— Если б я знал, — твердил Карло, — если б я только знал. — Голос его откуда-то издалека проник сквозь мои размышления: — Ведь сначала он против и слова не сказал. Откуда же мне было знать, что он примет все так близко к сердцу? А она все время обманывала меня, все время врала.
   Я снова начал убеждать его, что он ни в чем не виноват. Хотя, конечно, тут была и его вина. Да и моя тоже. Я обязан был предвидеть такую возможность и как-то оградить мальчика. А Карло не должен был отпускать ребенка даже временно, «на пробу», как бы эта женщина ни давила на него. А давила она изрядно. Предки Карло более ста лет сидели на своей земле, а теперь по наущению синьоры Бонди старик начал грозиться выгнать их. Тяжко оставить насиженные места, да и землю для аренды найти нелегко. А между тем им дали понять, что они могут оставаться, если Карло отдаст ей мальчика — сначала совсем ненадолго, просто, чтобы посмотреть, привыкнет ли он и каковы будут его успехи. А если ему не понравится, то никто не будет его неволить. И все это делается исключительно для его, Гвидо, пользы, а в конечном итоге — для пользы его отца. А слова англичанина о том, что Гвидо не такой уж хороший музыкант, — явная ложь; все это от ревности и корысти: этот человек просто хотел одному себе приписать заслугу открытия таланта Гвидо. И ей совершенно ясно, что мальчик ничему от него не научится. Надо взять настоящего, хорошего учителя.
   И вся энергия, которую физики, знай они толком свое дело, пустили бы на вращение динамо-машины, была направлена на одну цель.
   Кампания развернулась сразу же после нашего отъезда: синьора точно рассчитала, что скорее добьется своего в наше отсутствие. Кроме того, она спешила воспользоваться случаем и прибрать Гвидо к рукам раньше, чем это сделаем мы, — она не сомневалась, что у нас на мальчика такие же виды.
   Планомерно, день за днем, вела она осаду. А в конце недели послала супруга серьезно поговорить с Карло насчет состояния виноградников: они в ужасающем виде, и он решил или почти решил предупредить Карло о расторжении арендного договора. Выполняя приказ, старый джентльмен чуть слышным голосом стыдливо бормотал свои угрозы. А на следующее утро синьора Бонди вернулась, чтобы возобновить атаку. Она заявила, что падроне вне себя от возмущения, но что она приложит все усилия, чтобы утихомирить его. И после многозначительной паузы снова заговорила о Гвидо.
   В конце концов Карло сдался. Она была слишком настойчива, и у нее на руках оказалось слишком много козырей. Ребенок перейдет к ней и для начала побудет месяц-другой. После этого, если он выразит желание остаться, она сможет усыновить его уже официально.
   Узнав, что они едут отдыхать на взморье, Гвидо был счастлив и взволнован. Он столько слышал о море от Робина: это было так прекрасно, что трудно было поверить. А теперь он сам поедет и увидит это чудо. Как весело он расставался со всей семьей…
   Но когда пребывание на море кончилось в синьора Бовди перевезла его в свой дом во Флоренции, он начал скучать по родным. Правда, синьора была очень добра к нему, купила ему все новое, водила пить чай на виа Торнабуони и пичкала пирожными, клубничным мороженым, сбитыми сливками и шоколадом. Но она заставляла его без конца упражняться на фортепиано и под тем предлогом, что он слитком много читает, отобрала все книги Эвклида. А когда он сказал, что хочет домой, она все откладывала отъезд, все кормила его обещаниями и врала без зазрения совести. Она сказала, что не может сразу отправить его, но вот на следующей неделе, если он будет хорошо вести себя и прилежно заниматься музыкой, то на следующей неделе… А когда настало обещанное время, она сказала, что отец не хочет брать его домой. Она удвоила ласки, делала ему дорогие подарки и еще сильней пичкала нездоровой пищей. Но ничто не помогало. Гвидо не нравилась его новая жизнь, он не хотел без конца играть гаммы, томился без своих книг и мечтал вернуться домой, к братьям и сестрам. А синьора Бонди все еще считала, что время и шоколад сделают свое дело и что рано или поздно, но ребенка она заполучит: и чтобы удержать семью на расстоянии, она каждые несколько дней посылала Карло письма якобы с морского курорта и описывала самые радужные картины счастливой жизни Гвидо.
   Тогда-то Гвидо и написал мне письмо. Брошенный, как он считал, своими родными, — ведь живя так близко, они даже не потрудились приехать повидаться с ним, и это можно было объяснить только так, что они и вправду отказались от него, — он видел во мне свою последнюю и единственную надежду. Его письмо с фантастическим адресом проплутало почти целых две недели. Две недели… Ему они, наверное, показались сотней лет: века проходили за веками, и бедный мальчик, без сомнения, уверился в том, что и я тоже покинул его. Надежды больше не было ни на кого.
   — Это здесь, — сказал Карло.
   Я поднял глаза и прямо перед собой увидел огромный монумент. В монолите серого песчаника было выдолблено некое подобие грота, в котором бронзовое олицетворение Святой любви обнимало погребальную урну. На камне бронзовыми буквами была сделана длинная надпись, гласившая, что безутешный Эрнесто Бонди воздвиг этот монумент в память своей, возлюбленной жены Аннунциаты, которую преждевременная смерть вырвала из его объятий и с которой он надеется скоро соединиться под этим камнем. Первая синьора Бонди умерла в 1912 году. Мне вспомнился старик, на привязи у своей белой собаки, и я подумал, что он, видимо, всю жизнь оставался покорнейшим из мужей.
   — Они похоронили его здесь.
   Мы долго стояли в молчании. Я чувствовал, как при мысли о бедном ребенке, что покоился там, внизу, у меня навертываются слезы. Я вспоминал его лучистые серьезные глаза, прекрасный купол лба, грустно опущенные губы; я вспоминал восторг, освещавший его лицо, когда он радовался новой мысли или слушал звуки любимой музыки. Он мертв, этот чудесный маленький человек, и дух — великий дух, обитавший в его теле, — тоже разрушен, еще до того, как по-настоящему начал существовать.
   А горе, которое он должен был испытывать перед роковым концом, а страдания ребенка, глубоко убежденного, что все его бросили, — обо всем этом страшно было думать, просто страшно…
   — Давайте лучше уйдем, — сказал я наконец, трогая Карло за руку.
   Он стоял как слепой: глаза его были закрыты, лицо чуть приподнято и обращено к свету; сквозь сжатые веки сочились слезы, на миг повисали неподвижно и медленно ползли вниз по щекам. Губы его дрожали, и я видел, как он силится сдержать эту дрожь.
   — Пойдемте, — повторил я.
   Окаменевшее от горя лицо вдруг исказилось; он открыл глаза — сквозь слезы они горели яростным огнем.
   — Я убью ее, — сказал он гневно. — Убью. Когда я думаю о том, как он выбросился из окна и летел… — Руки Карло резко взметнулись, он с силой бросил их вниз и вдруг затормозил у самой груди. — А потом удар… — Он содрогнулся. — Это она виновата, и она ответит, как если бы своими руками столкнула его. Я убью ее.
   Сердиться легче, чем скорбеть, — это не так больно. Мысль о мести приносит утешение.
   — Не говорите так, — сказал я. — Это нехорошо. Да и бессмысленно. Что толку?
   У Карло и прежде бывали приступы отчаяния, когда горе душило его и он пытался как-то спастись. А гнев — самый простой способ бегства от себя. Я и прежде убеждал его вернуться на более тяжкую стезю скорби.
   — Бессмысленно говорить так, — повторил я и повел его прочь.
   За то время, что мы покинули кладбище и спустились вниз с Сан Миниато до маленькой площади Микеланджело, он несколько пришел в себя. Гнев утих и снова перелился в скорбь, из которой черпал всю свою силу и горечь. На площади мы постояли с минуту, глядя вниз, в долину, на город, лежавший у нас под ногами. По небу плыли облака — огромные, белые, золотые и серые, — между ними проглядывали тонкие полыньи прозрачной синевы. Почти на уровне наших глаз высился купол собора; его громада открылась во всей своей грандиозной легкости и воздушной мощи. Вечернее солнце мягко и в то же время щедро золотило бесчисленные коричнево-розовые крыши города; башни его сверкали, словно инкрустированные старым золотом. И я думал о всех гениях, о всех людях, которые когда-либо жили здесь и, создав удивительные вещи, оставили нам видимые плоды своего духа. Я думал о погибшем ребенке…