— Как поживаете? — добавила она, подумав про себя, что он сильно постарел.
   — Умираю, — сказал Джон Бидлэйк. Он фамильярно взял её под руку своей большой рукой со вздувшимися венами. — Пойдёмте поужинаем вместе. Я голоден, как волк.
   — Но я не голодна.
   — Ничего не значит, — сказал Бидлэйк. — Моя нужда сильней твоей, как справедливо заметил сэр Филип Сидни.
   — Но я не хочу есть. — Она не любила подчиняться; она предпочитала вести других за собой, а не следовать за ними. Но отделаться от дяди Джона было не так-то легко.
   — Ничего, — объявил он, — я буду есть за двоих. — И с весёлым смехом он потащил её в столовую.
   Люси перестала сопротивляться. Они пробирались сквозь толпу. Зеленовато-жёлтая крапчатая орхидея в бутоньерке Джона Бидлэйка напоминала голову змеи с раскрытой пастью. Монокль поблёскивал в его глазу.
   — Кто этот старик с Люси? — осведомилась Полли Логан, когда они проходили.
   — Старый Бидлэйк.
   — Бидлэйк? Тот самый, который… который написал те картины? — Полли говорила неуверенно, тоном человека, сознающего, что в его образовании есть пробелы, и боящегося сделать грубую ошибку. — Вы хотите сказать, тот самый Бидлэйк? — Её подруга кивнула. Полли почувствовала огромное облегчение. — Вот уж никогда не подумала бы! — продолжала она, подымая брови и широко раскрывая глаза. — Я всегда считала, что Бидлэйк — один из Старых Мастеров. Но ведь ему, должно быть, по крайней мере сто лет!
   — Да, что-нибудь в этом роде. — Норе ещё не исполнилось двадцати.
   — Надо сказать, — любезно признала Полли, — что он прекрасно сохранился. Он ещё совсем красавчик, или щёголь, или денди, как это называлось во времена его молодости.
   — У него было чуть что не пятнадцать жён, — сказала Нора.
   В эту минуту Хьюго Брокл набрался храбрости и представился девушкам.
   — Вы, наверно, меня не помните? Мы были знакомы, когда нас возили в детских колясочках. — Как глупо это звучало! Он густо покраснел.
   Третья и лучшая картина из серии «Купальщицы» Джона Бидлэйка висела над камином в столовой Тэнтемаунт-Хауса. Это была весёлая и радостная картина, светлая по тонам, чистая и яркая по колориту. Восемь полных купальщиц с жемчужной кожей расположились в воде и на берегах речки, образуя телами нечто вроде гирлянды, замыкавшейся сверху листвой дерева. Внутри этого кольца перламутровой плоти (потому что их лица были только смеющейся плотью: никакой намёк на духовность не мешал созерцать гармонию красивых форм) виднелся бледно-яркий пейзаж — нежно-круглые холмы и облака.
   Держа тарелку в руках и жуя сандвичи с икрой, старик Бидлэйк рассматривал своё собственное произведение. Восхищение, смешанное с грустью, овладело им.
   — Хорошо, — сказал он. — Удивительно хорошо. Обратите внимание на композицию. Полная гармония частей без всякого намёка на повторение или на искусственность сочетаний. — О других мыслях и чувствах, которые картина вызвала в его сознании, он промолчал: их было слишком много, и они были слишком путаны; трудно было выразить их словами. А самое главное — слишком печальны; ему не хотелось задерживаться на них. Он протянул руку и потрогал буфет: настоящее красное дерево. — Посмотрите на фигуру справа, с поднятыми руками. — Он нарочно говорил о технической стороне, чтобы подавить, отогнать нежеланные мысли. — Видите, как она уравновешивает ту большую, нагнувшуюся фигуру слева. Как длинный рычаг, подымающий большую тяжесть.
   Но фигура с поднятыми руками была Дженни Смит, красивейшая из всех его натурщиц. Воплощение красоты, воплощение глупости и вульгарности. Богиня — пока она была обнажена и молчала или когда её принуждали к молчанию поцелуями; но, Боже, когда она открывала рот, когда она надевала свои платья, свои ужасающие шляпы! Он вспомнил, как он взял её с собой в Париж. Через неделю её пришлось отослать назад. «Тебе следует ходить в наморднике, Дженни, — сказал он, и Дженни разревелась. — Тебе не следовало ехать в Париж, — продолжал он. — В Париже слишком много солнца, слишком много огней. В следующий раз мы отправимся на Шпицберген. Зимой. Ночь продолжается там шесть месяцев».
   От этих слов она заревела ещё громче.
   В этой девушке таились неисчерпаемые богатства красоты и чувственности. Потом она стала пить и совсем опустилась. Она попрошайничала и пропивала милостыню. В конце концов то, что осталось от неё, умерло. Но настоящая Дженни сохранилась здесь, на полотне, — её поднятые руки, её ясно очерченные грудные мышцы, приподнимавшие её маленькие груди. То, что осталось от Джона Бидлэйка, от того Джона Бидлэйка, что жил двадцать пять лет назад, тоже было в картине. Другой Джон Бидлэйк, призрак прежнего, созерцал свою картину. Скоро и этот Бидлэйк перестанет существовать. Да и настоящий ли это Бидлэйк? Разве опухшая от пьянства женщина, которая умерла, была настоящей Дженни? Настоящая Дженни живёт среди жемчужных купальщиц. А настоящий Бидлэйк, их творец, продолжает жить в своих творениях.
   — Хорошо, — повторил он с горечью, заканчивая разбор. И лицо его, смотревшее на картину, было грустным. — Но в конце концов, — добавил он после небольшого молчания, разражаясь деланным смехом, — в конце концов все, что я пишу, хорошо, чертовски хорошо. — Он бросал вызов тупоумным критикам, усматривавшим в его последних вещах упадок творческих сил, он бросал вызов собственному прошлому, времени и старости, вызов настоящему Бидлэйку, который писал настоящую Дженни и поцелуями принуждал её к молчанию.
   — Конечно, хорошо, — сказала Люси, а про себя подумала: почему последние вещи старика так плохи? Последняя выставка являла жалкое зрелище. Сам он выглядит сравнительно молодым. Хотя, конечно, решила она, посмотрев на него, он очень постарел за последние месяцы.
   — Конечно, — повторил он. — Ничего иного не скажешь.
   — Должна признаться, однако, — добавила Люси, чтобы переменить тему, — что мне ваша картина всегда казалась оскорбительной.
   — Оскорбительной?
   — Да, для женщин. Неужели мы, по-вашему, действительно такие безнадёжные дуры, какими вы нас изображаете?
   — Да, неужели мы, по-вашему, действительно такие? — вступил в разговор чей-то голос. Голос был громкий и выразительный, слова вылетали порывисто, резко, как будто выталкиваемые давлением эмоций сквозь узкое отверстие.
   Люси и Джон Бидлэйк обернулись и увидели миссис Беттертон, массивную, в темно-сером платье; её руки, подумал Бидлэйк, похожи на ляжки, а завитые каштановые волосы в сочетании с мясистыми щеками и тройным подбородком казались до смешного короткими. Её вздёрнутый нос, бывший таким очаровательным в те дни, когда они вместе катались верхом — он на вороном коне, а она на гнедом, — теперь выглядел нелепо и до крайности неуместно на этом пожилом лице. Настоящий Бидлэйк ездил с ней верхом незадолго до того, как он написал купальщиц. Она говорила об искусстве с наивной серьёзностью школьницы; эта серьёзность казалась ему забавной к очаровательной. Он вспомнил, как излечил её от страсти к Берн-Джонсу [31]; к сожалению, излечить её от пагубной склонности к добродетели ему так и не удалось. Теперь она обращалась к нему с прежней серьёзностью, и тон её был сентиментально-многозначительным, как у того, кто вспоминает старое время и не прочь обменяться мыслями и воспоминаниями. Бидлэйку пришлось делать вид, что встреча с ней после стольких лет доставляет ему удовольствие. Удивительное дело, подумал он, пожимая ей руку, как это он ухитрился все эти годы не встречаться с ней: он говорил с ней не больше трех-четырех раз за все эти четверть века, превратившие Мэри Беттертон в memento mori [32].
   — Дорогая миссис Беттертон! — воскликнул он. — Как я рад! — Но ему плохо удалось скрыть своё отвращение. А когда она назвала его по имени: «А теперь, Джон, отвечайте нам на вопрос» — и положила руку на плечо Люси, словно та тоже присоединилась к её просьбе, старый Бидлэйк просто возмутился. Фамильярность со стороны memento mori невыносима. Он её проучит. Тема прекрасно подходила для этого: она вызывала на нелюбезный ответ. Мэри Беттертон была особа с претензиями на интеллектуальность и постоянно твердила о душе. Вспомнив это, старик Бидлэйк объявил, что он никогда не встречал женщины, обладавшей чем-нибудь достойным внимания, если не считать ног и фигуры. «А некоторые женщины, — добавил он многозначительно, — не обладают даже этими необходимыми качествами». Конечно, у многих женщин интересные лица; но это ничего не значит. У ищеек, напомнил он, вид такой, точно они учёные юристы; быки, пережёвывающие жвачку, производят такое впечатление, точно они размышляют над философскими проблемами; богомол выглядит так, точно он молится. Но наружность во всех этих случаях обманчива. То же и с женщинами. Он решил написать купальщиц не только без одежд, но и без масок; наделить их лицами, являющимися продолжением их прекрасных тел, а не лживыми символами несуществующей духовности. Это казалось ему более реалистичным, более соответствующим истине. По мере того как он говорил, к нему возвращалось хорошее настроение; неприязнь к Мэри Беттертон проходила. Когда человек чувствует себя бодро, memento mori перестаёт напоминать ему о смерти.
   — Вы неисправимы, Джон, — снисходительно сказала миссис Беттертон. Она с улыбкой обратилась к Люси: — Но он сам не верит ни одному своему слову.
   — Я думаю, что он, наоборот, говорит вполне серьёзно, — возразила Люси. — Я заметила, что те мужчины, которые больше всего любят женщин, относятся к ним с наибольшим презрением.
   Бидлэйк расхохотался.
   — Потому что они знают женщин лучше, чем кто бы то ни было.
   — А может быть, потому, что они больше, чем кто бы то ни было, чувствуют нашу силу.
   — Уверяю вас, — настаивала миссис Беттертон, — он шутит. Я знала его раньше, чем вы родились, дорогая.
   Весёлость исчезла с лица Джона. Memento mori снова оскалилось из-за расплывающегося лица Мэри Беттертон.
   — Может быть, тогда он был другим, — сказала Люси. — Вероятно, он заразился цинизмом от молодого поколения. Наше общество опасно, дядя Джон. Будьте осторожны.
   Это был один из любимых коньков миссис Беттертон. Та немедленно поскакала на нем во весь опор.
   — Все дело в воспитании, — заявила она. — Детей воспитывают теперь ужасно нелепо. Ничего удивительного, что они вырастают циниками. — Она говорила красноречиво. — Детям слишком рано позволяют слишком многое. Они пресыщаются развлечениями, привыкают ко всем удовольствиям с пелёнок. Я до восемнадцати лет ни разу не была в театре, — гордо заявила она.
   — Бедняжка!
   — Я хожу в театр с шести лет, — сказала Люси.
   — А танцы! — ораторствовала миссис Беттертон. — Бал в день открытия охоты — какое это было событие! Потому что он бывал только раз в год. — Она процитировала Шекспира:

 
Нам праздники, столь редкие в году [33],
Несут с собой тем большее веселье.
И редко расположены в ряду
Других камней алмазы ожерелья. —

 
   А теперь они нанизаны, как жемчужины на нитке.
   — К тому же поддельные, — сказала Люси.
   Миссис Беттертон торжествовала:
   — Вот видите! А для нас они были настоящими, потому что они были редки. Для нас не «притуплялось острие редких удовольствий», потому что они не были повседневными. Теперешняя молодёжь испытывает скуку и усталость от жизни, ещё не достигнув зрелости. Когда удовольствие повторяется слишком часто, перестаёшь его воспринимать как удовольствие.
   — Какое же лекарство вы предлагаете? — осведомился Джон Бидлэйк. — Если мне как члену конгрегации разрешено будет задать вопрос, — иронически добавил он.
   — Шалунишка! — воскликнула миссис Беттертон с устрашающей игривостью. Затем, переходя на серьёзный тон: — Лекарство одно: поменьше развлечений.
   — Но я не хочу, чтобы их было меньше, — возразил Джон Бидлэйк.
   — В таком случае, — сказала Люси, — они должны становиться все острей.
   — Все острей? — повторила миссис Беттертон. — Но до чего мы тогда дойдём?
   — До боя быков? — высказал предположение Джон Бидлэйк. — Или до сражений гладиаторов? Или, может быть, до публичных казней? Или до забав маркиза де Сада [34]? Кто знает?
   Люси пожала плечами:
   — Кто знает?
   Хьюго Брокл и Полли уже ссорились.
   — По-моему, это безобразие, — говорила Полли, и её лицо покраснело от гнева, — вести войну против бедных.
   — Но Свободные Британцы не ведут войны против бедных.
   — Нет, ведут.
   — Нет, не ведут, — сказал Хьюго. — Почитайте речи Уэбли.
   — Я читаю только о его действиях.
   — Но они не расходятся с его словами.
   — Расходятся.
   — Нет, не расходятся. Он борется только против диктатуры одного класса.
   — Класса бедных.
   — Любого класса, — серьёзно настаивал Хьюго. — В этом — вся задача. Классы должны быть одинаково сильными. Сильный рабочий класс, требующий повышения заработной платы, побуждает буржуазию к активности.
   — Как блохи собаку, — заметила Полли и засмеялась; к ней вернулось хорошее настроение. Когда ей приходило в голову чтонибудь очень смешное, она никак не могла удержаться и не высказать этого, даже когда она была настроена серьёзно или, как в данном случае, когда она злилась.
   — Ей так или иначе придётся быть изобретательной и прогрессивной, — продолжал Хьюго, изо всех сил стараясь выразить свою мысль как можно ясней. — Иначе она не сумеет платить рабочим, сколько они требуют, и в то же время извлекать прибыль. А с другой стороны, сильная и разумная буржуазия только полезна для рабочих, потому что она обеспечивает правильное руководство и правильную организацию. В результате рабочие имеют более высокий заработок и живут в мире и довольстве.
   — Аминь, — сказала Полли.
   — Следовательно, диктатура одного класса — нелепость, — продолжал Хьюго. — Уэбли хочет не уничтожить классы, а укрепить их. Он хочет, чтобы они жили в состоянии постоянного напряжения: каждый тянет в свою сторону, и в государстве устанавливается равновесие. Учёные говорят, что так работают органы нашего тела. Они живут в состоянии, — он замялся, он покраснел, — враждебного сожительства.
   — Крепко сказано!
   — Простите, — извинился Хьюго.
   — Все равно, — сказала Полли, — он против стачек.
   — Потому что стачки — это глупость.
   — Он против демократии.
   — Потому что при ней к власти приходят негодные элементы. Он хочет, чтобы правили лучшие.
   — Он сам, например, — саркастически сказала Полли.
   — Ну так что ж? Если бы вы только знали, какой он замечательный человек! — Хьюго становился восторженным: последние три месяца он был одним из адъютантов Уэбли. — Таких людей я ещё никогда не встречал.
   Полли с улыбкой слушала его излияния. Она чувствовала себя гораздо более взрослой, чем он. В школе она так же относилась к преподавательнице домашнего хозяйства и говорила о ней в таком же тоне. И все-таки его преданность вождю нравилась ей.


V


   Воображению Уолтера Бидлэйка званые вечера представлялись джунглями с бесчисленными деревьями и свисающими лианами. Джунглями звуков. Ему казалось, что он заблудился в джунглях, что он пробивает себе дорогу сквозь переплетающуюся растительность. Люди были корнями деревьев, их голоса — стеблями и качающимися ветками и фестонами лиан — да, а также попугаями и болтливыми мартышками.
   Деревья достигали потолка и с потолка снова спускались к полу, подобно манглиям. Но в этом зале, подумал Уолтер, так странно сочетавшем в себе римский внутренний двор и тропическую оранжерею ботанического сада, ростки звуков, подымаясь без помех на высоту трех этажей, должны были бы стать настолько крепкими, что тонкая стеклянная крыша, отделявшая их от внешнего мира, разлетелась бы под их напором. Он представлял себе, как они все растут и растут, подобно волшебному бобовому стеблю Джека Победителя Великанов [35]. Они подымаются все выше, обременённые орхидеями и разноцветными какаду, все выше сквозь вечный туман Лондона в прозрачно-лунный свет. Он видел, как последние воздушные побеги звуков развеваются в лунном свете. Например, эти взрывы хохота, этот громкий смех толстяка слева от него, подымаясь вверх и все утончаясь, там, под луной, он превратился в нежный звон. А все эти голоса (что они говорят?.. «замечательная речь…»; «…вы себе представить не можете, до чего удобны эти резиновые бандажи…»; «такая скучища…»; «сбежала с шофёром…»), все эти голоса — какими прелестными и тонкими станут они там, наверху! Но здесь, внизу, в джунглях… Какие они громкие, глупые, вульгарные, бессмысленные!
   Взглянув поверх голов окружавших его гостей, он увидел Франка Иллиджа, стоявшего одиноко, прислонясь к колонне. Поза и улыбка у него были байронические, одновременно разочарованные и презрительные; он смотрел вокруг с ленивым любопытством, словно наблюдая проделки мартышек. К сожалению, подумал Уолтер, пробираясь к нему сквозь толпу, внешние данные бедного Иллиджа отнюдь не соответствуют его байронической позе. Презрительные романтики должны быть высокими, медлительными, изящными и красивыми. Иллидж был низенький и суетливый, движения у него были порывистые. А какое смешное лицо! Вздёрнутый нос, рот до ушей: лицо очень смышлёного и забавного уличного мальчишки, вовсе не подходящее для того, чтоб выражать томное презрение. Кроме того, к байроническому выражению совсем не идут веснушки, а лицо Иллиджа было усеяно ими. Песочно-карие глаза, песочно-рыжие ресницы и брови сливались благодаря своей окраске с кожей, как лев сливается с окружающей его пустыней. Даже на небольшом расстоянии его лицо казалось лишённым черт и лишённым взгляда, как лицо статуи, высеченной из песчаника. Бедный Иллидж! В роли Байрона он был просто смешон!
   — Хэлло, — сказал Уолтер, подойдя к нему. Они обменялись рукопожатием. — Как ваша наука? — «Какой нелепый вопрос!» — подумал Уолтер, произнося эти слова.
   Иллидж пожал плечами.
   — Судя по сегодняшнему вечеру, она менее в моде, чем искусство. — Он поглядел по сторонам. — Сегодня тут чуть что не половина писателей и художников из соответствующего раздела «Кто есть кто» [36]. Тут просто смердит искусством.
   — Тем лучше для науки, — сказал Уолтер. — Представители искусства вовсе не стремятся быть в моде.
   — Ах, разве? Так зачем же вы здесь?
   — В самом деле, зачем? — Уолтер ответил на вопрос смехом. Он оглянулся, ища взглядом Люси. Он ещё не видел её с тех пор, как кончился концерт.
   — Вы приходите сюда, чтобы стоять на задних лапках и чтобы вас за это гладили по головке, — сказал Иллидж, пытаясь вернуть себе самоуверенность. Воспоминания о том, как он чуть не растянулся на ступеньках, как леди Эдвард проявила полнейшее равнодушие к тритонам, как оскорбительно обошёлся с ним генерал, все ещё саднили. — Только взгляните на девушку с тёмными кудряшками в серебристом платьице, похожую на белокожую негритяночку. Как вы её находите? Ну разве не приятно, чтобы такая погладила тебя по головке, а?
   — Вы считаете?
   Иллидж расхохотался.
   — Право, вы сегодня уж слишком возвышенно и философски настроены. Но, дорогой мой, все это чушь. Сам этим увлекался, так что кому уж лучше знать… Сказать по правде, завидую я вам, торговцам искусством, и вашим успехам. Я прямо-таки бешусь, как увижу какого-нибудь безмозглого, полоумного писателишку…
   — Меня, например.
   — Нет, вы рангом чуть повыше, — снизошёл Иллидж, — но когда я вижу какого-нибудь жалкого писаку раз в десять глупее меня — как он гребёт денежки, а над ним кудахчут, в то время как на меня никто и не взглянет, — я просто лопаюсь от злости.
   — Воспринимайте это как комплимент. Если б кудахтали над вами, это означало бы, что в какой-то мере понимают ваши стремления. Вас же не понимают, потому что вы на голову выше остальных. Пренебрежение общества — комплимент вашему уму.
   — Может быть, может быть. Но это и пощёчина моему телу. — Иллидж болезненно переживал свою внешность. Он знал, что дурён собой и непрезентабелен. И ему нравилось растравлять свою рану, наподобие того как человек с больным зубом то и дело ощупывает источник боли, просто чтобы убедиться, что место болезненно. — Если бы я выглядел как эта дубина Уэбли, не стали бы они меня презирать, будь я даже умнее Ньютона. Дело в том, — на этот раз он решил посильнее нажать на больной зуб, — что я похож на анархиста. Вам-то повезло, сами знаете. Вы вылитый джентльмен или, на худой конец, художник. Вы и представить себе не можете, как досадно быть похожим на интеллектуала из низов. — Зуб чутко реагировал на нажатие. Иллидж надавил ещё сильнее: — Женщины не обращают на тебя внимание — такие женщины, во всяком случае. Полицейские же проявляют к тебе повышенное внимание, ты почему-то вызываешь их любопытство. Можете себе представить, меня уже дважды арестовывали просто потому, что я похож на изготовителя адских машин!
   — Неплохой сюжетец, — усмехнулся Уолтер.
   — Нет, правда, клянусь вам. Однажды здесь, в Англии. Около Честерфилда. Там была стачка шахтёров. Случилось так, что я наблюдал за схваткой между бастующими и штрейкбрехерами. Полицейским не понравилось моё лицо, и меня сцапали. Только спустя несколько часов удалось мне вырваться из их когтей. Другой раз — в Италии. Кажется, кто-то попытался подложить бомбу под Муссолини. Как бы там ни было, свора бандитов-чернорубашечников заставила меня сойти с поезда в Генуе и обыскала с ног до головы. А все потому, что лицо у меня как у ниспровергателя устоев.
   — Что ж, оно соответствует вашим убеждениям.
   — Верно. Но лицо не может быть свидетельством. Лицо само по себе не является преступлением. Хотя, впрочем, — добавил он как бы в скобках, — некоторые лица таки преступления. Вы знаете генерала Нойля? — (Уолтер кивнул.) — Так вот его лицо требует высшей меры наказания. Самое меньшее, что заслуживает такой человек, так это смерть через повешение. Господи, так и убил бы их всех! — Разве он не поскользнулся на ступенях, разве не получил щелчок от этого мясника? — Как я ненавижу богатых! Ненавижу! Как они ужасны, ведь правда же?
   — Более ужасны, чем бедные? — Воспоминание о комнате, где лежал умирающий Уэзерингтон, заставило его тут же устыдиться этого вопроса.
   — Несомненно. Есть в этих богачах что-то особенно низкое, недостойное, больное. Деньги, как гангрена, порождают своего рода бесчувственность. Неизбежно. Иисус понимал это. Утверждение про верблюда и игольное ушко [37] — непреложная истина. А помните другое место — про соседа или ближнего своего [38]? Вы, пожалуй, вообразите, что я верующий, — вставил он как бы в скобках извиняющимся тоном. — Но будем объективны. Этот человек был умен и умел разбираться в людях. Добрососедство — вот краеугольный камень, и оно выдаёт богатых с головой. У богачей нет соседей.
   — Что же они — отшельники, черт возьми?
   — У них нет соседей в том смысле, в каком они есть у бедных. Когда моей матери нужно было выйти, миссис Крэдок из соседнего дома направо приглядывала за нами, детьми. А моя мать делала для неё то же самое, когда миссис Крэдок нужно было выйти. А если кто-нибудь ломал ногу или оставался без работы, люди помогали ему едой и деньгами. Я прекрасно помню, как мальчишкой бежал по деревне за повитухой, так как у молоденькой миссис Фостер, жившей слева от нас, начались преждевременные роды. Когда приходится жить меньше чем на четыре фунта в неделю, волей-неволей станешь хорошим христианином и будешь любить своего соседа! Во-первых, вы не можете от него избавиться: он практически у вас на заднем дворе. Никакое утончённое философическое игнорирование его существования не поможет. Вы должны либо любить, либо ненавидеть его; и в целом вы склоняетесь к любви, потому что вам может понадобиться в случае крайней необходимости его помощь, а ему — ваша, и зачастую такая срочная, что не может быть и речи о том, чтобы в ней отказать. А раз вы должны помогать, то, коль в вас есть человечность, вы и будете помогать, и тогда уж лучше заставить себя любить человека, которому все равно вы должны помогать.
   — Безусловно, — кивнул Уолтер.
   — Но если вы богаты, у вас и соседей-то настоящих нету, — продолжал его собеседник. — Вы сами не привыкли к добрососедским поступкам и не ожидаете их от соседей. Да такие поступки и не нужны. У вас достаточно денег, чтобы оплатить обслугу. Вы можете нанять лакея, который будет проявлять доброту за стол и три фунта в месяц. И миссис Крэдок из соседнего дома не нужно присматривать за вашими детьми, когда вы уходите из дому. У вас есть няньки и гувернантки, которые будут делать это за деньги. Да вы обычно даже и не подозреваете о существовании своих соседей. Вы живёте на расстоянии, каждый как бы незримо замкнут в своём доме. За дверьми могут происходить трагедии, но люди из соседнего дома даже и не подозревают об этом.