– Мадо, не переживай за отца, – сказала она. – Он справится.
12
13
12
Спустя полчаса я вернулась домой и обнаружила, что Жан Большой побывал там до меня. Дверь была приотворена, и, еще не успев войти в дом, я уже знала: что-то не так. Из кухни донесся резкий запах спиртного, а когда я туда вошла, под ногами захрустели осколки разбитой бутылки из-под колдуновки.
Это было только начало.
Он побил всю посуду и фарфор, какие нашел. Все чашки, тарелки, бутылки. Блюда фирмы «Жан де Бретань», принадлежавшие моей матери, чайный сервиз, ликерные рюмочки, что стояли рядком в шкафчике. Дверь в мою комнату была открыта; ящики с одеждой и книгами вывернуты на пол. Ваза с цветами, стоявшая у кровати, раздавлена; цветы втоптаны в стеклянный порошок. Тишина все еще зловеще вибрировала от силы отцовского гнева.
Для меня это была не совсем новость. Припадки ярости у отца были нечасты, но ужасны, а за ними всегда следовал период спокойствия, продолжавшийся несколько дней, иногда – недель. Мать всегда говорила, что именно эти затишья сильнее всего ее изводят; долгие интервалы пустоты, время, когда отец словно исчезал, присутствуя лишь на своих собственных ритуалах – визитах на Ла Буш, посиделках в баре у Анжело, одиноких прогулках вдоль берега.
Я села на кровать – у меня вдруг подогнулись ноги. Что вызвало эту вспышку? Потеря святой? Потеря «Элеоноры»? Что-то другое?
Я поразмыслила над рассказом Туанетты про Жана Маленького и «Элеонору». Я об этом понятия не имела. Я попыталась представить себе, что мог почувствовать отец, когда лодка пропала. Может, печаль о потере своего первого создания? Облегчение, что дух Жана Маленького наконец обрел покой? Я начала понимать, почему отец не явился на спасательные работы. Он хотел, чтобы лодка пропала, а я, дура такая, полезла ее спасать.
Я подобрала книгу – одну из тех, что остались, когда я уехала, – и расправила обложку. Кажется, его ярость была направлена в особенности на книги: из некоторых были вырваны страницы; другие растоптаны. Я была единственная любительница чтения: мать и Адриенна предпочитали журналы и телевизор. Я поневоле решила, что это разрушение было прямой атакой на меня.
Лишь через несколько минут я сообразила заглянуть в комнату Адриенны. Та была не тронута. Кажется, Жан Большой туда и не заходил. Я сунула руку в карман, проверяя, там ли фотография со дня рождения. Она была все еще там. Адриенна улыбалась мне через дырку, где я когда-то была, длинные волосы скрывали ее лицо. Теперь я вспомнила: она всегда получала какой-нибудь подарок на мой день рождения. В тот год ей подарили платье, в котором она была на фотографии, – белое платье-рубашку с красной вышивкой. Мне подарили первую в жизни удочку. Я, конечно, обрадовалась подарку, но порой я задумывалась, почему же мне никто не покупает платьев.
Я лежала на кровати Адриенны – в ноздри мне бил запах колдуновки, а лицо упиралось в выцветшее розовое покрывало. Потом я встала. Я видела себя в зеркале на дверце гардероба: бледная, опухшие глаза, жидкие прямые волосы. Я посмотрела хорошенько. Потом вышла из дому, осторожно ступая по битому стеклу. Я сказала себе: в чем бы ни была проблема Жана Большого, в чем бы ни была проблема с Ле Саланом, исправлять их – не мое дело. Он предельно ясно дал мне это понять. На этом моя ответственность кончилась.
Я направилась в Ла Уссиньер, испытывая настолько сильное облегчение, что не могла бы признаться в нем даже самой себе. Я повторяла: я пыталась. Честно пыталась. Если б мне хоть кто-нибудь помог… но молчание отца, неприкрытая враждебность Аристида и даже двусмысленная доброта Туанетты – все говорило мне, что я в одиночестве. Даже Капуцина, узнав, что я задумала, скорее всего, примет сторону моего отца. Она всегда хорошо относилась к Жану Большому. Нет, Бриман прав. Кто-то должен повести себя как разумный человек. А саланцы, которые отчаянно цепляются за свои суеверия и старые обычаи, в то время как море с каждым годом уносит все больше народу из их числа, скорее всего, не поймут. Значит – Бриман. Раз мне не удалось убедить Жана Большого, что для него лучше, – может, это удастся Бримановым докторам.
Я пошла длинной дорогой – к «Иммортелям», мимо Ла Буша. Я никого не видела, кроме Дамьена Геноле, сидевшего в одиночестве на камнях с рыболовной сумкой и удочками. Я махнула ему рукой, он в ответ молча кивнул. Уже опять начался прилив – белый шум где-то вдалеке. Подальше, в самом узком месте острова, можно было наблюдать, как прилив идет сразу с двух сторон. В один прекрасный день талия, соединяющая тело Колдуна, пресечется, и Ле Салан будет отрезан от Ла Уссиньера навсегда. Я подумала, что это будет означать конец для всех саланцев.
На полпути к «Иммортелям» я встретила Флинна. Я не ждала никого увидеть – тропа, идущая вдоль берега, была узка, и пользовались ею нечасто, – но он, кажется, совсем не удивился, увидев меня. Сегодня утром он вел себя как-то по-другому – бодрая беспечность сменилась сдержанной нейтральностью, огонек в глазах почти погас. Не из-за «Элеоноры» ли, подумала я, и сердце у меня сжалось.
– Что, про святую никаких новостей? – Даже я слышала, как фальшив мой жизнерадостный голос.
– Вы идете в Ла Уссиньер.
Это прозвучало не как вопрос, хотя я видела, что он ожидает ответа.
– Повидаться с Бриманом, – продолжал он тем же невыразительным тоном.
– Кажется, всем очень интересно, куда я хожу.
– И неудивительно.
– Что вы хотите сказать? – Я услышала резкость в собственном голосе.
– Ничего.
Он, кажется, собирался пойти своей дорогой – сделал шаг в сторону, чтобы пропустить меня, глаза уже устремлены куда-то еще. Внезапно мне показалось, что ни в коем случае нельзя дать ему уйти. Хотя бы он должен меня понять.
– Я вас очень прошу. Вы его друг, – начала я.
Я знала, он поймет, про кого я говорю.
Он на мгновение застыл.
– Ну и что?
– Может, вы с ним поговорите. Попробуете его убедить.
– Что? – переспросил он. – Убедить его переехать?
– Ему нужен особый уход. Надо, чтобы он это понял. Кто-то должен взять ответственность на себя.
Я подумала про дом, битое стекло, растерзанные книги.
– Он может причинить себе вред, – сказала я наконец.
Флинн поглядел на меня, и я поразилась жесткости его взгляда.
– Звучит правдоподобно, – тихо сказал он. – Но мыто с вами знаем правду, верно?
Он улыбнулся, совсем не дружелюбно.
– Речь идет о вас. Все разговоры про ответственность – в конечном итоге они сводятся именно к этому. Как для вас будет удобнее.
Я хотела сказать ему, что всё совсем не так. Но слова, казавшиеся такими естественными в устах Бримана, звучали фальшиво и беспомощно, когда исходили от меня. Я видела, что Флинн в самом деле так думает, – думает, что я делаю все это для себя, для собственной безопасности, а может, даже в какой-то степени хочу отомстить Жану Большому за все годы молчания… Я хотела сказать ему, что это не так. Я была уверена, что это не так.
Но Флинн уже потерял ко мне интерес. Пожал плечами, кивнул и удалился по тропе быстро и бесшумно, как браконьер, а я стояла, уставившись ему вслед, и в душе у меня росли гнев и растерянность. Какого черта, да кто он такой вообще? Какое право имеет меня судить?
По прибытии в «Иммортели» мой гнев, вместо того чтобы утихнуть, разгорелся еще сильнее. У меня больше недоставало уверенности на разговор с Бриманом – помимо всего прочего, я боялась, что от первого же доброго слова плотину прорвет слезами, копившимися со дня моего приезда. Так что я вместо этого болталась у причала, наслаждаясь тихим плеском воды и яхточками, летавшими поперек залива. Для отдыхающих было еще рано; лишь немногие лежали на верхнем краю пляжа, под эспланадой, где рядком сидели на белом песке свежевыкрашенные пляжные беседки.
Я заметила, что через улицу с седла броского японского мотоцикла за мной наблюдает молодой человек. Длинные волосы свисают на глаза, пальцы лениво держат сигарету, джинсы в обтяжку, кожаная куртка, мотоциклетные ботинки… Я его узнала лишь через несколько секунд. Жоэль Лакруа, красивый и балованный сын единственного на острове полицейского. Молодой человек оставил мотоцикл у тротуара и перешел через дорогу ко мне.
– Вы нездешняя, да? – спросил он, затягиваясь сигаретой.
Ясно, он меня не помнит. И ничего удивительного. Последний раз я с ним говорила еще в школе, а он был на пару лет старше меня.
Он оценивающе разглядывал меня и ухмылялся.
– Хотите, я вам покажу окрестности? – предложил он. – Посмотрим виды, ну, какие есть. У нас тут насчет видов небогато.
– Спасибо, в другой раз.
Жоэль щелчком отшвырнул сигарету через дорогу.
– Где вы остановились, а? В «Иммортелях»? Или у вас тут родственники?
Почему-то – может, из-за этого оценивающего взгляда – мне не хотелось говорить ему, кто я. Я кивнула:
– Я в Ле Салане.
– Любите простую жизнь, а? На западе, среди коз и солончаков? А знаете, каждый второй саланец – шестипалый. «Тесные семейные связи».
Он закатил глаза, потом взглянул на меня пристальнее, с запоздалым узнаванием.
– Да я тебя знаю, – сказал он наконец. – Ты Прато. Моника?.. Мари?..
– Мадо, – сказала я.
– Я слыхал, что ты вернулась. Я тебя не узнал.
– И неудивительно.
Жоэль неловко откинул волосы назад.
– Так значит, ты вернулась в Ле Салан? Ну что ж, всяко бывает.
Мое равнодушие охладило его интерес. Он опять закурил – от серебряной зажигалки «харлей-дэвидсон» размером почти с пачку «житан».
– Мне-то подавай город. В один прекрасный день сяду на мотоцикл, и поминай как звали, э. Куда угодно, лишь бы подальше отсюда. Уж я-то не собираюсь околачиваться в Колдуне до конца жизни.
Он сунул зажигалку в карман и прошествовал обратно через улицу, к ждущей его «хонде», а я опять осталась одна перед пляжными беседками.
Я сняла туфли, песок под пальцами был уже теплый. Я опять почувствовала, какой толстый этот слой песка. В одном месте еще оставались со вчерашнего вечера следы тягача; я вспомнила, как колеса пробуксовывали в песке, пока мы напрягали силы, толкая покалеченную «Элеонору» к дороге; как тягач подавался под нашим объединенным весом; и запах дикого чеснока на дюнах…
Я остановилась. Этот запах. Тогда я тоже о нем подумала. Запах ассоциировался у меня с Флинном и еще с какими-то словами Матиа Геноле – руки его тряслись от ярости, когда он отвечал Жожо Чайке, что-то насчет пляжа.
Ага, вот оно. «Он мог быть наш».
Почему? Удача переменчива, сказал он. Но при чем тут пляж? Я все никак не могла уловить нужную мысль; она пахла тимьяном, диким чесноком, соленым ароматом дюн. Ладно, это не важно. Я дошла до самой воды, которая опять поднималась, но не спеша, тонкими ручейками ползла через промоины в песке, просачивалась в низины меж камней. Слева от меня, близ пристани, был мол, свежеукрепленный каменными блоками, – получился широкий волнолом, уходящий в море метров на сто. На него уже карабкались двое ребятишек; я слышала их крики, так похожие на крики чаек, в чистом воздухе. Я попробовала себе представить, что было бы, если бы пляж был в Ле Салане; какое оживление в торговле он принес бы, какое вливание жизни. Этот пляж – вся ваша удача, сказал тогда Матиа. Бриман-везунчик в очередной раз оправдал свое прозвище.
Камни, составляющие волнолом, были гладки, не обросли еще морскими желудями и водорослями. С ближней стороны он был высотой метра два, дальняя сторона не так сильно возвышалась над землей. С той стороны накопился песок – его принесло течением. Я слышала, как двое детей играют там, кидаясь друг в друга горстями водорослей и пронзительно, возбужденно вопя. Я поглядела назад, на пляжные беседки. Единственная оставшаяся беседка на Ла Гулю торчала высоко над землей; я помнила ее длинные, как ноги насекомого, сваи, вбитые в скалу. В «Иммортелях» беседки плотно сидели на земле, под пол разве что ползком можно забраться.
Похоже, пляж-то прирос песочком, сказала я себе.
Внезапно меня озарило: запах дикого чеснока усилился, и я услышала, как Флинн говорит: «причал, пляжик, все дела». Он говорил про Ла Гулю; я глядела на веранду и дивилась, куда пропал весь песок.
Дети все еще кидались водорослями. На дальней стороне мола водорослей было много; не так много, как бывало на Ла Гулю, но на «Иммортели» наверняка кто-нибудь ежедневно приходит их убирать. Подходя ближе, я заметила среди бурых и зеленых водорослей темно-красное пятно, которое мне о чем-то напомнило. Я поковыряла его ногой, сдвинув слой водорослей.
И тут я увидела, что это. Прибой жестоко обошелся с ней; шелк потерся, вышивка распустилась, и вся она забилась мокрым песком. Но ошибиться было невозможно. Церемониальная юбка святой Марины, содранная со статуи в ночь шествия, – море вынесло ее на берег, но не на Жадину, как мы ожидали, а сюда, на «Иммортели», на счастье Ла Уссиньеру. Вынесло приливом.
Прилив.
Внезапно я поняла, что дрожу, но не от холода. Саланцы винили в своих несчастьях южный ветер, но на самом деле это приливы переменились; приливы, что когда-то загоняли рыбу к Жадине, а теперь ободрали Жадину, отняв у него все, что можно; приливы, что гнали ручей вспять, в деревню, которую когда-то защищал мыс Грино.
Я долго смотрела на кусок истлевшего шелка, едва осмеливаясь дышать. Я думала о пляжных беседках, о песке, о волноломе, который был тут раньше. В каком году его построили? А в каком году смыло пляж и причал в Ла Гулю? А этот новый мол, надстроенный на старый так недавно, что не успел еще и морскими желудями обрасти?
Одна мелочь тянула за собой другую; цепочки непримечательных событий, незначительные перемены. На таком маленьком песчаном островке, как Колдун, приливы и течения могут меняться очень быстро; и любое изменение может стать гибельным. Злые приливы смывают песок, сказал мне Гилен в ночь, когда мы спасали «Элеонору». Бриман защищал свои капиталовложения.
Бриман заботился обо мне, беспокоился насчет затопления. И закидывал удочки насчет земли Жана Большого. Туанетте он тоже предлагал купить у нее дом. Интересно, к скольким еще людям он подкатывался?
Это было только начало.
Он побил всю посуду и фарфор, какие нашел. Все чашки, тарелки, бутылки. Блюда фирмы «Жан де Бретань», принадлежавшие моей матери, чайный сервиз, ликерные рюмочки, что стояли рядком в шкафчике. Дверь в мою комнату была открыта; ящики с одеждой и книгами вывернуты на пол. Ваза с цветами, стоявшая у кровати, раздавлена; цветы втоптаны в стеклянный порошок. Тишина все еще зловеще вибрировала от силы отцовского гнева.
Для меня это была не совсем новость. Припадки ярости у отца были нечасты, но ужасны, а за ними всегда следовал период спокойствия, продолжавшийся несколько дней, иногда – недель. Мать всегда говорила, что именно эти затишья сильнее всего ее изводят; долгие интервалы пустоты, время, когда отец словно исчезал, присутствуя лишь на своих собственных ритуалах – визитах на Ла Буш, посиделках в баре у Анжело, одиноких прогулках вдоль берега.
Я села на кровать – у меня вдруг подогнулись ноги. Что вызвало эту вспышку? Потеря святой? Потеря «Элеоноры»? Что-то другое?
Я поразмыслила над рассказом Туанетты про Жана Маленького и «Элеонору». Я об этом понятия не имела. Я попыталась представить себе, что мог почувствовать отец, когда лодка пропала. Может, печаль о потере своего первого создания? Облегчение, что дух Жана Маленького наконец обрел покой? Я начала понимать, почему отец не явился на спасательные работы. Он хотел, чтобы лодка пропала, а я, дура такая, полезла ее спасать.
Я подобрала книгу – одну из тех, что остались, когда я уехала, – и расправила обложку. Кажется, его ярость была направлена в особенности на книги: из некоторых были вырваны страницы; другие растоптаны. Я была единственная любительница чтения: мать и Адриенна предпочитали журналы и телевизор. Я поневоле решила, что это разрушение было прямой атакой на меня.
Лишь через несколько минут я сообразила заглянуть в комнату Адриенны. Та была не тронута. Кажется, Жан Большой туда и не заходил. Я сунула руку в карман, проверяя, там ли фотография со дня рождения. Она была все еще там. Адриенна улыбалась мне через дырку, где я когда-то была, длинные волосы скрывали ее лицо. Теперь я вспомнила: она всегда получала какой-нибудь подарок на мой день рождения. В тот год ей подарили платье, в котором она была на фотографии, – белое платье-рубашку с красной вышивкой. Мне подарили первую в жизни удочку. Я, конечно, обрадовалась подарку, но порой я задумывалась, почему же мне никто не покупает платьев.
Я лежала на кровати Адриенны – в ноздри мне бил запах колдуновки, а лицо упиралось в выцветшее розовое покрывало. Потом я встала. Я видела себя в зеркале на дверце гардероба: бледная, опухшие глаза, жидкие прямые волосы. Я посмотрела хорошенько. Потом вышла из дому, осторожно ступая по битому стеклу. Я сказала себе: в чем бы ни была проблема Жана Большого, в чем бы ни была проблема с Ле Саланом, исправлять их – не мое дело. Он предельно ясно дал мне это понять. На этом моя ответственность кончилась.
Я направилась в Ла Уссиньер, испытывая настолько сильное облегчение, что не могла бы признаться в нем даже самой себе. Я повторяла: я пыталась. Честно пыталась. Если б мне хоть кто-нибудь помог… но молчание отца, неприкрытая враждебность Аристида и даже двусмысленная доброта Туанетты – все говорило мне, что я в одиночестве. Даже Капуцина, узнав, что я задумала, скорее всего, примет сторону моего отца. Она всегда хорошо относилась к Жану Большому. Нет, Бриман прав. Кто-то должен повести себя как разумный человек. А саланцы, которые отчаянно цепляются за свои суеверия и старые обычаи, в то время как море с каждым годом уносит все больше народу из их числа, скорее всего, не поймут. Значит – Бриман. Раз мне не удалось убедить Жана Большого, что для него лучше, – может, это удастся Бримановым докторам.
Я пошла длинной дорогой – к «Иммортелям», мимо Ла Буша. Я никого не видела, кроме Дамьена Геноле, сидевшего в одиночестве на камнях с рыболовной сумкой и удочками. Я махнула ему рукой, он в ответ молча кивнул. Уже опять начался прилив – белый шум где-то вдалеке. Подальше, в самом узком месте острова, можно было наблюдать, как прилив идет сразу с двух сторон. В один прекрасный день талия, соединяющая тело Колдуна, пресечется, и Ле Салан будет отрезан от Ла Уссиньера навсегда. Я подумала, что это будет означать конец для всех саланцев.
На полпути к «Иммортелям» я встретила Флинна. Я не ждала никого увидеть – тропа, идущая вдоль берега, была узка, и пользовались ею нечасто, – но он, кажется, совсем не удивился, увидев меня. Сегодня утром он вел себя как-то по-другому – бодрая беспечность сменилась сдержанной нейтральностью, огонек в глазах почти погас. Не из-за «Элеоноры» ли, подумала я, и сердце у меня сжалось.
– Что, про святую никаких новостей? – Даже я слышала, как фальшив мой жизнерадостный голос.
– Вы идете в Ла Уссиньер.
Это прозвучало не как вопрос, хотя я видела, что он ожидает ответа.
– Повидаться с Бриманом, – продолжал он тем же невыразительным тоном.
– Кажется, всем очень интересно, куда я хожу.
– И неудивительно.
– Что вы хотите сказать? – Я услышала резкость в собственном голосе.
– Ничего.
Он, кажется, собирался пойти своей дорогой – сделал шаг в сторону, чтобы пропустить меня, глаза уже устремлены куда-то еще. Внезапно мне показалось, что ни в коем случае нельзя дать ему уйти. Хотя бы он должен меня понять.
– Я вас очень прошу. Вы его друг, – начала я.
Я знала, он поймет, про кого я говорю.
Он на мгновение застыл.
– Ну и что?
– Может, вы с ним поговорите. Попробуете его убедить.
– Что? – переспросил он. – Убедить его переехать?
– Ему нужен особый уход. Надо, чтобы он это понял. Кто-то должен взять ответственность на себя.
Я подумала про дом, битое стекло, растерзанные книги.
– Он может причинить себе вред, – сказала я наконец.
Флинн поглядел на меня, и я поразилась жесткости его взгляда.
– Звучит правдоподобно, – тихо сказал он. – Но мыто с вами знаем правду, верно?
Он улыбнулся, совсем не дружелюбно.
– Речь идет о вас. Все разговоры про ответственность – в конечном итоге они сводятся именно к этому. Как для вас будет удобнее.
Я хотела сказать ему, что всё совсем не так. Но слова, казавшиеся такими естественными в устах Бримана, звучали фальшиво и беспомощно, когда исходили от меня. Я видела, что Флинн в самом деле так думает, – думает, что я делаю все это для себя, для собственной безопасности, а может, даже в какой-то степени хочу отомстить Жану Большому за все годы молчания… Я хотела сказать ему, что это не так. Я была уверена, что это не так.
Но Флинн уже потерял ко мне интерес. Пожал плечами, кивнул и удалился по тропе быстро и бесшумно, как браконьер, а я стояла, уставившись ему вслед, и в душе у меня росли гнев и растерянность. Какого черта, да кто он такой вообще? Какое право имеет меня судить?
По прибытии в «Иммортели» мой гнев, вместо того чтобы утихнуть, разгорелся еще сильнее. У меня больше недоставало уверенности на разговор с Бриманом – помимо всего прочего, я боялась, что от первого же доброго слова плотину прорвет слезами, копившимися со дня моего приезда. Так что я вместо этого болталась у причала, наслаждаясь тихим плеском воды и яхточками, летавшими поперек залива. Для отдыхающих было еще рано; лишь немногие лежали на верхнем краю пляжа, под эспланадой, где рядком сидели на белом песке свежевыкрашенные пляжные беседки.
Я заметила, что через улицу с седла броского японского мотоцикла за мной наблюдает молодой человек. Длинные волосы свисают на глаза, пальцы лениво держат сигарету, джинсы в обтяжку, кожаная куртка, мотоциклетные ботинки… Я его узнала лишь через несколько секунд. Жоэль Лакруа, красивый и балованный сын единственного на острове полицейского. Молодой человек оставил мотоцикл у тротуара и перешел через дорогу ко мне.
– Вы нездешняя, да? – спросил он, затягиваясь сигаретой.
Ясно, он меня не помнит. И ничего удивительного. Последний раз я с ним говорила еще в школе, а он был на пару лет старше меня.
Он оценивающе разглядывал меня и ухмылялся.
– Хотите, я вам покажу окрестности? – предложил он. – Посмотрим виды, ну, какие есть. У нас тут насчет видов небогато.
– Спасибо, в другой раз.
Жоэль щелчком отшвырнул сигарету через дорогу.
– Где вы остановились, а? В «Иммортелях»? Или у вас тут родственники?
Почему-то – может, из-за этого оценивающего взгляда – мне не хотелось говорить ему, кто я. Я кивнула:
– Я в Ле Салане.
– Любите простую жизнь, а? На западе, среди коз и солончаков? А знаете, каждый второй саланец – шестипалый. «Тесные семейные связи».
Он закатил глаза, потом взглянул на меня пристальнее, с запоздалым узнаванием.
– Да я тебя знаю, – сказал он наконец. – Ты Прато. Моника?.. Мари?..
– Мадо, – сказала я.
– Я слыхал, что ты вернулась. Я тебя не узнал.
– И неудивительно.
Жоэль неловко откинул волосы назад.
– Так значит, ты вернулась в Ле Салан? Ну что ж, всяко бывает.
Мое равнодушие охладило его интерес. Он опять закурил – от серебряной зажигалки «харлей-дэвидсон» размером почти с пачку «житан».
– Мне-то подавай город. В один прекрасный день сяду на мотоцикл, и поминай как звали, э. Куда угодно, лишь бы подальше отсюда. Уж я-то не собираюсь околачиваться в Колдуне до конца жизни.
Он сунул зажигалку в карман и прошествовал обратно через улицу, к ждущей его «хонде», а я опять осталась одна перед пляжными беседками.
Я сняла туфли, песок под пальцами был уже теплый. Я опять почувствовала, какой толстый этот слой песка. В одном месте еще оставались со вчерашнего вечера следы тягача; я вспомнила, как колеса пробуксовывали в песке, пока мы напрягали силы, толкая покалеченную «Элеонору» к дороге; как тягач подавался под нашим объединенным весом; и запах дикого чеснока на дюнах…
Я остановилась. Этот запах. Тогда я тоже о нем подумала. Запах ассоциировался у меня с Флинном и еще с какими-то словами Матиа Геноле – руки его тряслись от ярости, когда он отвечал Жожо Чайке, что-то насчет пляжа.
Ага, вот оно. «Он мог быть наш».
Почему? Удача переменчива, сказал он. Но при чем тут пляж? Я все никак не могла уловить нужную мысль; она пахла тимьяном, диким чесноком, соленым ароматом дюн. Ладно, это не важно. Я дошла до самой воды, которая опять поднималась, но не спеша, тонкими ручейками ползла через промоины в песке, просачивалась в низины меж камней. Слева от меня, близ пристани, был мол, свежеукрепленный каменными блоками, – получился широкий волнолом, уходящий в море метров на сто. На него уже карабкались двое ребятишек; я слышала их крики, так похожие на крики чаек, в чистом воздухе. Я попробовала себе представить, что было бы, если бы пляж был в Ле Салане; какое оживление в торговле он принес бы, какое вливание жизни. Этот пляж – вся ваша удача, сказал тогда Матиа. Бриман-везунчик в очередной раз оправдал свое прозвище.
Камни, составляющие волнолом, были гладки, не обросли еще морскими желудями и водорослями. С ближней стороны он был высотой метра два, дальняя сторона не так сильно возвышалась над землей. С той стороны накопился песок – его принесло течением. Я слышала, как двое детей играют там, кидаясь друг в друга горстями водорослей и пронзительно, возбужденно вопя. Я поглядела назад, на пляжные беседки. Единственная оставшаяся беседка на Ла Гулю торчала высоко над землей; я помнила ее длинные, как ноги насекомого, сваи, вбитые в скалу. В «Иммортелях» беседки плотно сидели на земле, под пол разве что ползком можно забраться.
Похоже, пляж-то прирос песочком, сказала я себе.
Внезапно меня озарило: запах дикого чеснока усилился, и я услышала, как Флинн говорит: «причал, пляжик, все дела». Он говорил про Ла Гулю; я глядела на веранду и дивилась, куда пропал весь песок.
Дети все еще кидались водорослями. На дальней стороне мола водорослей было много; не так много, как бывало на Ла Гулю, но на «Иммортели» наверняка кто-нибудь ежедневно приходит их убирать. Подходя ближе, я заметила среди бурых и зеленых водорослей темно-красное пятно, которое мне о чем-то напомнило. Я поковыряла его ногой, сдвинув слой водорослей.
И тут я увидела, что это. Прибой жестоко обошелся с ней; шелк потерся, вышивка распустилась, и вся она забилась мокрым песком. Но ошибиться было невозможно. Церемониальная юбка святой Марины, содранная со статуи в ночь шествия, – море вынесло ее на берег, но не на Жадину, как мы ожидали, а сюда, на «Иммортели», на счастье Ла Уссиньеру. Вынесло приливом.
Прилив.
Внезапно я поняла, что дрожу, но не от холода. Саланцы винили в своих несчастьях южный ветер, но на самом деле это приливы переменились; приливы, что когда-то загоняли рыбу к Жадине, а теперь ободрали Жадину, отняв у него все, что можно; приливы, что гнали ручей вспять, в деревню, которую когда-то защищал мыс Грино.
Я долго смотрела на кусок истлевшего шелка, едва осмеливаясь дышать. Я думала о пляжных беседках, о песке, о волноломе, который был тут раньше. В каком году его построили? А в каком году смыло пляж и причал в Ла Гулю? А этот новый мол, надстроенный на старый так недавно, что не успел еще и морскими желудями обрасти?
Одна мелочь тянула за собой другую; цепочки непримечательных событий, незначительные перемены. На таком маленьком песчаном островке, как Колдун, приливы и течения могут меняться очень быстро; и любое изменение может стать гибельным. Злые приливы смывают песок, сказал мне Гилен в ночь, когда мы спасали «Элеонору». Бриман защищал свои капиталовложения.
Бриман заботился обо мне, беспокоился насчет затопления. И закидывал удочки насчет земли Жана Большого. Туанетте он тоже предлагал купить у нее дом. Интересно, к скольким еще людям он подкатывался?
13
Первый мой порыв был – сразу же пойти к Бриману. Однако, поразмыслив, я передумала. Я словно наяву видела его удивленное лицо, юморной блеск в глазах; словно слышала, как он смеется густым смехом над моими попытками объяснить свои подозрения. И он ведь был добр ко мне, почти по-отцовски. До чего же я злобная дура, что его подозреваю.
Я попыталась рассказать о виденном Капуцине и Туанетте, но их это совершенно не впечатлило. За ночь вода поднялась еще выше, и в баре у Анжело народ был еще менее весел, чем обычно, – саланцы топили свои новые беды в вине, сохраняя мрачное молчание.
– Вот если б ты саму святую нашла… – ухмыльнулась Туанетта, показывая пеньки зубов. – Это в ней удача саланцев, а не в каком-то пляже, который тут, может, был тридцать лет назад. И еще, ты же не хочешь сказать, что святая Марина добралась до самых «Иммортелей», а? Вот это и правда было бы чудо.
Я старалась не дать воли отчаянию. Эти разговоры о чуде и удаче, кажется, лишь усиливали пораженческие настроения среди островитян, их пассивность. Словно бы мы с ними говорили на совершенно разных языках.
Конечно, на мысу пока так и не обнаружилось никаких следов пропавшей святой, и в Ла Гулю – тоже. Скорее всего, сказала Туанетта, ее занесло песком, она зарылась в отливной ил у мыса Грино, и через двадцать лет на нее наткнется какой-нибудь мальчишка, ищущий мидии, – то есть если ее вообще найдут когда-нибудь.
Все деревенские были убеждены, что святая оставила Ле Салан. Те, кто посуевернее, говорили, что опять будет Черный год; и даже молодые жители деревни были обескуражены потерей святой. «Празднество святой Марины – единственное, что мы делали всей деревней, – объяснила Капуцина, щедро подливая колдуновки себе в кофе. – Единственная возможность, чтобы сплотиться. А теперь все разваливается. И мы ничего не можем поделать».
Она показала на окно, и мне не нужно было выглядывать наружу, чтобы понять, что она имеет в виду. Ни погода, ни улов не улучшились. Августовские высокие приливы уже подходили к концу, но сентябрь должен был принести еще худшие, а октябрь – шторма с Атлантики, что прокатятся через весь остров. Океанская улица превратилась в полосу взбитой грязи. Несколько плоскодонок унесло в море, и они повторили судьбу «Элеоноры», хоть владельцы и вытащили их высоко на берег, далеко за линию прилива. Хуже всего было то, что макрель полностью пропала и рыбная ловля прекратилась. В довершение обиды, рыболовы Ла Уссиньера переживали небывалый период процветания.
– Я не понимаю! – воскликнула я. – Что такое случилось с Ле Саланом? Все наперекосяк, дорогу наполовину затопило, лодки уносит приливом, дома разваливаются. Почему никто ничего не делает? Что вы сидите и смотрите на все это?
– А что мы, по-твоему, должны делать? – бросил через плечо Аристид. – Попробовать остановить прилив, наподобие короля Кнута?[16]
– Что-то всегда можно сделать, – ответила я. – Как насчет волноломов, наподобие уссинских? Или укрепить дорогу хоть чем-нибудь, хоть мешками с песком?
– Без толку, – словно выплюнул старик, нетерпеливо дрыгнув деревянной ногой. – Морю не прикажешь. Все равно что плевать против ветра.
Ветер приятно овевал лицо, когда я, разочарованная, шла по Океанской. Что толку пытаться им помочь? Этот упрямый стоицизм – отличительная черта саланцев, она происходит не от уверенности в себе, а от фатализма, даже от суеверности. Я подобрала с дороги камешек и швырнула его, насколько хватило сил, против ветра; камешек упал в купу песчаного овса и исчез. На миг я вспомнила о матери – как вся ее теплота, ее добрые намерения выветрились и она стала сухой, беспокойной, исполнилась обиды. Она тоже любила остров. Какое-то время.
Но во мне – отцовское упрямство. Она часто говорила об этом вечерами в нашей парижской квартирке. Мать говорила, что Адриенна больше на нее похожа: любящая, ласковая девочка. Я же была трудным ребенком: замкнутая, угрюмая. Если бы только Адриенне не пришлось уехать в Танжер…
Я не отвечала на эти жалобы. Смысла не было даже пытаться. Я давно перестала говорить об очевидном: Адриенна почти никогда не писала, не звонила, ни единого раза не пригласила нас в гости. Словно они с Марэном хотели как можно дальше уехать от Колдуна – и всего, что о нем напоминало. Но для моей матери молчание Адриенны было лишь доказательством ее преданности новой семье. Немногие полученные от нее письма хранились как сокровища; поляроидные снимки детей заняли почетное место над камином. Новая, танжерская жизнь Адриенны, романтизированная превыше всякой меры и превращенная в волшебную сказку о храмах и восточных базарах, была той нирваной, к которой мы обе должны были стремиться и в которую нас в конце концов должны были призвать.
Я попыталась рассказать о виденном Капуцине и Туанетте, но их это совершенно не впечатлило. За ночь вода поднялась еще выше, и в баре у Анжело народ был еще менее весел, чем обычно, – саланцы топили свои новые беды в вине, сохраняя мрачное молчание.
– Вот если б ты саму святую нашла… – ухмыльнулась Туанетта, показывая пеньки зубов. – Это в ней удача саланцев, а не в каком-то пляже, который тут, может, был тридцать лет назад. И еще, ты же не хочешь сказать, что святая Марина добралась до самых «Иммортелей», а? Вот это и правда было бы чудо.
Я старалась не дать воли отчаянию. Эти разговоры о чуде и удаче, кажется, лишь усиливали пораженческие настроения среди островитян, их пассивность. Словно бы мы с ними говорили на совершенно разных языках.
Конечно, на мысу пока так и не обнаружилось никаких следов пропавшей святой, и в Ла Гулю – тоже. Скорее всего, сказала Туанетта, ее занесло песком, она зарылась в отливной ил у мыса Грино, и через двадцать лет на нее наткнется какой-нибудь мальчишка, ищущий мидии, – то есть если ее вообще найдут когда-нибудь.
Все деревенские были убеждены, что святая оставила Ле Салан. Те, кто посуевернее, говорили, что опять будет Черный год; и даже молодые жители деревни были обескуражены потерей святой. «Празднество святой Марины – единственное, что мы делали всей деревней, – объяснила Капуцина, щедро подливая колдуновки себе в кофе. – Единственная возможность, чтобы сплотиться. А теперь все разваливается. И мы ничего не можем поделать».
Она показала на окно, и мне не нужно было выглядывать наружу, чтобы понять, что она имеет в виду. Ни погода, ни улов не улучшились. Августовские высокие приливы уже подходили к концу, но сентябрь должен был принести еще худшие, а октябрь – шторма с Атлантики, что прокатятся через весь остров. Океанская улица превратилась в полосу взбитой грязи. Несколько плоскодонок унесло в море, и они повторили судьбу «Элеоноры», хоть владельцы и вытащили их высоко на берег, далеко за линию прилива. Хуже всего было то, что макрель полностью пропала и рыбная ловля прекратилась. В довершение обиды, рыболовы Ла Уссиньера переживали небывалый период процветания.
– Я не понимаю! – воскликнула я. – Что такое случилось с Ле Саланом? Все наперекосяк, дорогу наполовину затопило, лодки уносит приливом, дома разваливаются. Почему никто ничего не делает? Что вы сидите и смотрите на все это?
– А что мы, по-твоему, должны делать? – бросил через плечо Аристид. – Попробовать остановить прилив, наподобие короля Кнута?[16]
– Что-то всегда можно сделать, – ответила я. – Как насчет волноломов, наподобие уссинских? Или укрепить дорогу хоть чем-нибудь, хоть мешками с песком?
– Без толку, – словно выплюнул старик, нетерпеливо дрыгнув деревянной ногой. – Морю не прикажешь. Все равно что плевать против ветра.
Ветер приятно овевал лицо, когда я, разочарованная, шла по Океанской. Что толку пытаться им помочь? Этот упрямый стоицизм – отличительная черта саланцев, она происходит не от уверенности в себе, а от фатализма, даже от суеверности. Я подобрала с дороги камешек и швырнула его, насколько хватило сил, против ветра; камешек упал в купу песчаного овса и исчез. На миг я вспомнила о матери – как вся ее теплота, ее добрые намерения выветрились и она стала сухой, беспокойной, исполнилась обиды. Она тоже любила остров. Какое-то время.
Но во мне – отцовское упрямство. Она часто говорила об этом вечерами в нашей парижской квартирке. Мать говорила, что Адриенна больше на нее похожа: любящая, ласковая девочка. Я же была трудным ребенком: замкнутая, угрюмая. Если бы только Адриенне не пришлось уехать в Танжер…
Я не отвечала на эти жалобы. Смысла не было даже пытаться. Я давно перестала говорить об очевидном: Адриенна почти никогда не писала, не звонила, ни единого раза не пригласила нас в гости. Словно они с Марэном хотели как можно дальше уехать от Колдуна – и всего, что о нем напоминало. Но для моей матери молчание Адриенны было лишь доказательством ее преданности новой семье. Немногие полученные от нее письма хранились как сокровища; поляроидные снимки детей заняли почетное место над камином. Новая, танжерская жизнь Адриенны, романтизированная превыше всякой меры и превращенная в волшебную сказку о храмах и восточных базарах, была той нирваной, к которой мы обе должны были стремиться и в которую нас в конце концов должны были призвать.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента