– О, у нас очень много всего! – замахала руками Фатима. – У нас все в семье готовить любят и на кухне всегда друг другу помогают…
   Она распахнула кухонную дверь, и я увидела перед собой тесный полукруг женщин, на лицах которых было написано откровенное любопытство. А нет ли среди них Женщины в Черном, подумала я и почти сразу отбросила эту мысль: нет, ее здесь быть не может, здесь живет настоящая дружная семья, это же сразу видно.
   На кухне я заметила и Майю, которая, устроившись на маленькой табуретке, помогала чистить стручки окры двум молодым женщинам лет тридцати – видимо, дочерям Фатимы. Одна из этих женщин была вся в черном; ее волосы и шея были тщательно прикрыты хиджабом. На второй тоже был хиджаб, но одета она была в джинсы и шелковую камизу.
   На стуле за дверью сидела крошечная, очень древняя старушка, которая внимательно смотрела на меня круглыми, как у птицы, глазами, прямо-таки тонувшими в глубоких морщинах. Ей было никак не меньше девяноста; ее все еще красивые, но совершенно белые волосы были заплетены в длинную косу, несколько раз обернутую вокруг головы; желтый головной платок сполз и свободно болтался на шее. Лицо старушки напоминало высохший, сморщенный персик, а руки – когтистые куриные лапки. Но стоило мне войти, как именно она первой нарушила царившую там тишину, что-то пронзительно каркнув по-арабски.
   – Это моя свекровь, – сказала Фатима и улыбнулась с тем же извиняющимся выражением лица, какое у нее появлялось, когда она говорила о Майе. – Ну, Оми, поздоровайся с нашей гостьей.
   Оми Аль-Джерба глянула на меня так, что я, как ни странно, сразу же вспомнила об Арманде.
   – Смотри, она нам персики принесла, – сказала ей Фатима.
   Карканье сменилось трескучим смехом, и Оми потребовала:
   – Дай-ка поглядеть.
   Фатима протянула ей корзинку.
   – М-м-м, – мечтательно промычала Оми и улыбнулась мне беззубым, как у черепахи, ртом. – Как это приятно! Можешь приходить к нам еще. Разве я могу разжевать ту ерунду, которую здесь подают, – этот их дурацкий миндаль, финики и тому подобное? Моя невестка, видно, пытается голодом меня уморить. Иншалла[28], ей это не удастся! Я еще всех вас переживу!
   Майя рассмеялась, захлопала в ладоши, и Оми тут же сделала вид, что сердится на нее, и даже слегка зарычала. А Фатима, улыбнувшись так, словно слышала все это уже тысячу раз, сказала:
   – Видите, каково мне с ними? – Потом, указав на молодых женщин, она представила их: – А это мои дочери, Захра и Ясмина. Ясмина замужем за Исмаилом Маджуби. А Майя – их дочка.
   Я улыбнулась обеим женщинам, и Захра – в черных одеждах и черном хиджабе – тоже робко улыбнулась мне в ответ. А с ее сестрой Ясминой мы просто пожали друг другу руки. Сестры были очень похожи, хоть и одеты по-разному. На минутку мне даже показалось, что Захра и есть та самая Женщина в Черном. Но я тут же поняла, что ошиблась: женщина, которую я видела тогда на площади – и позже, у дверей этого дома, – была значительно выше ростом и, пожалуй, старше. Кроме того, насколько я успела заметить, она была гораздо изящней Захры; это ощущалось даже под ее бесформенным одеянием; по всей видимости, она была настоящей красавицей.
   Я сумела вспомнить кое-какие известные мне арабские слова и сказала:
   – Jazak Allah[29].
   Женщины удивленно на меня посмотрели, потом довольно заулыбались, и Захра прошептала вежливый ответ. А Майя снова громко расхохоталась и захлопала в ладоши.
   – Майя! – одернула ее Ясмина и нахмурилась.
   – Она очень милая маленькая девочка, – сказала я.
   Оми захихикала.
   – Погоди, вот познакомишься с моей Дуа, – сказала она, – увидишь, у кого действительно ясная головка! А какая память! Да она наизусть Коран цитирует лучше старого Маджуби! Точно вам говорю: если б эта девочка мальчиком родилась, она бы уже всей деревней командовала…
   Фатима насмешливо заметила:
   – Наша Оми всегда мальчиков требует. И поэтому поощряет Майю, когда та бегает где хочет, как мальчишка, и над дедом подшучивает.
   Оми подмигнула Майе. Майя просияла и тоже ей подмигнула.
   Ясмина смотрела на это с улыбкой, а вот Захра хранила полную серьезность; мало того, ей, похоже, было даже несколько не по себе; во всяком случае, выглядела она куда более сдержанной, чем остальные.
   – Нам бы следовало предложить гостье чаю, – сказала она.
   Я покачала головой.
   – Нет, спасибо, я уже пила. Большое спасибо за печенье. Я, пожалуй, уже пойду. Не хочу, чтобы мои дочери волновались.
   Я взяла свою корзинку, теперь наполненную самыми разнообразными марокканскими лакомствами.
   – Мне тоже доводилось делать такие вкусные вещи раза два, – сказала я. – Но теперь я в основном делаю просто разные шоколадки. А знаете, это ведь я раньше арендовала тот магазин, что напротив церкви. Там, где был пожар.
   – Правда? – Фатима даже покачала головой.
   – Ну, это было очень давно, – сказала я. – А кто там теперь живет?
   Возникла еле заметная пауза; улыбка на круглом лице Фатимы несколько утратила теплоту; Ясмина опустила глаза и зачем-то принялась поправлять ленту у Майи в волосах; а Захра явно занервничала. Одна Оми не растерялась; громко фыркнула и сообщила:
   – Да Инес Беншарки!
   Инес. Значит, вот как ее зовут.
   – Она что, сестра Карима Беншарки? – спросила я.
   – Кто тебе это сказал? – удивилась Оми.
   – Да кто-то из деревенских.
   Захра искоса глянула на Оми:
   – Оми, пожалуйста…
   Та поморщилась.
   – Yar[30]. В другой раз поговорим. Надеюсь, ты еще к нам заглянешь? Принеси тогда этих своих шоколадок. И детей своих приведи.
   – Конечно. Обязательно принесу и приведу. – Я повернулась к двери, и Фатима вышла на улицу, чтобы проводить меня.
   – Спасибо за персики.
   Я улыбнулась:
   – Приходите к нам в гости в любое время.
   Солнце уже село. Близилась ночь. Скоро жители Маро усядутся наконец за стол, чтобы на время прервать долгий дневной пост. Выйдя на улицу, я увидела, как покинувшие мечеть люди расходятся по домам. Некоторые посматривали на меня с любопытством – здесь нечасто увидишь женщину, просто так идущую по улице, да еще и в одиночестве, да еще и одетую в джинсы и мужскую рубашку, да еще и с распущенными волосами. Но все же большинство мужчин меня игнорировало, старательно отводя глаза в сторону, что в Танжере считается признаком уважительного отношения, но в Ланскне вполне могло бы сойти и за оскорбление.
   Навстречу мне попадались в основном мужчины – в рамадан женщины чаще всего остаются дома и готовятся к ифтару. На одних были обыкновенные белые рубахи, на других – настоящие джеллабы или долгополые одеяния с капюшоном, бурнусы, на которые мы с матерью вдоволь насмотрелись в Танжере. У многих головы были прикрыты шапочками для молитвы, но некоторые пожилые мужчины носили фески или даже черные баскские береты, а некоторые повязывали голову «арафатками». Встретилось в толпе и несколько женщин – в основном в черных никабах. Интересно, подумала я, смогу ли я узнать среди них Инес Беншарки? И в ту же секунду вздрогнула, увидев ее. Да, это, безусловно, была она, Инес Беншарки, Женщина в Черном. Она шла отдельно ото всех и двигалась с изящ-ной и ритмичной грацией танцовщицы.
   Остальные женщины шли маленькими группками, болтая друг с другом и смеясь. Инес Беншарки держалась подчеркнуто обособленно; казалось, она окутана пеленой молчания, замкнута в некую капсулу сумеречного света. Гордая: плечи прямые, голова высоко поднята.
   Она прошла совсем рядом со мной – я могла бы до нее дотронуться, – так что я даже под ее черной абайей успела заметить промельк цветов ее ауры. И тут же с внезапной остротой вспомнила тот день в Париже, когда с моста Искусств за мной наблюдала женщина в черном никабе, из-под которого мне были видны лишь ее глаза, сильно подведенные сурьмой. Только у Инес Беншарки были совсем другие глаза, поистине прекрасные: миндалевидной формы, ленивые, как долгий летний день, и ничуть не подкрашенные. Она шла, опустив долу свои чудные очи, и люди вокруг инстинктивно расступались, давая ей пройти. Никто не пытался с нею заговорить. Никто на нее даже не смотрел.
   Интересно, что в ней такого? Отчего в ее присутствии люди смущаются, чувствуют себя не в своей тарелке? Уж конечно не никаб тому виной – мало ли в Маро женщин, которые тоже носят покрывало, но при этом вокруг них не возникает леденящий холод отчуждения и ощущение полной изолированности от прочих. Кто же она такая, эта Инес Беншарки? И почему никто не хочет ничего о ней рассказывать? И почему все старательно делают вид, что она действительно сестра Карима Беншарки, если и старая Оми, и все остальные члены семейства Аль-Джерба явно уверены, что отношения между «братом и сестрой» носят куда более интимный характер?

Глава шестая

   Среда, 18 августа
   Я больше часа оттирал с входной двери черную краску, но и после этого надпись, хоть и стала похожа на негатив, все еще была заметна, настолько краска успела въесться в дерево. Теперь дверь придется попросту перекрасить – как будто без того мало поводов для сплетен обо мне.
   Ночью я почти не спал. Было душно, воздух казался совсем неподвижным, каким-то давящим. Окончательно я проснулся уже на рассвете и сразу же настежь распахнул ставни. Разумеется, с того берега реки, из Маро, уже доносился призыв муэдзина. Allahu Akhbar, Господь велик. Мне безумно хотелось добежать до церкви и броситься звонить во все колокола, чтобы утопить в церковном звоне этот наглый клич и стереть наконец усмешку с лица старого Маджуби. Он же прекрасно понимает: то, чем он занимается, во Франции строго запрещено, однако ни один местный представитель власти в его дела вмешиваться не станет, как не станет и защищать наши права: ведь чисто технически призыв к намазу действительно исходит изнутри мечети и усилители они не используют. А значит, буква закона соблюдена полностью.
   Allahu Akhbar, Allahu Akhbar
   Должно быть, у меня исключительный слух. Большинство людей, похоже, даже не замечают завываний муэдзина – например, Нарсис, который явно понемногу глохнет, утверждает, что у меня просто слишком богатое воображение. Но ведь это не так! А уж в такое тихое утро, как сегодня, когда можно расслышать каждый легкий всплеск воды в Танн, каждый посвист птицы, этот ранний клич муэдзина врывается в мою жизнь, точно шум ливня.
   Дождь, ливень. Ну вот, очередная мысль, не дающая мне покоя. Дождей у нас не было весь месяц. И дождичек совсем не повредил бы – чтобы вновь расцвели цветы в садах, чтобы с улиц смыло наконец пыль, чтобы стали хоть немного прохладнее эти адские августовские ночи. Но сегодня дождя точно не будет: на небе ни облачка.
   Я выпил чашку кофе и пошел в булочную Пуату. Купил пакет круассанов, хлеб, отнес все это к дому Арманды и оставил на крыльце у парадной двери – чтобы Вианн сразу его увидела.
   Улицы в Маро были еще тихи. Я догадывался, что люди стараются успеть позавтракать в последние полчаса, оставшиеся до восхода солнца. Я не встретил никого, лишь одна девушка, лицо которой скрывал темно-синий хиджаб, стрелой пересекла главную улицу как раз в тот момент, когда я уже подходил к мосту, и, опасливо на меня глянув, резко повернула назад, исчезнув в переулке рядом со спортзалом.
   Спортзал принадлежит Саиду Маджуби. Ненавижу это место. Отвратительное обшарпанное здание в конце столь же отвратительной улочки. Возле него вечно толпится молодежь – сплошь молодые мужчины, но среди них не увидишь ни одного европейского лица, а воздух прямо-таки пропитан тестостероном. Даже если просто пройти мимо этого проклятого места, сразу почувствуешь сильный запах кифа – многие молодые марокканцы его курят, а полиция не желает вмешиваться. Выражаясь словами отца Анри Леметра, мы должны «проявлять толерантность и понимание особенностей иной культуры». Вероятно, к «особенностям иной культуры» относится и то, что многим девочкам не разрешают посещать обычную школу, а также появляющиеся время от времени упорные слухи о случаях домашнего насилия в арабских семьях. Иной раз об этом даже сообщают в полицию, но насильникам все сходит с рук, ибо никто и не думает расследовать подобные дела. Полицейские, видимо, считают, что вся ответственность в данном случае ложится на старого Маджуби, а значит, им и не нужно ничего предпринимать, да и вообще такие вещи лучше не замечать.
   Дверь в спортзал была распахнута настежь и закреплена клином – в такую жару там, внутри, должно быть, настоящее пекло; и хотя я даже головы в ту сторону не повернул, сразу почувствовал, как в затылок мне невидимой шрапнелью буквально впился целый залп ненависти.
   Слава богу, спортзал остался позади!
   Господи, отец мой, до чего же я себя ненавижу за то, что даже пройти мимо этого проклятого переулка боюсь! Сам наложил на себя епитимью – решил, что обязательно буду ходить здесь каждый день в надежде все-таки победить собственную трусость. Точно так же мальчишкой я заставлял себя ходить мимо огромного осиного гнезда над задней стеной церкви. Осы были жирные, отвратительные; они просто приводили меня в ужас; это был настоящий страх, а не обычное опасение, что меня могут ужалить. Примерно тот же страх я испытываю, проходя мимо спортзала Саида, – кожу покалывает от избытка адреналина, пот жжет подмышки, скапливается в ямке на шее. Я всегда невольно ускоряю шаг, стоит мне приблизиться к этому месту, и сердце мое начинает отчаянно биться, однако сердцебиение почти сразу же прекращается, как только спортзал остается позади, и я с облегчением понимаю, что на сегодня епитимья исполнена.
   Благослови меня, отец мой, ибо я согрешил.
   Странно. Я ведь не сделал ничего плохого.
   Выйдя на мост, за которым раскинулся Ланскне, я остановился у парапета. Оттуда хорошо был виден старый Маджуби, сидевший у себя на террасе в плетеном кресле-качалке – это кресло, по-моему, уже стало какой-то частью его тела. Маджуби что-то читал – Коран, скорее всего, – однако, заметив меня, приветственно махнул рукой, что, на мой взгляд, выглядело довольно нахально.
   Впрочем, я тоже помахал ему – я всегда стараюсь держаться со спокойным достоинством и никогда не допущу, чтобы меня втянули в непристойное соперничество с этим человеком. Он широко улыбнулся – даже на таком расстоянии мне были видны его зубы, – и я услышал из-за полуоткрытой двери дома громкий смех, потом оттуда показалась мордашка маленькой девочки с желтым бантом на макушке. Наверное, подумал я, внучка из Марселя приехала его навестить. Когда я двинулся дальше, взрыв смеха повторился.
   – Спрячь скорей спички! Сюда наш месье кюре идет!
   Затем кто-то резко окрикнул девочку «Майя!», маленькое личико мгновенно скрылось за дверью, и вместо девочки на веранде появился Саид Маджуби. На голове шапочка для молитвы, глаза гневно сверкают. Прости меня, Господи, но уж лучше насмешки старого Маджуби! Саид продолжал гневно смотреть на меня, и в его взгляде читалась откровенная враждебность, даже угроза. Этот человек, безусловно, считает винов-ником пожара именно меня, и что бы я ни говорил, его мнение на сей счет останется неизменным.
   Старый Маджуби что-то сказал сыну по-арабски. Саид ответил на том же языке, по-прежнему не сводя с меня глаз.
   Я вежливо кивнул в знак приветствия. Мне хотелось показать и Саиду, и его отцу, что меня так просто не запугаешь. Однако я постарался как можно быстрее миновать мост и вновь оказаться на относительно дружественной территории.
   Видишь, отец мой, с какими людьми мне приходится иметь дело? А ведь раньше я хорошо знал эту общину. Люди приходили ко мне со своими проблемами вне зависимости от того, ходят они в нашу церковь или нет. Теперь за них в ответе Мохаммед Маджуби, и его поддерживает отец Анри Леметр, который, как и Каро Клермон, считает, что носить сутану можно лишь время от времени и куда важнее создавать некие «мультирелигиозные» группы, устраивать «кофейные утренники» и устанавливать в церкви телеэкраны, закрывая глаза на все остальное – на курильщиков кифа, на эту мечеть с ее несанкционированными призывами к молитве и незаконно выстроенным минаретом, – ибо только тогда, по их мнению, дух единства вновь сможет возродиться в Ланскне-су-Танн.
   Но отец Анри ошибается. Сейчас мы полностью разобщены; жители Ланскне разделены на «мы» и «они». Так что мечеть старого Маджуби с ее минаретом – отнюдь не главная моя забота; и пусть кое-кто думает обо мне что хочет, но у меня еще сохранилось какое-то чувство юмора. А вот та враждебность, которую я почти физически ощущаю каждый раз, стоит мне пройти мимо спортзала Саида, – совсем другое дело; она не может меня не беспокоить. По словам отца Анри Леметра, мы должны проявлять толерантность, должны с пониманием относиться к верованиям других людей, но как быть, если те, кто исповедует иную, чем мы, веру, не хотят – не желают! – проявлять толерантность по отношению к нам?
   Снова оказавшись на своем берегу, я двинулся к площади Сен-Жером. Мы с Люком договорились встретиться там в девять часов, но каким-то неведомым образом я уже в половине восьмого вновь оказался у дверей бывшей chocolaterie и вошел внутрь.
   Там по-прежнему пахло дымом, но от мусора помещение уже было практически очищено. Вчера мы с Люком успели только заглянуть на верхний этаж, однако исходную точку пожара определили довольно легко: ею оказалась почтовая щель в двери, через которую внутрь пропихнули смоченные бензином тряпки. Именно поэтому первой и загорелась именно дверь, а следом сгорела и кое-какая одежда, и висевший на стене ковер, и несколько деревянных школьных стульев.
   Но это же просто оскорбительно, отец мой! С какой стати они считают, что я был способен устроить столь жалкий поджог? Да любой ребенок сделал бы это лучше! Внизу уже вовсю пылал огонь, когда эта женщина, сестра Карима Беншарки, проснулась, но, к счастью, в задней части дома есть пожарный выход, и они с девочкой успели выбраться наружу невредимыми, а соседи, вооружившись шлангами и ведрами, дружно бросились тушить пожар.
   Вот видишь, отец мой, общинный дух Ланскне все-таки проявил себя. И заметь, ведь с ее стороны никто не пришел помочь. В ту ночь казалось, что Маро находится за сотню миль от нас. Ближайшая пожарная часть от нас в тридцати минутах езды; за это время все помещение, вполне возможно, успело бы сгореть дотла.
   Я вдруг услыхал наверху чьи-то шаги. Значит, в доме кто-то есть? Первым делом я подумал, что это Люк, но, с другой стороны, зачем ему понадобилось туда лезть, да еще и за полтора часа до назначенной встречи? Шаги послышались снова; мне показалось, что кто-то очень осторожно подкрался к лестнице и прислушивается.
   – Кто там? – спросил я.
   Шаги стихли. Несколько мгновений в доме царила полная тишина, а затем вдруг раздался громкий стремительный топот маленьких ног по голым доскам пола и скрип пожарной лестницы. Сразу стало ясно, что это дети – наверняка занимались наверху каким-то безобразием. Я выбежал наружу, надеясь перехватить юных преступников, но к тому времени, как я открыл дверь и перебрался через груду обугленных обломков, которые мы сложили в саду, беглецы уже успели удрать. Я заметил только какую-то maghrebine; она быстро удалялась от меня по переулку, и можно было лишь гадать, то ли это простое совпадение, то ли она одна из тех, кто прятался наверху.
   Я поднялся на второй этаж и осмотрел расположенные там спальни. Их две, причем одна очень маленькая, и в нее можно попасть только по приставной лестнице через люк. Стоя на лестнице, я заглянул в эту спаленку, увидел круглое окошко, похожее на иллюминатор, и сразу вспомнил, как Ру приводил его в порядок и вставлял стекло. Эта комнатка почти не пострадала. Лишь стены были, пожалуй, немного закопчены, а в остальном она показалась мне вполне пригодной для обитания. Обыкновенная детская комната – маленькая кроватка, на стенах постеры с портретами звезд индийского Болливуда. Были там и книги – в основном на французском. Насколько я мог убедиться, те юные преступники, которые сюда залезли, ничего из вещей не тронули.
   И тут у меня за спиной послышался шорох, и женский голос произнес:
   – Что вы тут делаете?
   Я обернулся. Это была Инес Беншарки.

Глава седьмая

   Среда, 18 августа
   Пожалуй, я до сих пор еще ни разу не слышал ее голоса. Голос у нее был звучный, и говорила она почти без акцента, разве что чуть-чуть чувствовалось, что это уроженка Северной Африки. Она была, разумеется, вся в черном – с головы до кончиков пальцев. Зато глаза ее, в кои-то веки смотревшие прямо на меня, оказались поистине прекрасными, удивительными: они были зеленые, окаймленные прямо-таки необычайной длины ресницами.
   – Доброе утро, мадам Беншарки, – сказал я.
   Но она, не отвечая на приветствие, повторила вопрос:
   – Что вы делаете в моем доме?
   Я не нашелся, что ей ответить. Пробормотал нечто невразумительное насчет ответственности перед приходом и о необходимости привести в порядок городскую площадь, однако объяснения мои звучали так, словно я и есть виновник случившегося здесь, в чем она, не сомневаюсь, и без того была уверена.
   – Понимаете, я подумал, – сказал я, – что мы общими силами могли бы помочь вам привести эту квартиру в порядок. Вы ведь, должно быть, знаете, что представителей страховой компании можно ждать месяцами. А что касается владельца помещения, так он живет в Ажене и, возможно, далеко не сразу соберется заехать сюда, чтобы хоть взглянуть на ущерб. Но если каждый примет посильное участие…
   – Посильное участие? – переспросила она.
   Я попытался улыбнуться. И зря. Под своим покрывалом эта женщина, видимо, являла собой настоящий соляной столб, каменную глыбу!
   Она покачала головой.
   – Мне не нужна помощь.
   – Но вы меня не поняли! – не унимался я. – Ведь никто бы не стал просить у вас платы за работу. Это был бы просто жест доброй воли…
   Но она тем же ровным, безжалостным тоном повторила, что помощь ей не нужна, и я вдруг почувствовал, что мне хочется упрашивать ее, умолять принять эту помощь. Но вслух я лишь неуверенно промямлил:
   – Ну, если таков ваш выбор…
   Зеленые глаза по-прежнему смотрели на меня безо всякого выражения. Я еще раз попытался осторожно улыбнуться, но, по-моему, стал выглядеть в ее глазах еще более неуклюжим и виноватым.
   – Я искренне сожалею, что у вас произошло такое несчастье, – сказал я. – И очень надеюсь, что вскоре вы с дочерью сможете снова сюда переехать. Как, кстати, поживает ваша девочка?
   И снова она мне не ответила. Я чувствовал, что весь взмок от волнения; пот, выступивший под мышками, противными ручейками стекал по телу.
   Когда я мальчишкой учился в семинарии, меня как-то заподозрили, что я принес на занятия сигареты. Меня вызвал к себе в кабинет отец Луи Дюран, отвечавший за дисциплину. Разумеется, я никаких сигарет не приносил – хоть и знал, кто это сделал, – но отвечал на вопросы отца Луи так уклончиво, что он не поверил в мою невиновность. В итоге я был наказан и за сигареты, и за то, что якобы пытался свалить вину на одного из товарищей. И я, прекрасно зная, что ни в чем не виновен, испытал тогда точно такое же чувство стыда, как и сейчас, когда попытался убедить эту женщину в своей невиновности. Да, я одновременно испытывал и стыд, и удивительное ощущение полной беспомощности.
   – Мне очень жаль, – повторил я. – Но если я могу чем-то помочь…
   – Если можно, оставьте меня в покое, – сказала она. – И меня, и мою…
   И она, не договорив, вдруг умолкла. Казалось, все ее тело под черными одеждами мгновенно застыло и страшно напряглось.
   – Что с вами? Вам плохо?
   Она не ответила. Я обернулся и увидел Карима Беншарки. Он стоял совсем рядом – кто знает, сколько времени уже он наблюдал за нами?
   Карим что-то сказал по-арабски.
   Женщина довольно резким тоном ответила ему.
   Он снова что-то сказал, и в голосе его послышалась нежность. Я испытал острую благодарность – дело в том, что я всегда считал Карима человеком образованным, прогрессивным, способным понять Францию и французскую культуру, и надеялся, что, может быть, он сумеет объяснить Инес, что я всего лишь хотел помочь.
   С первого взгляда вы никогда бы не подумали, что Карим Беншарки – тоже maghrebin. Со своей светлой кожей и золотистыми глазами он вполне мог бы сойти за итальянца; он и одевается как европеец, носит джинсы, рубашки, кроссовки. Если честно, когда он впервые появился в Ланскне, я подумал, что появление у нас такого европеизированного космополита вполне способно внести немалый вклад в дальнейшую интеграцию жителей Маро и Ланскне; к тому же питал надежду, что дружба Карима с Саидом Маджуби поможет мне перекинуть некий мостик над пропастью, что разделяет сторонников старого Маджуби с его традиционными устоями и тех, кому ближе настроения и традиции двадцать первого века.
   Так что теперь я с надеждой в душе воззвал к Кариму:
   – Видите ли, я только что пытался объяснить вашей сестре, что Люк Клермон и я всего лишь хотели несколько уменьшить ущерб, нанесенный пожаром. К счастью, этот ущерб оказался в основном поверхностным, связанным с легко устранимым воздействием дыма и воды. Какая-то неделя – и это помещение вновь будет вполне пригодным для жизни. Вы, должно быть, уже обратили внимание, что мы успели вынести отсюда большую часть мусора и обгорелых обломков. Несколько слоев краски на стены, небольшие плотницкие усилия, новые стекла в окнах – и ваша сестра может опять готовиться к переезду сюда…
   – Она не собирается сюда возвращаться, – сказал Карим. – Теперь она будет жить у меня.
   – Но как же ее школа? – спросил я и повернулся к женщине: – Разве вы не будете продолжать занятия?
   Она что-то сказала брату по-арабски. Я не знаю этого языка, но, как мне показалось, незнакомые слова прозвучали резко и сердито – впрочем, я не могу утверждать, что она действительно говорила сердито. Я пожалел, что не понимаю ни слова по-арабски, и снова ощутил приступ смутного стыда. Попытавшись заглушить это неприятное ощущение, я с улыбкой сказал, обращаясь к ним обоим:
   – Я, разумеется, не могу не испытывать определенную ответственность за то, что здесь случилось. И действительно хотел бы помочь всем, чем смогу…
   – Ей ваша помощь не требуется, – резко оборвал меня Карим. – Выметайтесь отсюда, не то я вызову полицию!
   – Что?!
   – То, что слышали. Я вызову полицию. Или вы думаете, что раз вы священник, так вам ничего не будет? Что вы можете избежать наказания за устроенный вами пожар? Все знают, что это сделали вы. Даже ваши прихожане так считают. А на тот берег я бы на вашем месте вообще больше не ходил – вам может там ох как не поздоровиться!
   Я некоторое время молча смотрел на него, не зная, что сказать, потом все-таки спросил:
   – Вы что же, меня запугать пытаетесь?
   И в ту же секунду на смену противному ощущению стыда и вины пришло наконец нечто совсем иное. В душу мою буквально хлынула волна гнева, чистого холодного гнева, прозрачного, как весенняя вода. Я выпрямился в полный рост – я ведь высокий, выше их обоих – и позволил вырваться на свободу и этому гневу, и тому горькому отчаянию, что скопилось во мне за последние шесть или семь лет.
   Шесть или семь лет я старался наладить отношения с этими людьми; пытался заставить их хоть что-то понять. Шесть или семь лет я выслушивал наставления нашего епископа о том, как следует поддерживать единство общины; шесть или семь лет я стирал граффити с дверей своего дома; шесть или семь лет я был вынужден сражаться и с собственной паствой, и со старым Маджуби, с его мечетью, с этими женщинами, закутанными в черные покрывала, и с этими мрачными мужчинами; шесть или семь лет я терпел с их стороны странное, не высказанное вслух презрение.
   Ах, отец Антуан, я очень старался быть терпимым. Старался проявлять толерантность. Но с некоторыми вещами просто невозможно смириться. Ну, мечеть я уже почти готов терпеть, но минарет? Но курильщиков кифа? Но этот спортзал, из которого буквально сочатся злоба и враждебность? Но этих девушек в никабах? Но эту мусульманскую школу для девочек? Такое ощущение, будто в нашей городской школе этих девочек могут научить чему-то иному, чем смирение и страх.
   Нет, это вытерпеть невозможно! Невозможно!
   Я не помню всего, что говорил им в эти минуты; не помню даже, много ли я успел сказать. Но я действительно был в бешенстве. Их неблагодарность взбесила меня не меньше, чем их враждебность. Но более всего меня взбесила полная утрата контроля над собой. Взбесило то, что я сам – несмотря на все усилия, несмотря на то, что, может, в Маро все же было несколько человек, сомневавшихся в моей виновности, – только что убедил обоих Беншарки, а значит, и всех остальных, что именно я в ответе за этот поджог.

Глава восьмая

   Среда, 18 августа
   Сегодня, пока Анук гуляла где-то с Жанно, мы с Розетт снова отправились на поиски Жозефины. Мы прошли мимо дома с зелеными ставнями, но он, как и все прочие дома в Маро, казался спящим и был накрепко заперт. Мечеть тоже была безмолвна. Утренний намаз давно закончился. Теперь взрослым следовало отдохнуть и восстановить силы, а детям – спокойно поиграть. Работа начнется позже.
   Дойдя до конца бульвара, мы свернули к реке. По берегу Танн проложено нечто вроде деревянных мостков, над которыми торчат на сваях, нависая над водой, разномастные домишки из дерева и кирпича, похожие на пьяных клоунов на ходулях. Зато при каждом доме имеется терраса – огороженный деревянный настил над самой рекой. Некоторые дома пребывают в приличном состоянии; другие, полуразвалившиеся, давно заперты, зато многие террасы превращены в настоящие сады – с цветами в горшках и плетеных кашпо, с пышными кустами жасмина, перевешивающимися через перила.
   На одной из таких украшенных цветами и зеленью террас сидел в кресле-качалке седобородый старик и читал какую-то книгу (скорее всего, Коран, подумала я); он был в белой джеллабе и – что совершенно с этим одеянием не вязалось – в черном баскском берете.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента