Страница:
В этот момент лорд Баджери резко дернул за одну из его длинных пиджачных фалд. Мистер Тиллотсон замолчал, отпил еще вина и, получив таким образом новый заряд энергии, вдруг заговорил вполне связно:
— Жизнь художника полна тягот. Его труд совершенно не похож на труд обыкновенных людей, которые могут делать свое дело механически, как во сне. Труд художника требует постоянных духовных затрат. Художник отдает все лучшее, что есть в нем, а взамен получает удовольствие — это бесспорно, славу — иногда, но что касается материального успеха, то он выпадает на его долю очень и очень редко. Вот уже восемьдесят лет я служу искусству верой и правдой — повторяю, восемьдесят лет! — и снова и снова убеждаюсь в том, о чем только что вам сказал: жизнь художника полна тягот.
Этот монолог, внезапный именно своей полной осмысленностью, вызвал у собравшихся ощущение еще большей неловкости. Теперь волей-неволей приходилось относиться к старому художнику со всей серьезностью. До сих пор он был для всех живым анахронизмом, нелепо наряженной мумией с зеленой лентой на груди. Теперь же приходилось относиться к нему как к человеку — такому же, как все вокруг. Многие стали внутренне ругать себя, что так поскупились при подписке. Что и говорить, пятьдесят восемь фунтов десять шиллингов при всем желании нельзя было назвать огромной суммой. Но, к великому облегчению для всех собравшихся, мистер Тиллотсон опять запнулся, отпил еще вина и в полном соответствии со своей первоначальной ролью снова понес ахинею.
— Когда я думаю о жизни Бенджамина Хейдона, этого удивительного человека, одного из величайших людей за всю английскую историю… — Здесь слушатели вздохнули спокойно: все снова становилось на свои места. Раздались аплодисменты и крики «браво». Мистер Тиллотсон обвел собравшихся невидящим взором и с благодарностью улыбнулся маячившим перед ним смутным очертаниям. — Этот удивительный человек Бенджамин Хейдон, — продолжал он, — которого я с гордостью называю своим учителем и которого, как я рад отметить, все вы помните и чтите, — этот великий человек, один из величайших людей за всю английскую историю, прожил жизнь настолько печальную, что, вспоминая о нем, я всякий раз не могу сдержать слез.
И с бесконечными повторами и отступлениями мистер Тиллотсон поведал собравшимся биографию Бенджамина Хейдона, где были долговые тюрьмы, сражения с Академией, творческие победы и поражения, отчаяние, самоубийство. Пробило половину одиннадцатого, а мистер Тиллотсон предавал анафеме тупых и пристрастных судей, которые предпочли хейдоновским эскизам росписи нового здания парламента жалкую пачкотню какого-то немчика.
— Этот удивительный человек, один из величайших за всю английскую историю, Бенджамин Хейдон, которого я с гордостью называю своим учителем и которого, как я рад отметить, все вы помните и чтите, не вынес такого оскорбления, не выдержало его великое сердце. Он, всю свою жизнь боровшийся за то, чтобы государство признало художников, он, в течение тридцати лет обращавшийся с петициями ко всем тогдашним премьер-министрам — в том числе и к герцогу Веллингтонскому[46], — призывал использовать подлинно талантливых художников в работе над интерьерами общественных зданий, он, благодаря усилиям которого эскиз росписи нового здания парламента… — Здесь мистер Тиллотсон совсем запутался в синтаксисе и начал новую фразу: — Это была смертельная рана, это оказалось последней каплей… Жизнь художника полна тягот.
В одиннадцать часов мистер Тиллотсон вещал о прерафаэлитах[47]. В четверть двенадцатого он начал рассказывать биографию Хейдона по второму разу. Без двадцати пяти двенадцать он совершенно выбился из сил и рухнул в кресло. К тому времени большинство гостей уже разъехалось, немногие оставшиеся поспешили откланяться. Лорд Баджери довел старика до выхода и усадил его в тот самый «роллс-ройс», в котором он приехал. Банкет в честь Тиллотсона был окончен. Вечер явно удался, хоть и несколько затянулся.
Домой в Блумсбери Споуд отправился пешком. Он шел и насвистывал. Дуговые фонари Оксфорд-стрит отражались в гладкой мостовой, которая казалась рекой с темно-бронзовой водой. Хороший образ, надо как-нибудь использовать его в статье, решил он. Настроение у Споуда было отменное, обработка Крокодилихи прошла без сучка и без задоринки. «Voi che sapete»[48], — выводил он, получалось чуть фальшиво, но Споуда это не огорчало.
На следующий день домохозяйка мистера Тиллотсона, зайдя к своему квартиранту, обнаружила его лежащим на кровати одетым. Мистер Тиллотсон выглядел очень дряхлым и очень больным. Выходной костюм Борхема был в плачевном состоянии, а зеленая лента ордена Целомудрия превратилась в грязную тряпку. Мистер Тиллотсон лежал не шелохнувшись, но он не спал. Услышав шаги, он приоткрыл глаза и слабо застонал. Домохозяйка окинула его взглядом, не предвещавшим ничего хорошего.
— Стыд и срам, — бросила она. — В ваши-то годы! Стыд и срам, больше ничего.
Мистер Тиллотсон снова застонал. Сделав над собой усилие, он извлек из кармана брюк большой шелковый кошелек, открыл его и извлек из него соверен.
— Жизнь художника полна тягот, миссис Грин, — сказал он, протягивая ей монету. — Окажите мне такую услугу: пошлите за доктором. Что-то мне нездоровится. Боже мой, а что же мне делать с этим костюмом? Что я скажу джентльмену, который так любезно одолжил его мне? «Легко и ссуду потерять, и друга». Бард всегда прав.
— Жизнь художника полна тягот. Его труд совершенно не похож на труд обыкновенных людей, которые могут делать свое дело механически, как во сне. Труд художника требует постоянных духовных затрат. Художник отдает все лучшее, что есть в нем, а взамен получает удовольствие — это бесспорно, славу — иногда, но что касается материального успеха, то он выпадает на его долю очень и очень редко. Вот уже восемьдесят лет я служу искусству верой и правдой — повторяю, восемьдесят лет! — и снова и снова убеждаюсь в том, о чем только что вам сказал: жизнь художника полна тягот.
Этот монолог, внезапный именно своей полной осмысленностью, вызвал у собравшихся ощущение еще большей неловкости. Теперь волей-неволей приходилось относиться к старому художнику со всей серьезностью. До сих пор он был для всех живым анахронизмом, нелепо наряженной мумией с зеленой лентой на груди. Теперь же приходилось относиться к нему как к человеку — такому же, как все вокруг. Многие стали внутренне ругать себя, что так поскупились при подписке. Что и говорить, пятьдесят восемь фунтов десять шиллингов при всем желании нельзя было назвать огромной суммой. Но, к великому облегчению для всех собравшихся, мистер Тиллотсон опять запнулся, отпил еще вина и в полном соответствии со своей первоначальной ролью снова понес ахинею.
— Когда я думаю о жизни Бенджамина Хейдона, этого удивительного человека, одного из величайших людей за всю английскую историю… — Здесь слушатели вздохнули спокойно: все снова становилось на свои места. Раздались аплодисменты и крики «браво». Мистер Тиллотсон обвел собравшихся невидящим взором и с благодарностью улыбнулся маячившим перед ним смутным очертаниям. — Этот удивительный человек Бенджамин Хейдон, — продолжал он, — которого я с гордостью называю своим учителем и которого, как я рад отметить, все вы помните и чтите, — этот великий человек, один из величайших людей за всю английскую историю, прожил жизнь настолько печальную, что, вспоминая о нем, я всякий раз не могу сдержать слез.
И с бесконечными повторами и отступлениями мистер Тиллотсон поведал собравшимся биографию Бенджамина Хейдона, где были долговые тюрьмы, сражения с Академией, творческие победы и поражения, отчаяние, самоубийство. Пробило половину одиннадцатого, а мистер Тиллотсон предавал анафеме тупых и пристрастных судей, которые предпочли хейдоновским эскизам росписи нового здания парламента жалкую пачкотню какого-то немчика.
— Этот удивительный человек, один из величайших за всю английскую историю, Бенджамин Хейдон, которого я с гордостью называю своим учителем и которого, как я рад отметить, все вы помните и чтите, не вынес такого оскорбления, не выдержало его великое сердце. Он, всю свою жизнь боровшийся за то, чтобы государство признало художников, он, в течение тридцати лет обращавшийся с петициями ко всем тогдашним премьер-министрам — в том числе и к герцогу Веллингтонскому[46], — призывал использовать подлинно талантливых художников в работе над интерьерами общественных зданий, он, благодаря усилиям которого эскиз росписи нового здания парламента… — Здесь мистер Тиллотсон совсем запутался в синтаксисе и начал новую фразу: — Это была смертельная рана, это оказалось последней каплей… Жизнь художника полна тягот.
В одиннадцать часов мистер Тиллотсон вещал о прерафаэлитах[47]. В четверть двенадцатого он начал рассказывать биографию Хейдона по второму разу. Без двадцати пяти двенадцать он совершенно выбился из сил и рухнул в кресло. К тому времени большинство гостей уже разъехалось, немногие оставшиеся поспешили откланяться. Лорд Баджери довел старика до выхода и усадил его в тот самый «роллс-ройс», в котором он приехал. Банкет в честь Тиллотсона был окончен. Вечер явно удался, хоть и несколько затянулся.
Домой в Блумсбери Споуд отправился пешком. Он шел и насвистывал. Дуговые фонари Оксфорд-стрит отражались в гладкой мостовой, которая казалась рекой с темно-бронзовой водой. Хороший образ, надо как-нибудь использовать его в статье, решил он. Настроение у Споуда было отменное, обработка Крокодилихи прошла без сучка и без задоринки. «Voi che sapete»[48], — выводил он, получалось чуть фальшиво, но Споуда это не огорчало.
На следующий день домохозяйка мистера Тиллотсона, зайдя к своему квартиранту, обнаружила его лежащим на кровати одетым. Мистер Тиллотсон выглядел очень дряхлым и очень больным. Выходной костюм Борхема был в плачевном состоянии, а зеленая лента ордена Целомудрия превратилась в грязную тряпку. Мистер Тиллотсон лежал не шелохнувшись, но он не спал. Услышав шаги, он приоткрыл глаза и слабо застонал. Домохозяйка окинула его взглядом, не предвещавшим ничего хорошего.
— Стыд и срам, — бросила она. — В ваши-то годы! Стыд и срам, больше ничего.
Мистер Тиллотсон снова застонал. Сделав над собой усилие, он извлек из кармана брюк большой шелковый кошелек, открыл его и извлек из него соверен.
— Жизнь художника полна тягот, миссис Грин, — сказал он, протягивая ей монету. — Окажите мне такую услугу: пошлите за доктором. Что-то мне нездоровится. Боже мой, а что же мне делать с этим костюмом? Что я скажу джентльмену, который так любезно одолжил его мне? «Легко и ссуду потерять, и друга». Бард всегда прав.