Спрыгивая с трактора, Феликс велел водителю ни в коем случае не глушить мотор и ждать нашего скорого возвращения из редакции, словно мы шли брать кассу. Как ни странно, тракторист подчинился. Всё-таки страсть к наживе переселила в нём робость.
   Главная трудность возникла при входе. Мы не могли достучаться до спящей сторожихи, потом не могли убедить её нас впустить. Феликс показывал ей сквозь стеклянную дверь своё удостоверение, прилагал паспорт, умолял, угрожал, материл, заигрывал, смешил, ставал на колени… Сторожиха то уходила спать, то возвращалась, то грозила милицией, то хихикала, то бранилась, то сочувствовала, но не открывала. Кажется, Феликс перебрал все мыслимые способы убеждения.
   На его месте любой нормальный человек давно махнул бы рукой и пошёл спать. Но у Феликса в подобных случаях открывались сверхъестественные способности. При посредстве каких-то мнимых знакомых, каких-то вымышленных адресов и фальшивых воспоминаний он убедил сторожиху, что является чуть ли не её троюродным племянником.
   Я, во всяком случае, ему поверил.
   Сторожиха привела из соседнего корпуса типографии своего коллегу-сторожа с небольшой, но брехливой пёстрой шавкой – в качестве эскорта или понятых, – и все мы сообща ринулись в здание.
   Попутно мнительная шавка слегка цапнула Феликса за икру.
   Мы мгновенно изъяли из тринадцатой комнаты драгоценный портфель и, казалось бы, должны были раствориться в ночи как два призрака. Но
   Феликс приступил к муторным, бесконечным поискам марганцовки, чтобы прижечь укус. Мы обшарили все кабинеты, все каптерки и аптечки огромного корпуса, и ничего не находили. Сторожиха предлагала
   "племяннику" йод, зеленку, даже спирт, но Феликс упрямился, превращаясь из предупредительного пай-мальчика в нудного сквалыгу.
   Только марганцовка, иначе он отрежет собаке голову и отвезет её в пастеровский пункт на экспертизу. Он даже сам вызовёт отряд ОМОН и бригаду "скорой помощи", если флакончик марганца не будет ему предоставлен немедленно.
   Марганцовку нашли в аптечном пункте типографии. Мы взобрались на трактор, разбудили водителя, объяснили, где он, и по-черепашьи рванули на другой конец города, к цыганам. До меня дошло, что марганцовка нужна для приготовления джэффа.
 
   Нарочно он, что ли, так медлит? И всё какие-то шуточки, прибауточки, приколы… /При-колы. /Почему ему так весело, когда должно быть страшно? Мне страшно оттого, что весело тебе. Мне, вот, страшно, и хочется побыстрее. Вне очереди из одного человека. Как начинаем колоться, так у одного дедушка рожает, у другого бабушка ждет ребенка. Но у меня-то действительно есть повод.
   Предположим, он укололся, накрылся и закатил глаза. А кто же тогда уколет меня, чтобы я укрылся и закатил глаза7 Я-то сам колоться не умею. Умею, но плохо. Плохо, но умею. А его, когда он уже, лучше не трогать. Звереет от малейшего звука. Боится спугнуть драгоценнейшие мгновения кайфа. Не думает о секундах свысока. В конце-то концов, друг он мне или не друг? Недруг или…
   Друг. Кач-кач-кач. Перехватить полотенцем, а потом отпускать, но не быстро, иначе… Больше всего люблю эти мгновения. Вены у меня не такие велосипедные шины, как у Феликса, но очень даже… Многие говорят: о, какие у тебя вены. Потому что у них нет никаких вен вообще. Они живут совсем без кровообращения. Кровообращение – не главное в их жизни.
   Есть контакт. У каждого должна быть своя игла и свой одноразовый шприц, как завещал великий этот… А на самом-то деле на всех одна машина для осеменения коров и тупая игла, промытая из лужи. Кожа лопнула с оглушительным треском. Больше всего люблю этот момент.
   Первые полсекунды – полёт отличный. Вторые полсекунды – атомный взрыв. Вот оно: страшно и весело. Лев Николаевич Толстой. "Война и мир". Том второй. Хижина второго Тома. Мир хижинам, война дворцам.
   Каким, на хер, дворцам? Какая хижина второго тома?
   Всосал немного крови. У них это называется "контроль". Или как-то ещё. У них всё как-то по-особому называется. Мне этот момент нравится больше всего. Если бы не было наркотика, я бы колол вену просто так, пустым шприцем. Феликс говорит: это потому что ты знаешь
   – потом наступит удовольствие. Его брат больше всего на свете боялся уколов, а потом полюбил… Больше всего на свете. Феликс верует в рефлексы как физиолог Павлов. Но проводит опыты не на собаках, а на себе. И на себе подобных. На людях. Стало быть: он порядочнее физиолога Павлова. Физиолог Павлов написал собаке записку: "Прости,
   Джим, что я нагрубил тебе во время операции". А Джим не умел читать и сдох.
   Начал вводить. Полёт отличный. Неужели он впустит в меня /всю
   /эту цистерну рассола? Из таких шприцов коровам в жопу вводят конский возбудитель. Да в моих жилах столько крови не найдется. В наших жилах кайф, а не водица. Куда гонишь, куда гонишь, чтоб я лопнул? Наоборот, надо быстрее, чтобы резкий приход… Глаза лопнут.
   Уф. Отпускай полотенце.
   А он и так пошёл. Ещё не до конца, а он уже прёт вовсю. Русские идут. Yes! Маманя хорошо-то как, хотя ты не женщина, а поп. Чтоб тебя трепануло.
   Теперь снимай очки, закрывай глаза, расслабляйся и лежи. Накрой лицо полотенцем. Если что – не бойся, я рядом. Не таких откачивал.
   Не бойся и не ужасайся.
   А чего бояться, мать твою? Ё твою мать, этого, что ли? Да я сейчас лопну. Да я… Вот это накрыло. Картина Айвазовского "Девятый вал". Если я сейчас подохну, то последняя моя мысль посвящена дурацкой картине, которая на хрен не нужна.
   Я живой или как? Другая волна ещё сильнее. Да я сейчас совсем подохну или – наоборот. Нет, вы как хотите, а я привстану. Лучше помереть сидя, чем жить на коленях. Нет, лучше прилягу, а то растрясется. Зубы, что ли трещат? А вот теперь хорошо. Или как? Я понял, зачем они накрывают морды.
   Звездочки перед глазами в кромешной тьме. Кругами куда-то лечу.
   Волны стали ровнее и слаще шипеть. Теперь распластаться, не растерять. Ой, как нам славно. А что у нас член? Что-то, говорят, у них член.
   А его и нет совсем. Был, да весь вышел. Вобрался. Усох. Кто бы мне его потеребил? В следующий раз положу с собой бабу. Хорошо. И бросили его во тьму внешнюю, где скрежет зубовный. Понимали в наркотиках. Алые волны плещут на черный мозг. Алое и чёрное.
   Пропеллером лечу в неба звездоту. Волны быстро затухают, как не бывало. И только-то? И столько разговоров? Я ничего не успел почувствовать. Феликс чем-то гремит на кухне.
   Пора догоняться.
 
   Нарочно он, что ли, так медлит? И всё какие-то шуточки, прибауточки, приколы… /При-колы. /Почему ему так весело, когда должно быть страшно? Мне страшно оттого, что весело тебе. Мне, вот, страшно, и хочется побыстрее. Вне очереди из одного человека. Как начинаем колоться, так у одного дедушка рожает, у другого бабушка ждет ребенка. Но у меня-то действительно есть повод.
   Предположим, он укололся, накрылся и закатил глаза. А кто же тогда уколет меня, чтобы я укрылся и закатил глаза7 Я-то сам колоться не умею. Умею, но плохо. Плохо, но умею. А его, когда он уже, лучше не трогать. Звереет от малейшего звука. Боится спугнуть драгоценнейшие мгновения кайфа. Не думает о секундах свысока. В конце-то концов, друг он мне или не друг? Недруг или…
   Друг. Кач-кач-кач. Перехватить полотенцем, а потом отпускать, но не быстро, иначе… Больше всего люблю эти мгновения. Вены у меня не такие велосипедные шины, как у Феликса, но очень даже… Многие говорят: о, какие у тебя вены. Потому что у них нет никаких вен вообще. Они живут совсем без кровообращения. Кровообращение – не главное в их жизни.
   Есть контакт. У каждого должна быть своя игла и свой одноразовый шприц, как завещал великий этот… А на самом-то деле на всех одна машина для осеменения коров и тупая игла, промытая из лужи. Кожа лопнула с оглушительным треском. Больше всего люблю этот момент.
   Первые полсекунды – полёт отличный. Вторые полсекунды – атомный взрыв. Вот оно: страшно и весело. Лев Николаевич Толстой. "Война и мир". Том второй. Хижина второго Тома. Мир хижинам, война дворцам.
   Каким, на хер, дворцам? Какая хижина второго тома?
   Всосал немного крови. У них это называется "контроль". Или как-то ещё. У них всё как-то по-особому называется. Мне этот момент нравится больше всего. Если бы не было наркотика, я бы колол вену просто так, пустым шприцем. Феликс говорит: это потому что ты знаешь
   – потом наступит удовольствие. Его брат больше всего на свете боялся уколов, а потом полюбил… Больше всего на свете. Феликс верует в рефлексы как физиолог Павлов. Но проводит опыты не на собаках, а на себе. И на себе подобных. На людях. Стало быть: он порядочнее физиолога Павлова. Физиолог Павлов написал собаке записку: "Прости,
   Джим, что я нагрубил тебе во время операции". А Джим не умел читать и сдох.
   Начал вводить. Полёт отличный. Неужели он впустит в меня /всю
   /эту цистерну рассола? Из таких шприцов коровам в жопу вводят конский возбудитель. Да в моих жилах столько крови не найдется. В наших жилах кайф, а не водица. Куда гонишь, куда гонишь, чтоб я лопнул? Наоборот, надо быстрее, чтобы резкий приход… Глаза лопнут.
   Уф. Отпускай полотенце.
   А он и так пошёл. Ещё не до конца, а он уже прёт вовсю. Русские идут. Yes! Маманя хорошо-то как, хотя ты не женщина, а поп. Чтоб тебя трепануло.
   Теперь снимай очки, закрывай глаза, расслабляйся и лежи. Накрой лицо полотенцем. Если что – не бойся, я рядом. Не таких откачивал.
   Не бойся и не ужасайся.
   А чего бояться, мать твою? Ё твою мать, этого, что ли? Да я сейчас лопну. Да я… Вот это накрыло. Картина Айвазовского "Девятый вал". Если я сейчас подохну, то последняя моя мысль посвящена дурацкой картине, которая на хрен не нужна.
   Я живой или как? Другая волна ещё сильнее. Да я сейчас совсем подохну или – наоборот. Нет, вы как хотите, а я привстану. Лучше помереть сидя, чем жить на коленях. Нет, лучше прилягу, а то растрясется. Зубы, что ли трещат? А вот теперь хорошо. Или как? Я понял, зачем они накрывают морды.
   Звездочки перед глазами в кромешной тьме. Кругами куда-то лечу.
   Волны стали ровнее и слаще шипеть. Теперь распластаться, не растерять. Ой, как нам славно. А что у нас член? Что-то, говорят, у них член.
   А его и нет совсем. Был, да весь вышел. Вобрался. Усох. Кто бы мне его потеребил? В следующий раз положу с собой бабу. Хорошо. И бросили его во тьму внешнюю, где скрежет зубовный. Понимали в наркотиках. Алые волны плещут на черный мозг. Алое и чёрное.
   Пропеллером лечу в неба звездоту. Волны быстро затухают, как не бывало. И только-то? И столько разговоров? Я ничего не успел почувствовать. Феликс чем-то гремит на кухне.
   Пора догоняться.
 
   Хайнц в пышной стеганой куртке, голубых джинсах и коротких сапожках уже похаживал перед своим дизельным "Мерседесом", потирая руки и позевывая после неудобной ночи в кабине. Он выглядел совершенно по-хозяйски. Так мог разогревать свой танк перед походом папа Хайнца, который, как выяснилось, воевал под Москвой в 1941 году. Рядом с машиной, возле толстой трубы теплотрассы, ковырялся неопрятный мальчик с вороватым взглядом. Мы поздоровались и закурили
   "Camel" из пачки Хайнца.
   – Ready? – спросил немец.
   – Ready, – ответил я.
   – Что это за "рэди"? – подозрительно осведомился Феликс.
   – Это значит: "Всегда готов", – перевёл я.
   Феликс, воспринимавший моё знание иностранного языка как нечто сверхъестественное, изумленно покачал головой.
   – Дяденьки, – взмолился снизу невесть откуда взявшийся ушлый мальчик, – ну дайте же хоть значочек, хоть марочку, хоть карандашик!
   Ну что же это делается!
   – Gehe! Курва! – Хайнц схватил мальчика за воротник и наподдал ему коленом под зад. Для полноты образа ему не хватало только автомата и каски. Феликс нахмурился и молча полез в кабину.
   Вся задняя, спальная часть "Мерседеса" была уставлена коробками с ещё диковинным баночным пивом и блоками "Camel". Первым делом Хайнц перегнулся назад и выудил для нас по пачке сигарет и по баночке пива. Он также открыл одну банку для себя и пригубил из неё.
   – Ты пьешь, когда ты водишь? – удивился я.
   – О, это bullshit, – бодро откликнулся Хайнц. – Когда ко мне подходит /a// //cop/, я говорю ему: fuck you, и даю это (сигареты), это (пиво) или это, – он потеребил пальцами воздух. Россия, Турция,
   Иран – нет проблем.
   – А если бандиты?
   – Для бандитов – это, – Хайнц вытащил из щели между бардачком и панелью длинный сияющий нож с зазубренным лезвием и задвинул его на место по самую рукоятку.
   Фура развернулась в типографском дворе с величавой медлительностью крейсера. Хайнц врубил "хэви метал", который у нас котировался среди гораздо более юной публики. Русские ровесники
   Хайнца предпочитали блатняк или, в крайнем случае, Антонова.
   – А проститутки? – заинтересовался Феликс после того, как я передал ему суть разговора.
   Свой в доску немец потрепал Феликса по плечу:
   – Ja, ja. Девушки – здесь, – он показал на заднее сиденье.
   Останавливаюсь везде. Через пять минут приходят девушки. Выбираю, имею. Русские девушки – нет проблем. Очень дешево.
   Он вытащил из сумочки фотоальбомчик с голыми девками, снятыми на
   "мыльнице".
   – Киев! – он ткнул пальцем в брюнетку с огромными сиськами.
   – Минск! – он ткнул пальцем в жопастую блондинку, развернувшуюся к камере задом.
   – А это моя жена, – он полистал альбом и раскрыл его на фотографии яхты, дрейфующей посреди какой-то лагуны.
   – Первая или вторая – его жена? – уточнил Феликс, без спроса открывая мне и себе ещё по одной банке.
   – Это, видимо, корабль он считает своей женой, – догадался я.
   – Шесть месяцев – дорога, – хвалился Хайнц. – Индия, Иран, Ирак,
   Русланд, горы, пустыня, taiga. Зарабатываю мои деньги. Много денег.
   Потом шесть месяцев – Ямайка, яхта, девки, вино. Gut. На Ямайке нет снег.
   – Мы любим снег, – сказал Феликс.
   – Мы – нет, – не согласился немец. – Мы не любим снег. Мы любим
   Carrebean.
   Вдруг он замахал свободной рукой и защёлкал пальцами. Мы проезжали ограду Оружейного завода.
   – Kalaschnikof! Gut! Я имею дома Kalaschnikof. Я имею "Магнум",
   "Кольт", "Беретта". Стреляешь "Магнум" – вот такая дыра. Но
   Kalaschnikof – the best. Очень надежный. Kalaschnikof и Gorbatchef – the best. Горбачев – бог. Я люблю Россию.
   – Для нас он хуже чёрта, – возразил Феликс.
   – Горбачев разрушил Берлинскую стену, – напомнил Хайнц.
   – Мы через неё не перелезали, – ответил Феликс.
   "Может, всё-таки шпион? – подумалось мне. – Откуда он знает про
   Оружейный?"
   – Между прочим, Калашникова здесь нет и никогда не было, – сказал
   Феликс.
 
   Пиво на вчерашнее действовало скверно. Оно пьянило одну сторону души, а на другую не действовало. Так что, с одной стороны я разомлел, а с другой чувствовал себя так же паскудно. Одним словом, если бы меня спросили, как я себя чувствую, я бы не нашёл ответа. Я не хотел есть, не хотел пить, стоять, сидеть, не хотел даже спать.
   Но и бодрствовать я тоже не хотел. Оставалось ждать.
   Феликс тоже был зеленоват, но гиперактивен. Прямо по выходе от
   Бьорка, на детской площадке, он, к моему вящему ужасу, прыгнул на турник и трижды сделал подъем переворотом. На машиностроительном заводе я тащился за ним обвисшим хвостом, а он заполнял какие-то бланки, ставил штампы, переправлял накладные, наводил справки по телефону, флиртовал с секретаршей, искал Нину Николаевну, служил лоцманом в закоулках складов отупевшему от России Хайнцу, руководил грузчиками и даже, скинув пальто, сам грузил неподъемные ящики с хэви-металлом.
   Операция шла медленно, но подозрительно гладко. Понятно, что наши бумаги были оформлены не совсем верно и на месте их приходилось совершенствовать, а то и переделывать заново. Понятно, что кладовщицы не оказалось на месте и её пришлось искать по всему заводу, а затем ждать сорок минут. Понятно, что грузчики были заняты другим делом и не обязаны выполнять нашу работу, пока не получили по бутылке. Но всё это было в порядке вещей.
   Я ждал другого, критического преткновения, без которого не могло обойтись подобное задание. Я чуял врожденным советским инстинктом: на некоем этапе всё застопорится, зайдёт в тупик, выход из которого
   – подвиг, героическое напряжение сил, мне недоступные. Я в таких случаях бросал всё и позорно бежал, бросая орудия и обозы. Тем более
   – в минуту немощи. И вот момент настал.
   В таможне мы заполнили ещё несколько бланков, дождались и обояли ещё одну Нину Николаевну, ещё раз созвонились с редакцией, чтобы уточнить данные в бухгалтерии и уже подошли к запломбированному фургону вместе с офицером в синем кителе… И здесь всё рухнуло.
   Загадочно улыбаясь, таможенник предложил нам вскрыть пломбу и выгрузить всё содержимое, чтобы он мог осмотреть фургон изнутри.
   Когда я перевёл просьбу таможенника, всю неистребимую бодрость германского водилы как рукой сняло. Лицо его пошло пятнами, он стал лупить ногами и кулаками по ни в чём не повинному "Мерседесу" и материться на пяти языках, включая русский. Втроём разгрузить фургон железа, над которым три часа билась бригада профессиональных грузчиков, а затем загрузить его и быть при этом через три часа в
   Москве – это было сверх человеческих возможностей. Даже сверх возможностей советского человека, не говоря уже о немце. Моя душа наполнилась мазохистским наслаждением. Я закурил дармовой "Кэмел" и присел на корточки, в то время как Хайнц кричал далекому боссу по сотовому телефону:
   – Chief, you won't believe it! All fucked up! I dunno what to do!
   Lost in Siberia!
   Затем произошло небольшое, но приятное чудо. Феликс отвёл за одну сторону фургона таможенника, затем отвёл за другую сторону безутешного Хайнца. Потолковал о чём-то с одним, другим, затем с обоими. И вдруг всё образовалось. Таможенник тряс руку Хайнцу, Хайнц
   – таможеннику, Феликсу и мне.
   Мы пили баночное пиво, курили американские сигареты, травили анекдоты, а ещё через десять минут я вывел Хайнца на трассу
   "Симферополь-Москва", на которой когда-то остановили его папу, и пожелал ему доброго пути.
   – This – for Felix. Felix is a good guy, – сказал на прощание
   Хайнц, вручая мне блок сигарет и ещё упаковку осточертевшего пива.
   Я взлетел к себе на одиннадцатый этаж в предвкушении оставшейся водки, открыл кабинет и остолбенел. Перед нашим шкафом, на корточках, сидел Феликс, похожий в своем чёрном пальто на нахохлившегося ворона. Судорожными жадными глотками он пил из стакана водку, не обращая внимания на моё появление. Уже при мне он налил себе ещё полный стакан и выпил его залпом, без закуски и запивки.
   У меня сжалось сердце. Мой друг был болен, страшно болен.
 
   На следующий день Феликс исчез, и мне пришлось в одиночку справляться со страшной обузой – телом Стасова.
   Дело в том, что Стасов запил после длительного перерыва. Казалось бы, он совсем исправился и стал ещё более рьяным трезвенником, чем раньше был пьяницей. Он обличал пороки со всей ненавистью раскаявшегося грешника, он призывал к трудолюбию и прилежанию на собственном примере, преследовал любые проблески свободомыслия, богемности и поэзии, особенно поэзии. Он бесновался при виде тех, перед кем унижался, рыдал и читал прекрасные стихи. Он выгодно женился по любви на сестре /вице-президента, /получил должность редактора, иностранную машину и квартиру, которая причиталась
   Феликсу. Он выдавил из газеты одного за другим всех своих прежних товарищей и свидетелей прошлого. Не реже раза в полтора месяца он выезжал на халявные семинары, проводимые на Кипре, Мальте, Канарах и тому подобных островах.
   После отдыха с припадочной женой он возвращался загорелый, отдохнувший, разодетый в пух и прах и злой как крокодил. Как будто он валил лес в Сибири, а не купался в Средиземном море.
   И вот произошёл сущий пустяк. Верка решила купить /моющий пылесос. /Стасов, который до этого терпел от неё оскорбления и затрещины, который сам успел сделаться большим поклонником вещизма, неожиданно взбелинился из-за этого сочетания: пылесос, да моющий!
   – Я понимаю, – жаловался он, – ей уже деньги девать некуда, но это чересчур! Моющий, бля, пылесос!
   Я же не мог уразуметь, чем моющий пылесос хуже или лучше какого-нибудь домашнего фонтана или переносного бассейна. Но было поздно. Из-под личины деляги, удушителя и образцового потребителя вырвался целый вулкан поэзии, ярости и любви.
   В одном, по крайней мере, Стасов и Верка напоминали друг друга – в пылкости. Они подрались. Она расцарапала ему голову, он поставил ей синяк. Она отобрала у него очки и ключи от машины. Он убежал через окно без очков и ключей, но с деньгами.
   – Представляешь, он поднял руку на моего сына! – жаловалась Верка.
   Я не представлял. Её сын от первого брака учился в университете и выглядел внушительнее мелкого Стасова.
   Исподтишка редакция ликовала. Друзей, знавших прежнего Стасова, среди них не осталось, а новых девочек он успел извести своей тиранией. Клан Верки был поначалу уверен в том, что падение Стасова
   – моих рук дело. Но я сидел за компьютером – чистенький, беленький, трезвенький, а его последний раз видели в драмтеатре, спящим за кулисами. Подозрения пали на Феликса.
   И вот Стасов звонит мне в три часа ночи. И читает стихи.
   Предполагается, что я тут же бросаюсь в его объятия и орошаю жилетку хмельной слезой. Но я уклоняюсь от объятий. Я молчу.
   – Да, я всё понимаю, – печально говорит Стасов. – Я кругом виноват перед всеми. А знаешь, что я предлагаю? Давай издадим совместную книгу: на одной обложке ты, а на другой я. Так – твоя проза, а так – мои стихи. Читаешь с одной стороны – опа, твоя проза, переворачиваешь на другую сторону – опа, моя стихи. Деньги найдем.
   Согласен?
   – Согласен, – отвечаю я. Отчего не согласиться. Не в первый раз.
   Однажды мы таким образом дошли до самого создания макета. Тогда последние молекулы алкоголя выветрились, и Стасов признался, что ему это на хрен не нужно. И никому не нужно. И поэзия не нужна.
   "А теперь он предложит вместе отправиться в Москву, к Ерёме, и в
   Карелию, где он работал лыжным инструктором на турбазе, и к Феликсу за джэффом, которого боится и вожделеет пуще собственной погибели, -
   " предполагаю я.
   Вместо этого он говорит:
   – Хочешь, я тебе Ерёму почитаю?
   Поэтическая память Стасова феноменальна. (Почти такой же прозаической памятью обладает Феликс, который в угаре цитирует целые страницы из "Мастера и Маргариты"). Я знаю, что Стасов перейдет от
   Еременко к Евтушенко, от Евтушенко к Вознесенскому, от Вознесенского к Есенину, от Есенина к Саше Чёрному и ещё чёрт знает к кому вплоть до какого-нибудь, пардон, Мухтара Ауэзова, если его не прервать.
   Надо только вклиниться в какую-нибудь паузу его поэтического излияния, но найти её так же сложно, как зазор между глыбами египетской пирамиды.
   – Ты где? – выстреливаю я под вздох Стасова, между Ахматовой и
   Северянином.
   – Я-то? – заведенная на долгую работу шарманка даёт сбой и проворачивается вхолостую. Он мигом скисает и лишается своего чудесного дара.
   – Давай бухнем? Я тут рядом, – говорит он.
   И тут я совершаю грубую ошибку, продиктованную собственной слабостью. Я говорю себе: если я его сейчас брошу, он начнёт, как всегда приставать с чтением стихов к прохожим жлобам, его изобьют и ограбят, а я буду отвечать (перед собственной совестью). На самом деле это означало, что мне самому тошно и я не прочь выпить. В то же время я не мог не понимать разницу наших состояний: легкий допинг для меня стал бы для него, с его многодневным запоем, убойной дозой.
   Трезвый пьяного не разумеет. Должно было случиться самое неприятное застольное сочетание, когда совершенно свеженький, прямо с грядки, собутыльник попадает в компанию уже раскисшего, разбухшего, разбрюзшегося товарища. Вместо того, чтобы напиваться синхронно.
 
   Первое впечатление при виде Стасова – обошлось. Стасов без очков, покорябанный, зябкий, но бодренький, шустрый. Мы заходим в павильон, где торгуют водкой, заказываем по сто пятьдесят в пластиковых стаканчиках, пакет томатного сока – и все. Ничего страшного.
   Продавщица смотрит поставленный на холодильник черно-белый телевизор, в котором кривляется какой-то сверхмодный педераст, рядом читает нашу газету её мордастый напарник в несвежем халате.
   Единственный посетитель за противоположной стойкой – бритый малый лет двадцати четырех, в спортивных штанах с лампасами и пластиковой куртке с названием американской бейсбольной команды, – малый как малый, из тех, кто поджидает, пока очередной клиент нагрузится, идет следом, бьет по голове и отнимает деньги.
   После первой я понимаю, что переоценил состояние Стасова.
   Бодрость его сродни агонии. Его развозит на глазах. Через стойку он начинает доматываться до продавщицы – бабы лет сорока типа моих бывших одноклассниц, которые не отличают сериалы от жизни и думают, наверное, что все эти донпедры и простомарии существуют где-то на самом деле.
   – Девушка, а хотите послушать стихи? – домогается Стасов.
   Продавщица даже не считает нужным его отшить. Видала она таких поэтов. Её напарник отрывается от газеты, внимательным взглядом охватывает всю сцену и спокойно возобновляет чтение. Полагаю, с его точки зрения любые очкарики совершенно безвредны. Интересно, что бы он о нас подумал, если бы узнал, что его чтиво создано нами?
   Наверное, для таких персонажей создатели газет – какие-то абстракции наподобие героев сериалов. Везде и нигде. Моя квартирная хозяйка, к примеру, считала, что может мне доверять потому, что я работаю в газете, а туда кого попало не берут. Она удивилась и прямо-таки взбесилась, узнав, что в моральном отношении я мало отличаюсь от её мужей-братьев-сыновей. Она как будто всё ожидала от меня какого-то коленца: все-таки живой писатель. И она его получила, когда я поколотил её сына!