Страница:
Даниил Хармс
Я родился в камыше… (сборник)
Оформление обложки Валерия Гореликова
© Даниил Хармс (наследники), 2011
© Валерий Сажин, состав, статья, примечания, 2011
© Вадим Пожидаев, оформление серии, 1996
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2011
© Издательство АЗБУКА®
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
© Даниил Хармс (наследники), 2011
© Валерий Сажин, состав, статья, примечания, 2011
© Вадим Пожидаев, оформление серии, 1996
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2011
© Издательство АЗБУКА®
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
Божья тварь
Даниил Хармс родился по соседству с тюрьмой. В казенном петербургском доме по Глинской ул., д. 1–3, принадлежавшем Главному тюремному управлению Министерства внутренних дел. Официально этот дом назывался «Убежище для женщин, выходящих из мест заключения». Ежегодно в доме жили примерно сто освободившихся из тюрем женщин, которые здесь пребывали до тех пор, пока они сами себе или их попечители (основанный для этого Дамский благотворительно-тюремный комитет) не подыщут им постоянную работу и место жительства. Для пожилых и немощных тут же находилась Богадельня, а для девочек-подростков «из арестантских детей» – Дом Трудолюбия. Всю эту невеселую компанию в одинаковой униформе – на фоне кирпичного неоштукатуренного мрачного здания – можно видеть чуть ли не на единственной такого рода фотографии[1]. Где-то здесь должна стоять и начальница Убежища, мама пятилетнего Дани, Надежда Ивановна Колюбакина (1876, по другим сведениям 1869–1929).
О том, как сама она здесь оказалась (пройдя с середины 1890-х гг. по нескольким ступеням «карьерной лестницы»: заведующая прачечной, надзирательница и экономка, помощница начальницы и, наконец, начальница[2]), сведения до сих пор не отысканы. Известно лишь, что она происходила из рода саратовских Колюбакиных; по неподтвержденным сведениям, училась в Смольном институте[3]; в отроческом, вероятно, возрасте подверглась насилию со стороны отца[4] и, как можно предположить, именно после этого оставила родительский дом, оказавшись вскоре в роли заведующей прачечной названного выше Убежища. По-видимому, профессионально она увереннее всего чувствовала себя служащей при прачечной: с начала 1920 по 1926 г. Колюбакина работала кастеляншей в Барачной больнице им. С. П. Боткина (и там же жила с семьей)[5].
17 (30) декабря 1905 г. у Колюбакиной родился сын, о чем отец новорожденного, И. П. Ювачев, извещал свою приятельницу: «Сегодня, 17 декабря, в 6 утра, у меня родился сын Даниил. Назвал его так ради многих причин: 1) 5 декабря утром около 6 ч., накануне исповеди и причастия, в Гефсиманском скиту[6], мне явился во сне пророк Даниил. 2) Это мой любимый пророк, и на всех его писаниях я строю свою философию истории. 3) Сегодня, 17 декабря, память пророка Даниила. 4) «Даниель» значит суд Божий или судья Божий. Это имя так отвечает современным событиям. 5) Очень настаивал на этом имени наш священник, который делал молитву.
Крестить предполагаю 25 декабря или около этого времени. Крестный – один из братьев, крестная – сестра Надежды Ивановны»[7].
Как можно судить по приведенным словам, отец Хармса был человеком мыслящим и искренне набожным. Между тем Ивана Павловича Ювачева (1860–1940) в молодости следовало бы счесть, скорее всего, легкомысленным: не обладая твердыми политическими убеждениями, он оказался причастен к террористической организации и в сентябре 1884 г. на так называемом «Процессе 14» был осужден на смертную казнь, замененную в октябре бессрочной каторгой.
В Шлиссельбургской крепости, где Ювачев провел почти два с половиной года, он пережил духовное преображение и истово обратился к христианству. Для чтения в подлинниках соответствующей литературы он изучил древнееврейский и греческий языки и сам стал сочинять: в эту пору стихотворные молитвы[8], а впоследствии написал, фигурально выражаясь, целую библиотеку «душеполезной» литературы, избрав себе литературный псевдоним Миролюбов, – словами «Мир и Любовь» из новозаветного Соборного послания св. Апостола Иуды (Иуда 1. 2) в качестве пожелания адресату Ювачев завершал каждое свое письмо.
Оказавшись с 1887 г. на Сахалине, куда он был отправлен для дальнейшего отбывания каторги, Ювачев добропорядочным поведением (и научными трудами на тамошней метеорологической станции) заслужил в конце концов с 1899 г. право свободного проживания в любой местности России.
Так он оказался в Петербурге, здесь познакомился с Н. И. Колюбакиной и 16 апреля 1903 г. с ней обвенчался[9].
Накануне женитьбы Ювачев определился на службу в Управление сберегательных касс. По должности инспектора ему полагалось ездить с ревизиями сберегательных касс по всей России, а заодно оказывалось возможным еще и просто путешествовать, что он весьма любил. Это означало многомесячное отсутствие его в Петербурге. Сохранившиеся письма Ювачева из мест командировок дают представление (и конечно, совсем не полное) о том, как мало в течение того или иного года ему доводилось бывать дома. Например, 1909 г.: январь – февраль он провел в Москве[10]; в мае: «Сижу в Архангельске, а собираюсь к морским поездкам в Мурман и на Печору»[11]; в августе: «Вернулся из долгого и дальнего странствования. Всего 19° не доехал до Северного полюса, объехал все города Архангельской губернии, был в Норвегии, плавал во льдах за 70° северной широты, подымался по р. Печоре до Усть-Цельма… Одним словом, три месяца колесил по всему северу России. 7 сентября еду в новую командировку – в Пермскую губернию. И опять надолго. <…> Жена моя была на даче в Луге, а теперь переехала к сестре в Царское Село, пока погода стоит хорошая. Мальчик окреп. Большой буян»[12]; в ноябре: «Побыв короткое время дома (на даче в Луге), отправился в новую командировку, в Пермскую губернию. Перевалив Уральский хребет, объехал все города Пермской губернии и Тюмень. Теперь отсиживаюсь в Екатеринбурге, где ревизия касс в полном ходу. Полагаю, что придется здесь пробыть еще дней 10»[13]. Таким образом, в этом 1909 г. Ювачев был дома в общей сложности едва ли более трех месяцев[14]. Надо полагать, что папа успел к рождению в этом году своего нового ребенка: «2 декабря родилась дочь Елизавета. Еще не крестили»[15]. Тем временем, как сказано в одном из писем (см. выше): «Мальчик окреп» – это о сыне Дане.
Повседневным окружением мальчика на протяжении всего детства и отрочества были: сотня одетых в невзрачную униформу женщин – вчерашних заключенных и еще столько же (и также одинаково одетых) старушек из Богадельни и девочек-подростков из Дома Трудолюбия[16]. На всех (и на всем) была печать принадлежности к тюремному ведомству.
Показателем благополучия были два фактора: соблюдение чистоты и дисциплины.
Наведение чистоты было в Убежище, если можно так выразиться, профессиональным занятием: паровая прачечная, приносившая доход заведению, давала работу трети жилиц, остальные, пропорционально, занимались сушкой белья и глажением[17].
По тому немногому, что известно о характере Колюбакиной, можно судить, что она обладала независимым и сильным характером[18] и даже, как видно, злоупотребляла своим правом командовать и распоряжаться: «Ты осуждала сестру мою Анну за крик на ребят, – писал ей муж в феврале 1911 г., – но ты сама стала второй Анной. Ты на Даню целый день кричишь. Хорошо, что он привык к твоим крикам и они его не трогают. Но худо и то, что он перестает слушаться. <…> На мой взгляд, у тебя, Надя, делаются неприятности с людьми. Ты до того привыкла браниться, что не замечаешь ни своих криков, ни своей брани»[19].
Если, как мы узнаем из этого письма, Даня уже в пять лет переставал «слушаться» маму, реагируя таким образом на ее агрессивную манеру воспитания, то с отцом его отношения были более замысловатыми.
С младенчества и все детство и отрочество Дани папа был для сына чудесной легендой, мифом, родом иконы: «Данилушка наш прекрасно выговаривает теперь „папа“ и все время смотрит на твой портрет» (11 сентября 1906 г.)[20]; «Данилушка все целует твой портрет и всем другим дает» (30 января 1907 г.)[21]; «Ты спрашиваешь, помнит ли Данюк своего папу? Да еще как, каждый день требует с моего столика твой портрет, всем его показывает, целует и говорит: ПАПА, ПАПА» (11 июня 1907 г.)[22]; «Твой новый портрет Даня просил повесить перед его письменным столом, где теперь он и висит» (3 февраля 1911 г.)[23].
Когда папа на короткий срок появлялся в семье, это всякий раз было чудесным подарком, оставлявшим на долгое время яркое впечатление: «С твоей легкой руки теперь ежедневно Данька заводит граммофон, надоел так, что я прямо бегу в контору» (19 сентября 1910 г.)[24]; «Даня с восторгом вспоминает, как ты его водил в кинематограф, всем об этом рассказывает» (20 сентября 1910 г.)[25]; «Сегодня все тебя вспоминал и уверял, что у него начинает так же, как у Папы, борода расти» (10 октября 1910 г.)[26]. Дело было, конечно, и в том, что всякий раз папа оказывался «пришельцем» из неблизкого и неведомого мира, ведь долгие отлучки, безусловно, объяснялись необходимостью ехать в дальние (и для ребенка загадочные) края. Но в еще большей степени с папой ассоциировались те новые знания, которые являлись сыну в недолгих, но оставлявших глубокий след занятиях с отцом.
Среди них главным было посвящение в таинственные и загадочные явления и истории.
В 14-летнем возрасте Хармс создал серию рисунков, в которых наличествуют следы его знакомства с книгой Н. А. Морозова «История возникновения Апокалипсиса: Откровение в грозе и буре» (СПб., 1907)[27]. В его поле зрения книга попала не случайно, а наверняка благодаря папе, который с начала 1910-х гг. «начинает собирать материал по толкованию „Откровения Иоанна Богослова“, изучает иконографию апокалипсисов и иконописные изображения Иоанна Богослова»[28]. В результате на эту тему появились несколько работ И. П. Ювачева, в том числе «Апокалипсис и его толкователи»[29], с которой (а прежде всего, конечно, с самим загадочным «Откровением Иоанна Богослова») отец познакомил сына еще в отрочестве[30]. Апокалипсические мотивы потом будут неоднократно возникать в стихотворениях Хармса, а в самых бытовых по сюжету его прозаических произведениях окажутся скрытыми образы Апокалипсиса.
В тех же рисунках и в подписях к ним 14-летний Хармс использует астрологические понятия, которые естественнее всего ему было почерпнуть у папы, занимавшегося таинственной (и тем более привлекательной для ребенка) астрологией и обозначавшего порой даты в письмах астрологическими значками, – в подражание ему 11-летний сын демонстрировал в одном из своих писем умение изобразить дату тоже загадочным (но папе понятным) значком[31]. Эта приверженность к астрологии (и занятие ею и эзотерическими учениями) будет сопровождать Хармса всю последующую жизнь. Нельзя не заметить, что в его жизни были два периода, когда он внезапно стал систематически прибегать к записи дат астрологическими значками: все время пребывания в ссылке в Курске в 1932 г.[32] и сразу после смерти отца в 1940 г. Можно предположить, что эмоциально эти периоды переживались им как самые тяжелые: в одном случае он таким экзотическим способом (в своем духе) апеллировал к отцовской защите, а в другом фиксировал обостренную беззащитность, оказавшись без поддержки отца.
Именно отцу Хармс обязан глубоким религиозным воспитанием. Дело, конечно, совсем не в том, что комната сына была увешана иконами («Утром переставлял образа в комнате Дани (выше поставил) и повесил новые…»)[33], и не в том, что 4-летний мальчик старательно подражал отцу на молебне[34], и не только в том, что сын, вероятно, знал: его отец, религиозный писатель Миролюбов, начинал свои литературные труды с написания стихотворных молитв и сочинил их в свое время на целый сборник[35], – стихотворные молитвы Хармса можно считать в некотором роде преемниками отцовских. Важнее всего то, что отец целенаправленно занимался христианским образованием сына: читал с 10-летним подростком Евангелие по-гречески[36], разбирал с ним священные тексты, демонстрировал, насколько сокровенен их смысл и что, несмотря на многовековые труды предшественников, до сих пор продолжается их истолкование, например Апокалипсиса.
По-видимому, в подражание отцу, и Хармс, будто богослов, занимался сличением текстов Евангелий от Марка, Луки и Иоанна, отмечая в них, по своему разумению, параллельные места, а также те, которые, как можно полагать, вызывали в его душе отзвук[37]. Среди многочисленных подчеркиваний Хармса в тексте Евангелий (эти хармсовские пометы подлежат отдельному изучению) особенно выразительны: «Я и Отец – одно» (Ин. 10, 30); «Отец во Мне и Я в Нем» (Ин. 10, 38).
Чудесным образом оказалось, что редкие сохранившиеся доныне книги из личной библиотеки Хармса почти все – богословского содержания. Они испещрены многочисленными пометами писателя, которые характеризуют не просто его интерес к содержанию, но личную заинтересованность в прочитанном и тогдашнее душевное состояние Хармса. Так он несколько раз (акцентированно) подчеркнул следующее: «Надо беду зажечь вокруг себя… Внутренность свою надобно уязвлять и тревожить, чтоб не уснуть… Что значит зажечь беду вокруг себя? Это глубокое чувство опасности своего положения и опасности крайней, от коей нет иного спасения, как в Господе Иисусе Христе… Сие чувство и будет гнать нас к Господу и заставит непрестанно вопиять: Господи, помилуй! Помоги! Защити!.. Оно было у всех святых и никогда их не оставляло»[38].
Но Хармс не стал ни богословом, ни философом, ни религиозным писателем. Помимо стихотворных молитв – своеобразных авторских душевных всплесков, – религиозные мотивы в его произведениях хоть и многочисленны, но, вследствие специфической своеобразности хармсовской манеры, неочевидны и подлежат скрупулезному выявлению и дешифровке.
На поверхности же: бесчисленные безобразные старухи, которым надлежит выпадать из окон, потому что их слишком много на одном небольшом пространстве («Был дом, наполненный старухами…» в рассказе «Рыцари»); дети, болтающиеся под ногами и издевательски преследующие свою жертву; женщины, вызывающие смешанные чувства едва ли не похотливого влечения к ним и постоянной неуверенности в себе, в своей состоятельности.
Эти фантомы пришли в творчество Хармса из детства. Всюду, где он навязчиво повторяет: «Я не люблю детей…», следует читать: «Я не люблю свое детство», прошедшее в сосредоточенном на небольшом пространстве, тесном специфическом окружении: бездомных старух из Богадельни; только что вышедших из тюрьмы неприкаянных женщин из Убежища; девочек-подростков, отбывающих срок в Доме Трудолюбия, пока их матери сидят в тюрьме.
Давящее влияние этих обстоятельств Хармс в раннем детстве преодолевал по-детски («не слушается» – см. выше), а в пору проявления творческих интересов – по-взрослому: формированием творческого мира (и личного поведения), демонстративно и вызывающе отличного от общепринятого.
Эту жизнеопасную деструктивность Хармс начал, пожалуй, с собственного творческого имени: можно предполагать, что в противоположность «конструктивному» папиному псевдониму Миролюбов (папа изображал их сыну двумя написанными по-древнееврейски словами «Мир» и «Любовь») он положил в основу своего – древнееврейское «Херем»: заклятие (или отлучение). За неделю до своего очередного дня рождения, 23 декабря 1936 г., Хармс отметил в записной книжке: «Вчера папа сказал мне, что, пока я буду Хармс, меня будут преследовать нужды»[39].
Даниил Хармс умер по соседству с тюрьмой, в спецбольнице, принадлежавшей ленинградской тюрьме на Арсенальной наб., д. 5–9.
За содействие в подготовке настоящего издания приношу искреннюю благодарность Инне Валентиновне Дацюк.
О том, как сама она здесь оказалась (пройдя с середины 1890-х гг. по нескольким ступеням «карьерной лестницы»: заведующая прачечной, надзирательница и экономка, помощница начальницы и, наконец, начальница[2]), сведения до сих пор не отысканы. Известно лишь, что она происходила из рода саратовских Колюбакиных; по неподтвержденным сведениям, училась в Смольном институте[3]; в отроческом, вероятно, возрасте подверглась насилию со стороны отца[4] и, как можно предположить, именно после этого оставила родительский дом, оказавшись вскоре в роли заведующей прачечной названного выше Убежища. По-видимому, профессионально она увереннее всего чувствовала себя служащей при прачечной: с начала 1920 по 1926 г. Колюбакина работала кастеляншей в Барачной больнице им. С. П. Боткина (и там же жила с семьей)[5].
17 (30) декабря 1905 г. у Колюбакиной родился сын, о чем отец новорожденного, И. П. Ювачев, извещал свою приятельницу: «Сегодня, 17 декабря, в 6 утра, у меня родился сын Даниил. Назвал его так ради многих причин: 1) 5 декабря утром около 6 ч., накануне исповеди и причастия, в Гефсиманском скиту[6], мне явился во сне пророк Даниил. 2) Это мой любимый пророк, и на всех его писаниях я строю свою философию истории. 3) Сегодня, 17 декабря, память пророка Даниила. 4) «Даниель» значит суд Божий или судья Божий. Это имя так отвечает современным событиям. 5) Очень настаивал на этом имени наш священник, который делал молитву.
Крестить предполагаю 25 декабря или около этого времени. Крестный – один из братьев, крестная – сестра Надежды Ивановны»[7].
Как можно судить по приведенным словам, отец Хармса был человеком мыслящим и искренне набожным. Между тем Ивана Павловича Ювачева (1860–1940) в молодости следовало бы счесть, скорее всего, легкомысленным: не обладая твердыми политическими убеждениями, он оказался причастен к террористической организации и в сентябре 1884 г. на так называемом «Процессе 14» был осужден на смертную казнь, замененную в октябре бессрочной каторгой.
В Шлиссельбургской крепости, где Ювачев провел почти два с половиной года, он пережил духовное преображение и истово обратился к христианству. Для чтения в подлинниках соответствующей литературы он изучил древнееврейский и греческий языки и сам стал сочинять: в эту пору стихотворные молитвы[8], а впоследствии написал, фигурально выражаясь, целую библиотеку «душеполезной» литературы, избрав себе литературный псевдоним Миролюбов, – словами «Мир и Любовь» из новозаветного Соборного послания св. Апостола Иуды (Иуда 1. 2) в качестве пожелания адресату Ювачев завершал каждое свое письмо.
Оказавшись с 1887 г. на Сахалине, куда он был отправлен для дальнейшего отбывания каторги, Ювачев добропорядочным поведением (и научными трудами на тамошней метеорологической станции) заслужил в конце концов с 1899 г. право свободного проживания в любой местности России.
Так он оказался в Петербурге, здесь познакомился с Н. И. Колюбакиной и 16 апреля 1903 г. с ней обвенчался[9].
Накануне женитьбы Ювачев определился на службу в Управление сберегательных касс. По должности инспектора ему полагалось ездить с ревизиями сберегательных касс по всей России, а заодно оказывалось возможным еще и просто путешествовать, что он весьма любил. Это означало многомесячное отсутствие его в Петербурге. Сохранившиеся письма Ювачева из мест командировок дают представление (и конечно, совсем не полное) о том, как мало в течение того или иного года ему доводилось бывать дома. Например, 1909 г.: январь – февраль он провел в Москве[10]; в мае: «Сижу в Архангельске, а собираюсь к морским поездкам в Мурман и на Печору»[11]; в августе: «Вернулся из долгого и дальнего странствования. Всего 19° не доехал до Северного полюса, объехал все города Архангельской губернии, был в Норвегии, плавал во льдах за 70° северной широты, подымался по р. Печоре до Усть-Цельма… Одним словом, три месяца колесил по всему северу России. 7 сентября еду в новую командировку – в Пермскую губернию. И опять надолго. <…> Жена моя была на даче в Луге, а теперь переехала к сестре в Царское Село, пока погода стоит хорошая. Мальчик окреп. Большой буян»[12]; в ноябре: «Побыв короткое время дома (на даче в Луге), отправился в новую командировку, в Пермскую губернию. Перевалив Уральский хребет, объехал все города Пермской губернии и Тюмень. Теперь отсиживаюсь в Екатеринбурге, где ревизия касс в полном ходу. Полагаю, что придется здесь пробыть еще дней 10»[13]. Таким образом, в этом 1909 г. Ювачев был дома в общей сложности едва ли более трех месяцев[14]. Надо полагать, что папа успел к рождению в этом году своего нового ребенка: «2 декабря родилась дочь Елизавета. Еще не крестили»[15]. Тем временем, как сказано в одном из писем (см. выше): «Мальчик окреп» – это о сыне Дане.
Повседневным окружением мальчика на протяжении всего детства и отрочества были: сотня одетых в невзрачную униформу женщин – вчерашних заключенных и еще столько же (и также одинаково одетых) старушек из Богадельни и девочек-подростков из Дома Трудолюбия[16]. На всех (и на всем) была печать принадлежности к тюремному ведомству.
Показателем благополучия были два фактора: соблюдение чистоты и дисциплины.
Наведение чистоты было в Убежище, если можно так выразиться, профессиональным занятием: паровая прачечная, приносившая доход заведению, давала работу трети жилиц, остальные, пропорционально, занимались сушкой белья и глажением[17].
По тому немногому, что известно о характере Колюбакиной, можно судить, что она обладала независимым и сильным характером[18] и даже, как видно, злоупотребляла своим правом командовать и распоряжаться: «Ты осуждала сестру мою Анну за крик на ребят, – писал ей муж в феврале 1911 г., – но ты сама стала второй Анной. Ты на Даню целый день кричишь. Хорошо, что он привык к твоим крикам и они его не трогают. Но худо и то, что он перестает слушаться. <…> На мой взгляд, у тебя, Надя, делаются неприятности с людьми. Ты до того привыкла браниться, что не замечаешь ни своих криков, ни своей брани»[19].
Если, как мы узнаем из этого письма, Даня уже в пять лет переставал «слушаться» маму, реагируя таким образом на ее агрессивную манеру воспитания, то с отцом его отношения были более замысловатыми.
С младенчества и все детство и отрочество Дани папа был для сына чудесной легендой, мифом, родом иконы: «Данилушка наш прекрасно выговаривает теперь „папа“ и все время смотрит на твой портрет» (11 сентября 1906 г.)[20]; «Данилушка все целует твой портрет и всем другим дает» (30 января 1907 г.)[21]; «Ты спрашиваешь, помнит ли Данюк своего папу? Да еще как, каждый день требует с моего столика твой портрет, всем его показывает, целует и говорит: ПАПА, ПАПА» (11 июня 1907 г.)[22]; «Твой новый портрет Даня просил повесить перед его письменным столом, где теперь он и висит» (3 февраля 1911 г.)[23].
Когда папа на короткий срок появлялся в семье, это всякий раз было чудесным подарком, оставлявшим на долгое время яркое впечатление: «С твоей легкой руки теперь ежедневно Данька заводит граммофон, надоел так, что я прямо бегу в контору» (19 сентября 1910 г.)[24]; «Даня с восторгом вспоминает, как ты его водил в кинематограф, всем об этом рассказывает» (20 сентября 1910 г.)[25]; «Сегодня все тебя вспоминал и уверял, что у него начинает так же, как у Папы, борода расти» (10 октября 1910 г.)[26]. Дело было, конечно, и в том, что всякий раз папа оказывался «пришельцем» из неблизкого и неведомого мира, ведь долгие отлучки, безусловно, объяснялись необходимостью ехать в дальние (и для ребенка загадочные) края. Но в еще большей степени с папой ассоциировались те новые знания, которые являлись сыну в недолгих, но оставлявших глубокий след занятиях с отцом.
Среди них главным было посвящение в таинственные и загадочные явления и истории.
В 14-летнем возрасте Хармс создал серию рисунков, в которых наличествуют следы его знакомства с книгой Н. А. Морозова «История возникновения Апокалипсиса: Откровение в грозе и буре» (СПб., 1907)[27]. В его поле зрения книга попала не случайно, а наверняка благодаря папе, который с начала 1910-х гг. «начинает собирать материал по толкованию „Откровения Иоанна Богослова“, изучает иконографию апокалипсисов и иконописные изображения Иоанна Богослова»[28]. В результате на эту тему появились несколько работ И. П. Ювачева, в том числе «Апокалипсис и его толкователи»[29], с которой (а прежде всего, конечно, с самим загадочным «Откровением Иоанна Богослова») отец познакомил сына еще в отрочестве[30]. Апокалипсические мотивы потом будут неоднократно возникать в стихотворениях Хармса, а в самых бытовых по сюжету его прозаических произведениях окажутся скрытыми образы Апокалипсиса.
В тех же рисунках и в подписях к ним 14-летний Хармс использует астрологические понятия, которые естественнее всего ему было почерпнуть у папы, занимавшегося таинственной (и тем более привлекательной для ребенка) астрологией и обозначавшего порой даты в письмах астрологическими значками, – в подражание ему 11-летний сын демонстрировал в одном из своих писем умение изобразить дату тоже загадочным (но папе понятным) значком[31]. Эта приверженность к астрологии (и занятие ею и эзотерическими учениями) будет сопровождать Хармса всю последующую жизнь. Нельзя не заметить, что в его жизни были два периода, когда он внезапно стал систематически прибегать к записи дат астрологическими значками: все время пребывания в ссылке в Курске в 1932 г.[32] и сразу после смерти отца в 1940 г. Можно предположить, что эмоциально эти периоды переживались им как самые тяжелые: в одном случае он таким экзотическим способом (в своем духе) апеллировал к отцовской защите, а в другом фиксировал обостренную беззащитность, оказавшись без поддержки отца.
Именно отцу Хармс обязан глубоким религиозным воспитанием. Дело, конечно, совсем не в том, что комната сына была увешана иконами («Утром переставлял образа в комнате Дани (выше поставил) и повесил новые…»)[33], и не в том, что 4-летний мальчик старательно подражал отцу на молебне[34], и не только в том, что сын, вероятно, знал: его отец, религиозный писатель Миролюбов, начинал свои литературные труды с написания стихотворных молитв и сочинил их в свое время на целый сборник[35], – стихотворные молитвы Хармса можно считать в некотором роде преемниками отцовских. Важнее всего то, что отец целенаправленно занимался христианским образованием сына: читал с 10-летним подростком Евангелие по-гречески[36], разбирал с ним священные тексты, демонстрировал, насколько сокровенен их смысл и что, несмотря на многовековые труды предшественников, до сих пор продолжается их истолкование, например Апокалипсиса.
По-видимому, в подражание отцу, и Хармс, будто богослов, занимался сличением текстов Евангелий от Марка, Луки и Иоанна, отмечая в них, по своему разумению, параллельные места, а также те, которые, как можно полагать, вызывали в его душе отзвук[37]. Среди многочисленных подчеркиваний Хармса в тексте Евангелий (эти хармсовские пометы подлежат отдельному изучению) особенно выразительны: «Я и Отец – одно» (Ин. 10, 30); «Отец во Мне и Я в Нем» (Ин. 10, 38).
Чудесным образом оказалось, что редкие сохранившиеся доныне книги из личной библиотеки Хармса почти все – богословского содержания. Они испещрены многочисленными пометами писателя, которые характеризуют не просто его интерес к содержанию, но личную заинтересованность в прочитанном и тогдашнее душевное состояние Хармса. Так он несколько раз (акцентированно) подчеркнул следующее: «Надо беду зажечь вокруг себя… Внутренность свою надобно уязвлять и тревожить, чтоб не уснуть… Что значит зажечь беду вокруг себя? Это глубокое чувство опасности своего положения и опасности крайней, от коей нет иного спасения, как в Господе Иисусе Христе… Сие чувство и будет гнать нас к Господу и заставит непрестанно вопиять: Господи, помилуй! Помоги! Защити!.. Оно было у всех святых и никогда их не оставляло»[38].
Но Хармс не стал ни богословом, ни философом, ни религиозным писателем. Помимо стихотворных молитв – своеобразных авторских душевных всплесков, – религиозные мотивы в его произведениях хоть и многочисленны, но, вследствие специфической своеобразности хармсовской манеры, неочевидны и подлежат скрупулезному выявлению и дешифровке.
На поверхности же: бесчисленные безобразные старухи, которым надлежит выпадать из окон, потому что их слишком много на одном небольшом пространстве («Был дом, наполненный старухами…» в рассказе «Рыцари»); дети, болтающиеся под ногами и издевательски преследующие свою жертву; женщины, вызывающие смешанные чувства едва ли не похотливого влечения к ним и постоянной неуверенности в себе, в своей состоятельности.
Эти фантомы пришли в творчество Хармса из детства. Всюду, где он навязчиво повторяет: «Я не люблю детей…», следует читать: «Я не люблю свое детство», прошедшее в сосредоточенном на небольшом пространстве, тесном специфическом окружении: бездомных старух из Богадельни; только что вышедших из тюрьмы неприкаянных женщин из Убежища; девочек-подростков, отбывающих срок в Доме Трудолюбия, пока их матери сидят в тюрьме.
Давящее влияние этих обстоятельств Хармс в раннем детстве преодолевал по-детски («не слушается» – см. выше), а в пору проявления творческих интересов – по-взрослому: формированием творческого мира (и личного поведения), демонстративно и вызывающе отличного от общепринятого.
Эту жизнеопасную деструктивность Хармс начал, пожалуй, с собственного творческого имени: можно предполагать, что в противоположность «конструктивному» папиному псевдониму Миролюбов (папа изображал их сыну двумя написанными по-древнееврейски словами «Мир» и «Любовь») он положил в основу своего – древнееврейское «Херем»: заклятие (или отлучение). За неделю до своего очередного дня рождения, 23 декабря 1936 г., Хармс отметил в записной книжке: «Вчера папа сказал мне, что, пока я буду Хармс, меня будут преследовать нужды»[39].
Даниил Хармс умер по соседству с тюрьмой, в спецбольнице, принадлежавшей ленинградской тюрьме на Арсенальной наб., д. 5–9.
За содействие в подготовке настоящего издания приношу искреннюю благодарность Инне Валентиновне Дацюк.
Валерий Сажин
«Я родился в камыше…»
Стихи и проза
«Я родился в камыше. Как мышь…»
Я родился в камыше. Как мышь. Моя мать меня родила и положила в воду. И я поплыл. Какая то рыба с четырмя усами на носу кружилась около меня. Я заплакал. И рыба заплакала. Вдруг мы увидели, что плывёт по воде каша. Мы съели эту кашу и начали смеяться. Нам было очень весело, мы поплыли по течению и встретили рака. Это был древний, великий рак; он держал в своих клешнях топор. За раком плыла голая лягушка. «Почему ты всегда голая, – спросил её рак, – как тебе не стыдно?» «Здесь ничего нет стыдного – ответила лягушка. – Зачем нам стыдиться своего хорошего тела, данного нам природой, когда мы не стыдимся своих мерзких поступков, созданных нами самими?» «Ты говоришь правильно, – сказал рак. – И я не знаю, как тебе на это ответить. Я предлогаю спросить об этом человека, потому что человек умнее нас. Мы же умны только в баснях, которые пишет про нас человек, т.-ч. и тут выходить, что опять таки умён человек, а не мы». Но тут рак увидел меня и сказал: «Да и плыть никуда не надо, потому что вот он – человек». Рак подплыл ко мне и спросил: «Надо ли стесняться своего голого тела? Ты человек и ответь нам». «Я человек и отвечу вам: не надо стесняться своего голого тела».