской розой, в центре которой – Бог, чье присутствие одно лишь и одушевляет ее.
   Симон слушал это нечто – неразличимое, а его брат Гюи слушал Симона.
   Гюи де Монфор был братом Симона. То есть, конечно, Гюи де Монфор был отважный рыцарь и благочестивый католик и все такое, но в первую очередь он был братом Симона. Он сражался за Симона и умер за Симона.
   Левая рука Господа Бога – Гюи де Монфор.
   Ибо правой, всегда с сомкнутыми на рукояти меча пальцами, был его старший брат Симон.
 
   Симон.
   Это имя нисходит с моих губ, и мне становится жарко, будто сухой, раскаленный ветер, полный песка, дышит мне в лицо.

Венецианское сидение

1202 год, июнь – октябрь
Симону 37 лет
   Венеция вспоминается сплошной сыростью, гнилью и плесенью. Мы прибыли туда вскоре после Пятидесятницы, в начале лета, и сразу же будто с головой погрузились в сонные миазмы этого города – алчного, изнеженного и беспощадного в одно и то же время, какого-то сладострастно жестокого, что ли.
   В сам город нас не пустили. Симон, высокомерно морща свой мясистый нос, выслушивал не менее высокомерного холуя, присланного к нам от венецианского дюка, – тот многословно и докучливо разъяснял и втолковывал нашему графу, почему славная торговая республика не может допустить, чтобы орды франков невозбранно таскались по ее влажным и скользким, точно лягушка, мостовым – «священной почве державы святого Марка», как он изволил выразиться. Проводя дни в неусыпных заботах о благе сограждан, дюк Дандоль озаботился отдать предусмотрительное распоряжение, дабы никому из франков не предоставляли жилье под постой долее, чем на одни сутки, буде в том возникнет необходимость, ибо…
   Тут Симон соскучился и слушать перестал. Позевывая, по сторонам глядеть стал. Ждал, пока холуй скажет, где разместиться с палатками, лошадьми, оруженосцами, пехотой, слугами, котлами, где брать воду, хлеб и фураж; прочее же Симона не занимало.
   Венеция воняла рыбой и тиной. Кругом вода, в воде медленно шевелятся водоросли, как змеи. По стенам домов тут и там ползет плесень; отбросы вываливают из окон прямо в воду, и всякое дерьмо плывет по каналам. Гнилой город, смрадный. Не больно-то и хотелось встать здесь на постой.
   Другое дело, что сидеть там, куда всех нас, будто скот, загнали венецианцы, было еще скучнее.
   Однако Симон смолчал и безропотно подчинился распоряжению дюка. Было в нем это, почти монашеское, беспрекословное послушание.
   До поры.
   Итак, повернулись мы спиной к венецианским чудесам и дивам – к огромному монастырю святого Марка, где хранились мощи евангелиста, к другим роскошно убранным церквам и дворцам, выстроенным в незапамятные времена (ибо богатства в Венеции сберегались немалые, оно и немудрено!) – и позволили переправить себя на остров святого Николая, где венецианцы назначили нам место разбить лагерь.
   С острова хорошо был виден город. На берегу имелась недурно обустроенная пристань для кораблей. Впрочем, в Венеции, похоже, нет такого места, где не могли бы стать на якорь корабли. И у нашего острова они стояли, уткнувшись носами в берег, точно щенки в живот кормящей суки, – слегка покачиваясь на волнах в ветреную погоду и отражаясь в ртутной глади вод, если над нами нависало тяжкое безветрие (а такие душные дни выдавались теперь довольно часто, ибо лето близилось к перелому).
   Весь остров незамедлительно покрылся палатками паломников. Духота, бездействие и скверно поставленное дело с продовольствием, а пуще всего – наше безденежье, исключительно быстро и ловко усугубленное алчностью венецианцев, – все это довольно скоро привело к тому, что среди нас начались болезни, нечто вроде гнилой лихорадки, которая жрет человека изнутри.
   Засадив нас на острове и запретив топтать «священную почву республики святого Марка», венецианцы очень быстро смекнули, как обратить себе на пользу наше безвыходное положение. То и дело прибывали к нам шустрые торговцы. Они сновали между палаток, неустанно скаля в улыбке зубы на загорелых, совершенно разбойничьих рожах, и повсюду щедро предлагали хлеб, рыбу, овощи, довольно неплохие с виду и весьма вкусные, однако грабительски дорогие.
   Так искусно опустошали они наши кошельки, а время шло, и мы оставались в Венеции, ибо поджидали остальных паломников, чтобы всем вместе отправиться за море в Святую Землю.
   Мы задолжали Венеции. Мы были должны ей непомерно большие деньги за то, что она поставила нам корабли, на которых обязалась переправить нас, вместе с нашим оружием, осадными машинами, оруженосцами, конями за море. За эти деньги мы могли пользоваться венецианским флотом целый год, а сверх того – кормиться девять месяцев из этого года. Однако пока что мы кормились за свой счет и больше тощали, чем жирели на венецианских харчах.
   В ожидании, пока соберутся все паломники, мы сидели на острове святого Николая, вынужденные безропотно отдавать венецианцам огромные деньги за обыкновенную еду, которую купили бы на здешнем рынке в десять раз дешевле, – купили бы, если бы этот кровопийца, дюк Дандоль, не запретил нам появляться в городе и не принял бы своих мер, надежно отгородив нас от Венеции водами.
   Воин не может долго сидеть в бездействии, к тому же, дурно питаясь. Ничего удивительного, что начались болезни.
   Единственное, что кое-как мирило Симона с этим бездарным сидением на клочке суши посреди тухлой воды, которая, несомненно, тоже была собственностью великой Венецианской республики, – так это церковь святого Николая, где сберегались мощи этого святого.
   Нам казалось, что наши волосы и одежда постоянно пропитаны влагой. Наступила вторая, наиболее жаркая половина лета. Дюк тряс договором, подписанным в прошлом году некоторыми владетелями – из тех, кто возглавлял наше предприятие, – и Венецией, по которому мы должны были выплатить за венецианские корабли огромные деньги, и требовал, требовал.
   День ото дня Симон становился все мрачнее. Он не хотел сидеть на острове и голодать. Ему не нравилось, что полог его палатки по утрам тяжелеет от влаги, что оружие так и норовит покрыться пятнами ржавчины, что оруженосец слег в гнилой лихорадке, а дело, ради которого они отправились в путь, стоит на месте.
   И вот было решено, что все паломники собрались и больше никого ждать не следует и был объявлен сбор денег за перевоз.
   Явились присланные от дюка – два жирных старца и один тощий, все чин по чину: с глашатаем и даже при барабане.
   …Ибо Венеция, терпя убытки все то время, пока строила для наших нужд этот прекрасный флот, превосходно выполнила все свои обязательства, взятые год назад по договору, и теперь благородному крестоносному рыцарству надлежит выкладывать денежки в размере: за каждого рыцаря четыре марки чистым серебром кельнской меры, с каждого оруженосца по две марки, за каждого коня еще по четыре марки, а за поваров, конюхов, щитоносцев и шлюх, коли нам так любо тащить их за собой, – по одной марке…ибо не оставлять же всю эту сволочь в благородной Венеции… как это указано в договоре, исходя из того, что предполагалсь изначально, будто людей будет двадцать пять тысяч, а коней девять тысяч, и еще какие-то тысячи за продовольствие, фураж и перевозку осадных орудий, и все это самым торжественным образом, под барабанный бой.
   Гюи де Монфор был в те дни болен – его свалила та самая лихорадка, которая еще раньше унесла в могилу оруженосца, и потому Симон (хоть и молчал, по своему обыкновению), был куда более мрачен и задумчив, чем всегда.
   Младший брат Симона, Гюи, был выше его ростом. Худощавый, подвижный, с темными, почти не тронутыми сединой волосами, он был еще молчаливее Симона. Могло показаться, что братья почти не разговаривают друг с другом; однако ж их редко видели порознь, а такого, чтобы один шел против другого, никто не припомнит.
   Венецианский лекарь, который время от времени появлялся на острове и с многозначительным видом рассуждал о том, что внутри тела больного идет великая битва между черной и желтой желчью, сказал, поглядев на Гюи, что, судя по всему, желтая желчь одолеет в его теле черную, и с тем торжественно отбыл.
   Симон, как любой воин, сам был неплохим лекарем и при случае неплохо справлялся с резаными и колотыми ранами. Мне доводилось испытывать это на себе, когда он вытаскивал стрелу, засевшую глубоко в ране, и могу сказать, что рука у него легкая. Но Гюи не был ранен, и Симон терялся. Между тем, его брату становилось все хуже и делалось совершенно очевидным, что черная желчь одерживает верх и скоро совсем задушит Гюи де Монфора.
   Потом явился еще один лекарь. Тот утверждал, будто он – христианин, хотя за версту было видать, что он еврей. Мы хотели его прогнать, потому что он неверный, но Симон велел пустить его – так велико было отчаяние нашего графа. Еврею же сказал, чтобы тот поглядел на Гюи и определил, одолеет лихорадка его брата или же его брат одолеет лихорадку. Еврей на то сказал, что надо бы отбросы сливать подальше от того места, где мы берем для своих нужд воду. После этого мы еврея выгнали.
   Вот так и вышло, что Гюи де Монфор и еще несколько наших лежали больные в лихорадке, а прочие проклинали Венецию, дюка и несчастливую судьбу, которая занесла их в этот город.
   Пока глашатай надрывался, громогласно напоминая нам о наших долгах, все мы начали сносить в одно место свою долю платы, включая и самых бедных, почти неимущих рыцарей, ибо мы хотели отправиться в наше паломничество за море и покрыли бы себя позором, если бы что-нибудь, пусть даже нехватка средств, помешала нам это сделать.
   Свою лепту несли все – и могущественные и знатные бароны, и знатные рыцари, и бедные рыцари, и оруженосцы, конные и пешие, и пехотинцы, и повара, и конюхи, и щитоносцы, словом, все, и никто не уклонился.
   Когда венецианцы подошли к палатке Монфора и завели свою песню, оттуда вышел Симон и гаркнул:
   – А ну, заткнитесь!
   От изумления глашатай уронил свой барабан. Жирные венецианские старцы побагровели, а тощий побледнел.
   Симон же сказал, как ни в чем не бывало:
   – У меня брат болен, а вы его тревожите.
   – Деньги, – молвил глашатай кратко, сведя всю долгую заранее разученную речь к основному.
   – Знаю, знаю, – сказал на то Симон и вытолкал посланцев дюка в шею. К своему казначею отправил. Старец из жирных подвернулся Симону под кулак (последним в шествии следовал), Симон его осторожненько в спину подталкивал, выпроваживая. Почтенный старец только ежился, лопатками шевелил под симоновым деликатным кулаком.
   Симон присовокупил:
   – Идите, передайте вашему дюку: нас тут черная желчь одолевает, да как бы красная верх не взяла…
   Тощий старец вдруг повернулся и с достоинством ответил:
   – Потому и держим вас на острове, а не в городе.
   Так вышло, что Симон заплатил венецианцам все то, что причиталось с него и его людей за перевозку. И все остальные тоже заплатили, кто сколько мог, но не менее одной марки.
   И снова стали ждать, когда наступит, наконец, пора поставить большие квадратные паруса и направиться за море, к Вавилону, ибо сидеть на одном месте становилось невмоготу.
   Только одно из случившегося в то наше сидение на острове святого Николая и можно почитать за удачу: Гюи де Монфор не умер и на исходе лета поднялся на ноги. Исхудал больше прежнего; больше же никаких перемен с ним не произошло.
   Разговоры между тем ходили кругами, как вол, впряженный в мельничные жернова, и все никак не могли остановиться.
   Венецианцы требовали денег, которые мы им задолжали.
   А у нас денег уже почти не оставалось…
   Чтобы избежать позора и выплатить долги, вторично собрали деньги – со всех, кто мог дать. Симон давать отказался, сказав, что уплатил уже за себя, а сверх того платить не намерен.
   Тут многие стали его стыдить и говорить, что он роняет свою честь. Почему-то так всегда выходило, что у Симона оказывалось на диво много врагов и недоброжелателей и всяк норовил оставить о нем худое слово.
   Так и в этот раз. И скупой-то он, хуже жида, и о чести рыцарской не заботится, и к Святой Земле сердце его состраданием не преисполено. Нашлись такие, кто утверждал, будто граф Симон из трусости хочет сделать так, чтобы войско разошлось и наше паломничество рассеялось.
   У Симона хватило выдержки на все обвинения каменно промолчать. Гюи рядом с ним красными пятнами весь пошел; Симон же слушал, как поносят его последними словами, – и молчал.
   Только когда до упреков в трусости дошло, хмыкнул.
   Те, кто его обвинял, немедленно прикусили язык: неровен час предложит граф Симон проверить на деле, кто из двоих настоящий трус – обвинитель или обвиняемый. А этого, как нетрудно догадаться, никому не хотелось, кроме, может быть, самого графа Симона.
   И потому оставили Симона в покое.
   Обтрясли именитых франкских баронов, как груши, из самых дальних кошелей серебряные марки выковыряли – и все равно остались мы должны Венеции.
   И снова заскрипели жернова, снова тяжкой поступью начал ходить старый слепой вол, по кругу, по кругу, безнадежно, казалось – до самой смерти:
   – Венецианцы свои обязательства выполнили, а мы остались им должны.
   – Так что с того, что должны, – у нас все равно больше ничего нет.
   – Великий позор для нас, что венецианцы свои обязательства выполнили, а мы свои – не можем.
   – Так все равно ведь нет больше денег, сколько ни ищи…
   – Венецианцы поставили нам флот…
   – Нет денег, нет!.. ну нет у нас денег…
   – Великий позор для нас…
   – Хоть задавись – нет больше денег… сами скоро с голоду подохнем…
   Ходит по кругу, по бесконечному кругу вол, а между тем надвигается осень и первый праздник с нею – Рождество Богородицы, и все поняли уже – а поняв, впали в уныние, – что мокрую зиму придется проводить в постылой Венеции.
 
   И вот когда всем стало внятны обстоятельства, ввергшие нас в позорное рабство к венецианскому дюку, когда самые недальновидные и тупые во всех тонкостях и оттенках усвоили это, дюк решил: настала пора прервать бесконечное хождение по кругу. И подал новое предложение.
   Стоило посмотреть на этого древнего старца, облаченного в роскошнейшие одежды, когда в день Рождества Пречистой Девы стоял на высоком амвоне в монастыре святого Марка и, заливаясь слезами, говорил о своем сострадании к Святой Земле, терзаемой в руках сарацин!
   Многие из слушавших его невольно прослезились, так хорошо и красно он говорил. Каждое слово из произнесенных дюком достигало до самого сердца и находило там себе прибежище среди прочих заветных слов.
   Многие – да, но только не Симон. Слушал, сжав губы, будто перемогая неприязнь. Когда же дюк вскрикнул от сердечной боли за плененный Гроб Господень, и все, кто был в монастыре, отозвались горестным криком, Симон, взяв своего брата Гюи за руку, шепнул ему на ухо:
   – Он замыслил подлость.
   Гюи встретился с Симоном глазами и коротко кивнул. Он еще не вполне оправился от лихорадки и долгое стояние на ногах в переполненном храме давалось ему нелегко.
   Дюк Дандоль прокричал плачущим голосом:
   – Вижу я, что нет среди венецианцев никого, кто смог бы возглавить их в паломничестве, ибо мы хотим присоединиться к вам! И потому, хоть я и стар, хочу сам возглавить пилигримов!
   Тут уж многие зарыдали, как женщины, не стыдясь.
   И дюк, с залитым слезами лицом, опустился на колени, а святые отцы пришили крест, вырезанный из материи, на его высокую шапку, чтобы все могли это видеть издалека.
   Симон сказал еще тише:
   – Фигляр.
   Тут началась служба, и Симон забыл о дюке.
   На следующий день к острову святого Николая пристала длинная галера, вся разукрашенная флажками с гербами и лентами разных цветов. Она сверкала и переливалась, как плавучая беседка, а в самой середине, окруженный знатными венецианцами, восседал сам дюк. И высокая шапка с нашитым на нее крестом была на нем.
   Дюк торжественно сошел на землю. Ему подали богато украшенное кресло, чтобы он мог усесться сообразно своему положению. Справа и слева встали два герольда и трубачи. Трубы взревели так, что дюк, некогда ослепленный врагами, едва не оглох. Однако старец даже не пошевелился при этом громовом звуке и сохранил на лице улыбку.
   На зов явились все наиболее знатные бароны и графы из тех, что носили крест на одежде.
   Дюк обратился к ним, как равный к равным:
   – Мессиры, – сказал он, приятно улыбаясь, – все мы знаем, в какой тупик зашло наше предприятие. Мы не можем отпустить вас и предложить вам уйти восвояси, ибо это сильно повредило бы нашей репутации, а для торговой республики репутация – такой же капитал, как и деньги. Вы же не можете заплатить нам, ибо у вас больше нет денег и многие даже сделали в городе займы…
   Тут высокие бароны и графы побелели от злости. Дюк же в силу своей слепоты не мог этого видеть и потому продолжал говорить, все так же приветливо и доброжелательно:
   – И потому единственный способ, каким вы можете нам заплатить и рассчитаться со всеми долгами, состоит в том, чтобы взять военную добычу у врагов нашей веры и Иисуса Христа и отдать ее Венеции в счет уплаты долга.
   Все слушали молча, не догадываясь еще, куда он клонит. Дюк же сделал короткую паузу и завершил:
   – Потому мы перевезем вас за море бесплатно в надежде, что вы рассчитаетесь с нами из первой же добычи.
   Все зашумели и засмеялись от радости, как будто дюк преподнес им Бог весть какой подарок. Даже Симон улыбнулся – впервые за долгое время. Брат же его Гюи засиял. Оба они ненавидели Венецию и остров святого Николая лютой ненавистью и одна только мысль о том, что скоро они покинут эти места, была для них радостной.
   Дюк перемолвился с некоторыми из баронов добрыми словами. Симон протолкался к старцу и проговорил:
   – Прошу простить мне дурные мысли о вас, дюк Дандоль.
   Старик пошевелился, дернул своим высохшим лицом в сторону голоса.
   – Кто здесь? – спросил он.
   – Симон де Монфор.
   – Господь с вами, мессир, – милостиво молвил старец.
   И отбыл, поддерживаемый под руки своими герольдами. Его водрузили на галеру, и вскоре корабль, трепыхая в воздухе лентами и флажками, направился в сторону дворца, нырнув в каналы, которыми источена вся Венеция, точно порченое яблоко ходами червей.
   На острове поднялось великое ликование. Откуда-то из самых дальних – наидальнейших – запасов, куда не дотянулась жадная ручонка венецианских заимодавцев, извлекалось доброе вино, привезенное еще из Франции, добывались сыр и даже мясо, все это жарилось и варилось, нарезалось и поглощалось с большой скоростью и огромным душевным весельем.
   Симон сидел возле маленького костра, разведенного чуть поодаль, у его палатки, и неторопливо глодал кость, обкусывая с нее мясо. Время от времени он обтирал ломтем белого хлеба жир со рта. Тощая встрепанная девица с желтыми волосами, за которую Симон лично внес одну марку, вертелась вокруг, норовя вспрыгнуть к нему на колени. Симон отмахивался, лениво и добродушно, и время от времени совал ей кусок хлеба с впитавшимся жиром. Улыбаясь, девица, похожая на мышь, мелко грызла хлеб. И Симон улыбался ей.
   По лагерю бродили веселые пьяные люди с крестами на одежде, которые таскали на копьях большие светильники. Лагерь весь переливался праздничными огнями. Светились палатки, повсюду прыгали огни факелов и ламп. Иной раз начинало казаться, будто в лагере вспыхнул пожар, но это горела наша буйная веселость. Всем было радостно оттого, что завтра мы покидаем эту скучную мокрую землю.
 
   На то земля и мокрая, чтобы любой огонек, едва вспыхнув, тотчас же погас. Наутро дюк собрал у себя во дворце наивысшую латинскую знать из тех, кто не носил короны, и продолжил свои вчерашние речи.
   – Мессиры, – так сказал дюк, удобно устроившийся в своем позолоченном кресле с бархатным сиденьем, – надвигается зима, когда никто не посмеет пуститься в плавание через открытое море. Осенний Иоанновский переезд в Сирию уже свершен, а затем безопасное время наступит только в марте. Так что зиму вам предстоит провести с нами.
   Услышав эти речи, бароны и графы омрачились. Однако дюк знал, что делает, и потому продолжал уверенно:
   – Однако ж я не хотел бы – мы все не хотели бы, – чтобы вы просидели всю зиму на острове святого Николая, зная за собою долги перед нами. И потому вот вам мое предложение. Мне хорошо ведом один город неподалеку, где можно взять хорошую добычу и таким образом рассчитаться с нами…
   Так впервые прозвучало название Зары.
   Зара был город в Далмации – большой торговый город, давний и сильный соперник Венеции. Несколько раз случалось так, что венецианцам удавалось подчинять Зару себе, однако двадцать лет назад она отдалась под руку венгерского короля – а связываться с венграми никому не хотелось, ибо этот народ совсем недавно принял христианство и до сей поры отчасти пребывал в своей первобытной дикости.
   Бароны стали переглядываться между собой. Золотое осеннее солнце вливалось в широкие окна дворца, под лучами вспыхивал то один, то другой позолоченный завиток кресла, на котором восседал дюк. Крест на его шапке горел, будто зажженный светильник, а слепое старческое лицо под высокой шапкой казалось совершенно спокойным, умиротворенным.
   Симон слушал, неподвижный, – только ресницы подрагивают. Хорошо говорит дюк. Только что предложил латинским рыцарям, представителям знатнейших родов, превратиться в наемников венецианских торгашей – и хоть бы смутился.
   Какое там – смутился. Очень быстро дюк повернул свою речь таким образом, что многие начали всерьез верить в то, что он предлагает им доброе и весьма богоугодное дело, которое принесет выгоду и самим паломникам, и венецианцам, и даже жителям Зары.
   – Ибо взять столь превосходно укрепленный город – само по себе уже является героическим деянием, – разливался дюк. – К тому же этот город весьма богат всяким добром, так что даже расплатившись с долгами, вы сумеете вознаградить себя за все перенесенные тяготы. Доверьтесь мне, мессиры! Мы проведем в этом городе всю зиму, а затем, достойно отпраздновав пасху, с Божьей помощью двинемся за море воевать с сарацинами!
   Закончил. Обвел всех незрячими глазами. Более зоркий, чем иные из тех, кто наделен плотским зрением, безошибочно задержался мыслями на Монфоре: тот не поверил ни единому слову дюка и безмолвно кипел от негодования.
   А дюк окликнул его:
   – Мессир де Монфор, вы здесь?
   – Да, мессир, – сказал Симон.
   Дюк протянул ему руку, сухую, как птичья лапа.
   – Негоже оставлять товарищей на середине пути, – сказал ему дюк.
   – Негоже, – согласился Симон. И коснулся руки дюка.
   – Вот и хорошо, – сказал дюк Дандоль.
 
   У себя в палатке Симон молчал. Так же молча смотрел на следующее утро, как собирают вещи, как сворачивают полог. Конюхи болтали, желтоволосая девица вертелась под ногами, без толку гремела котлами и кружками, визгливо смеясь. Когда оруженосец подошел к Симону с пустяковым вопросом, граф Симон неожиданно закатил ему пощечину. Пока оруженосец глотал ртом воздух и таращил глаза, Симон поднялся и ушел на берег, где и устроился неподалеку от пристани, спиной к острову.
 
   Так, пятном плесени на истерзанном теле земли, осталась в нашей памяти Венеция…

Отплытие в Зару

8 октября 1202 года
   Одеяла, кожаные подушки, набитые соломой тюфяки, бочки с пресной водой, сундуки с припасами – копченой свининой, вялеными говяжьими и свиными языками, копченой и сушеной рыбой, сухарями двойной и тройной закалки, сухими яблоками – все это было горой навалено на пристани. Симон оставил возле своих богатств повара и двух пехотинцев, о которых доподлинно знал, что те не станут воровать даже от голода, и вместе с одним рыцарем (его звали Алендрок де Пэм) отправился к причалу – выяснять, на который из кораблей ему можно погрузиться.
   После долгих перебранок и хождений от одного плавучего гроба к другому (не все венецианцы хорошо понимали речь франков, особенно когда не хотели), нашелся один венецианский комит, который крикнул: