Страница:
Уголок ее рта дрогнул, и она издала какое-то тихое карканье или задушенный хрип, в общем, в этих звуках я не сразу распознала смех. Я бегом бросилась на кухню, но это жуткое карканье по-прежнему звучало у меня в ушах. Я нашла ее палку – собственно, это была довольно толстая ветка боярышника, немного кривоватая, чаще всего мать притягивала ею к себе верхние ветки фруктовых деревьев – и принесла ей. Мать уже поднялась и стояла на коленях, с силой опираясь о землю руками и время от времени резко и нетерпеливо встряхивая головой, словно ее изводили осы.
– Хорошо, – глухим, вязким голосом произнесла она, будто рот у нее был полон глины. – А теперь иди. Скажи отцу. Я… к себе… пойду… – Каким-то безумным усилием она заставила себя подняться и стоять прямо, тяжело опираясь на палку; ее шатало, но голос звучал резко, как прежде: – Я же сказала: убирайся!
И она ударила меня, неуклюже шлепнула вялой ладонью с дрожащими скрюченными пальцами, чуть не потеряв при этом равновесие и удержавшись лишь с помощью палки. Я кинулась прочь и обернулась, лишь оказавшись достаточно далеко от нее и на всякий случай присев за кустом красной смородины. Мать уже ковыляла к дому, с трудом волоча ноги и оставляя после себя на мокрой дорожке странные, неровные петли следов.
В тот раз я впервые по-настоящему поняла, какая беда постигла мать. Позже отец, пока она отлеживалась в темной комнате, объяснил нам кое-что насчет часов и апельсинов. Правда, из его слов мы мало что поняли. Оказывается, у матери бывают ужасные приступы некой болезни, когда очень сильно болит голова, и она сама порой не понимает, что делает. «Был ли у кого-нибудь из вас солнечный удар? – спросил отец. – Если был, то вы, наверно, помните, как при этом сильно кружится голова, каким странным кажется все вокруг, словно предметы сами надвигаются на тебя, а звуки вдруг становятся оглушительно громкими». Мы недоуменно уставились на отца. Кажется, только Кассис, которому тогда было уже девять (а мне всего четыре!), что-то понимал из его объяснений.
– Вот она в таком состоянии что-нибудь сделает, – говорил отец, – а потом и вспомнить не может, действительно ли сделала это. Такие это ужасные приступы!
Мы в страхе смотрели на него. Ужасные приступы!
Мой детский разум воспринимал эти слова как сказку о ведьмах. О пряничном домике. О семи лебедях. Я представляла себе, как мать лежит в темноте на постели, ее глаза открыты, а с губ срываются странные звуки, похожие на вертких угрей. И мне казалось, что она видит даже сквозь стену – видит не только меня, но и мои внутренности, – и смеется этим своим жутким, каркающим смехом, и трясется всем телом. Порой во время ее ужасных приступов отец так и ночевал на кухне, спал, сидя на стуле. А однажды утром мы встали и увидели, что он там, прямо в раковине, моет голову и вода вся красная от крови. Отец тут же стал оправдываться, что это случайно получилось. Просто глупая случайность. Но я хорошо помню блестящие пятна крови на чистых терракотовых плитках пола. А еще на столе почему-то лежало полено для печки. И на нем тоже была кровь.
– Пап, а мама не побьет нас?
Некоторое время он смотрел на меня. Секунду, может, две. Колебался. По глазам было видно: прикидывает, много ли можно сказать ребенку.
Потом улыбнулся. «Ну что за нелепый вопрос!» – читалось в его улыбке.
– Конечно нет, детка. Вас она никогда и пальцем не тронет.
И он обнял меня, прижал к себе; я почувствовала аромат табака, и шариков от моли, и сладковатый запах застарелого пота. Но я навсегда запомнила то его мгновенное замешательство, сомнение, смущенный, оценивающий взгляд. Ведь он тогда явно подумал: а может, все-таки им признаться? Но потом, видно, решил, что мы пока маловаты, что времени впереди полно и он еще успеет все хорошенько объяснить нам, когда мы станем постарше.
А поздно ночью я услышала шум в родительской спальне, крики, звон бьющегося стекла. Утром я встала очень рано и обнаружила, что отец снова всю ночь провел на кухне. Мать с постели поднялась поздно, зато какая-то очень веселая – по своим меркам, разумеется, – и все что-то тихо напевала себе под нос, помешивая зеленые помидоры в медном тазике для варки варенья, а мне сунула пригоршню желтых слив, достав их из кармана фартука. Я застенчиво поинтересовалась, не стало ли ей получше, и она лишь непонимающе на меня взглянула. Ее лицо показалось мне совершенно пустым и белым, как чистая тарелка. Позже я украдкой пробралась в ее комнату и обнаружила там отца, который заклеивал вощеной бумагой разбитое оконное стекло. На полу валялись осколки и циферблат каминных часов, уткнувшийся стрелками в доски пола. Над изголовьем кровати кое-где виднелись подсохшие красноватые мазки; я прямо-таки с восхищением разглядывала отчетливые отпечатки пяти пальцев, похожие на пять запятых, там, где мать оперлась рукой о стену, и округлое пятно, оставшееся от ее ладони. Но уже через пару часов, когда я снова заглянула туда, стены были дочиста оттерты и комната опять выглядела вполне опрятной. Никто из родителей ни словом не обмолвился о ночном происшествии; оба вели себя так, будто и не случилось ничего из ряда вон выходящего. Но с тех пор отец стал всегда запирать на ночь двери нашей спальни, а окна закрывал на задвижку, словно боялся, что к нам кто-то вломится.
7
8
Часть вторая
1
2
– Хорошо, – глухим, вязким голосом произнесла она, будто рот у нее был полон глины. – А теперь иди. Скажи отцу. Я… к себе… пойду… – Каким-то безумным усилием она заставила себя подняться и стоять прямо, тяжело опираясь на палку; ее шатало, но голос звучал резко, как прежде: – Я же сказала: убирайся!
И она ударила меня, неуклюже шлепнула вялой ладонью с дрожащими скрюченными пальцами, чуть не потеряв при этом равновесие и удержавшись лишь с помощью палки. Я кинулась прочь и обернулась, лишь оказавшись достаточно далеко от нее и на всякий случай присев за кустом красной смородины. Мать уже ковыляла к дому, с трудом волоча ноги и оставляя после себя на мокрой дорожке странные, неровные петли следов.
В тот раз я впервые по-настоящему поняла, какая беда постигла мать. Позже отец, пока она отлеживалась в темной комнате, объяснил нам кое-что насчет часов и апельсинов. Правда, из его слов мы мало что поняли. Оказывается, у матери бывают ужасные приступы некой болезни, когда очень сильно болит голова, и она сама порой не понимает, что делает. «Был ли у кого-нибудь из вас солнечный удар? – спросил отец. – Если был, то вы, наверно, помните, как при этом сильно кружится голова, каким странным кажется все вокруг, словно предметы сами надвигаются на тебя, а звуки вдруг становятся оглушительно громкими». Мы недоуменно уставились на отца. Кажется, только Кассис, которому тогда было уже девять (а мне всего четыре!), что-то понимал из его объяснений.
– Вот она в таком состоянии что-нибудь сделает, – говорил отец, – а потом и вспомнить не может, действительно ли сделала это. Такие это ужасные приступы!
Мы в страхе смотрели на него. Ужасные приступы!
Мой детский разум воспринимал эти слова как сказку о ведьмах. О пряничном домике. О семи лебедях. Я представляла себе, как мать лежит в темноте на постели, ее глаза открыты, а с губ срываются странные звуки, похожие на вертких угрей. И мне казалось, что она видит даже сквозь стену – видит не только меня, но и мои внутренности, – и смеется этим своим жутким, каркающим смехом, и трясется всем телом. Порой во время ее ужасных приступов отец так и ночевал на кухне, спал, сидя на стуле. А однажды утром мы встали и увидели, что он там, прямо в раковине, моет голову и вода вся красная от крови. Отец тут же стал оправдываться, что это случайно получилось. Просто глупая случайность. Но я хорошо помню блестящие пятна крови на чистых терракотовых плитках пола. А еще на столе почему-то лежало полено для печки. И на нем тоже была кровь.
– Пап, а мама не побьет нас?
Некоторое время он смотрел на меня. Секунду, может, две. Колебался. По глазам было видно: прикидывает, много ли можно сказать ребенку.
Потом улыбнулся. «Ну что за нелепый вопрос!» – читалось в его улыбке.
– Конечно нет, детка. Вас она никогда и пальцем не тронет.
И он обнял меня, прижал к себе; я почувствовала аромат табака, и шариков от моли, и сладковатый запах застарелого пота. Но я навсегда запомнила то его мгновенное замешательство, сомнение, смущенный, оценивающий взгляд. Ведь он тогда явно подумал: а может, все-таки им признаться? Но потом, видно, решил, что мы пока маловаты, что времени впереди полно и он еще успеет все хорошенько объяснить нам, когда мы станем постарше.
А поздно ночью я услышала шум в родительской спальне, крики, звон бьющегося стекла. Утром я встала очень рано и обнаружила, что отец снова всю ночь провел на кухне. Мать с постели поднялась поздно, зато какая-то очень веселая – по своим меркам, разумеется, – и все что-то тихо напевала себе под нос, помешивая зеленые помидоры в медном тазике для варки варенья, а мне сунула пригоршню желтых слив, достав их из кармана фартука. Я застенчиво поинтересовалась, не стало ли ей получше, и она лишь непонимающе на меня взглянула. Ее лицо показалось мне совершенно пустым и белым, как чистая тарелка. Позже я украдкой пробралась в ее комнату и обнаружила там отца, который заклеивал вощеной бумагой разбитое оконное стекло. На полу валялись осколки и циферблат каминных часов, уткнувшийся стрелками в доски пола. Над изголовьем кровати кое-где виднелись подсохшие красноватые мазки; я прямо-таки с восхищением разглядывала отчетливые отпечатки пяти пальцев, похожие на пять запятых, там, где мать оперлась рукой о стену, и округлое пятно, оставшееся от ее ладони. Но уже через пару часов, когда я снова заглянула туда, стены были дочиста оттерты и комната опять выглядела вполне опрятной. Никто из родителей ни словом не обмолвился о ночном происшествии; оба вели себя так, будто и не случилось ничего из ряда вон выходящего. Но с тех пор отец стал всегда запирать на ночь двери нашей спальни, а окна закрывал на задвижку, словно боялся, что к нам кто-то вломится.
7
Когда отец погиб, я, положа руку на сердце, не особенно горевала. Честно пыталась отыскать в своей душе хоть немного сожалений, но лишь постоянно натыкалась на какую-то твердую сердцевинку вроде вишневой или сливовой косточки. Я повторяла себе, что никогда больше не увижу его лица, но и это меня не пугало: к тому времени я уже и так почти забыла его лицо. Да и сам он превратился для меня в нечто вроде иконы, в неодушевленную пластмассовую фигурку святого с выпученными глазами и светящимися медными пуговицами на кителе. Я пыталась представить себе отца на поле боя – как он лежит, мертвый, весь израненный осколками мины, взорвавшейся у него под ногами. В общем, всякие ужасы, но даже эти ужасы казались мне какими-то ненастоящими, точно сны. Кассис переживал гибель отца куда сильнее. Когда мы получили похоронку, он сбежал из дома и не появлялся целых два дня; потом все-таки вернулся, совершенно измученный, страшно голодный и весь распухший от укусов комаров. Он ночевал под открытым небом на том берегу Луары, где леса сменяются болотами, и, как мне кажется, пытался воплотить в жизнь безумную идею пойти на фронт, как и отец. Но у него ничего не получилось: он попросту заблудился в лесу и не один час бродил по кругу, пока снова не вышел к Луаре. Он, конечно, делал вид, что ничего особенного не случилось, рассказывал о каких-то немыслимых приключениях в лесу, но я в кои-то веки ни одному его слову не поверила.
После этого Кассис стал постоянно драться с мальчишками и часто приходил домой в разорванной одежде и с кровью под ногтями. Или часами один гулял по лесу. Но никогда не плакал и очень этим гордился; а как-то раз, когда Филипп Уриа попытался его утешить, весьма грубо его отшил. А вот Ренетт, судя по всему, была даже довольна тем вниманием, которое ей стали уделять в деревне после гибели отца. Люди приносили ей подарочки или гладили по головке, случайно встретив на улице. В местном кафе наше будущее – и особенно будущее нашей матери – постоянно обсуждали тихими, проникновенными голосами. Моя сестра научилась по собственному желанию пускать слезу или, напротив, изображать «храбрую», сиротскую улыбку – и моментально обретала всеобщее сочувствие и разные сласти в подарок; кроме того, она заработала репутацию самой тонкой натуры в нашем семействе.
После смерти отца мать никогда больше о нем не упоминала. Порой возникало ощущение, будто он и не жил вместе с нами. Ферма прекрасно обходилась без него; пожалуй, дела на ней шли даже лучше, чем прежде. Мы, например, выкопали на огороде весь топинамбур, который никто в семье, кроме него, не любил, и посадили на этих грядках спаржу и красную брокколи, листья которой покачивались и что-то шептали на ветру. В то время мне вдруг стали сниться страшные сны: то я оказывалась под землей и лежала там, разлагаясь и чувствуя жуткий запах собственного разложения, то тонула в Луаре и придонный ил обволакивал мою безжизненную плоть. А если я была еще жива и, протягивая руки, молила о помощи, то на меня наваливались сотни тел других утопленников, которые, мягко покачиваясь в текучей воде, лежали на дне плотным слоем, плечом к плечу. Некоторые из них были еще целые, а некоторые уже успели разложиться, и у них не было то всего лица, то нижней челюсти, они жутко «улыбались» зияющим провалом на месте рта и выпучивали мертвые глаза в нарочито радостном приветствии. После таких снов я просыпалась с криком, вся мокрая от пота и слез, но мать ни разу ко мне даже не приблизилась. Вместо нее подходили Кассис и Ренетт, проявляя то нетерпение, то бесконечную доброту. Они или щипали меня, что-то сердито шипя, или брали на руки и укачивали, пока я снова не засыпала. Иногда Кассис рассказывал нам всякие истории. Мы с Рен-Клод с наслаждением слушали, не сводя с него глаз, в окно лился лунный свет, а брат все говорил и говорил. Чаще всего о великанах, о ведьмах, о розах-людоедах, о горах и о драконах, которые умели принимать человеческое обличье. О, наш Кассис был тогда отличным рассказчиком! И хотя со мной он порой бывал не слишком-то любезен, а часто попросту смеялся над моими ночными кошмарами, но никакой обиды в моей душе не осталось; зато его ночные повествования и его сияющие глаза я теперь часто и с благодарностью вспоминаю.
После этого Кассис стал постоянно драться с мальчишками и часто приходил домой в разорванной одежде и с кровью под ногтями. Или часами один гулял по лесу. Но никогда не плакал и очень этим гордился; а как-то раз, когда Филипп Уриа попытался его утешить, весьма грубо его отшил. А вот Ренетт, судя по всему, была даже довольна тем вниманием, которое ей стали уделять в деревне после гибели отца. Люди приносили ей подарочки или гладили по головке, случайно встретив на улице. В местном кафе наше будущее – и особенно будущее нашей матери – постоянно обсуждали тихими, проникновенными голосами. Моя сестра научилась по собственному желанию пускать слезу или, напротив, изображать «храбрую», сиротскую улыбку – и моментально обретала всеобщее сочувствие и разные сласти в подарок; кроме того, она заработала репутацию самой тонкой натуры в нашем семействе.
После смерти отца мать никогда больше о нем не упоминала. Порой возникало ощущение, будто он и не жил вместе с нами. Ферма прекрасно обходилась без него; пожалуй, дела на ней шли даже лучше, чем прежде. Мы, например, выкопали на огороде весь топинамбур, который никто в семье, кроме него, не любил, и посадили на этих грядках спаржу и красную брокколи, листья которой покачивались и что-то шептали на ветру. В то время мне вдруг стали сниться страшные сны: то я оказывалась под землей и лежала там, разлагаясь и чувствуя жуткий запах собственного разложения, то тонула в Луаре и придонный ил обволакивал мою безжизненную плоть. А если я была еще жива и, протягивая руки, молила о помощи, то на меня наваливались сотни тел других утопленников, которые, мягко покачиваясь в текучей воде, лежали на дне плотным слоем, плечом к плечу. Некоторые из них были еще целые, а некоторые уже успели разложиться, и у них не было то всего лица, то нижней челюсти, они жутко «улыбались» зияющим провалом на месте рта и выпучивали мертвые глаза в нарочито радостном приветствии. После таких снов я просыпалась с криком, вся мокрая от пота и слез, но мать ни разу ко мне даже не приблизилась. Вместо нее подходили Кассис и Ренетт, проявляя то нетерпение, то бесконечную доброту. Они или щипали меня, что-то сердито шипя, или брали на руки и укачивали, пока я снова не засыпала. Иногда Кассис рассказывал нам всякие истории. Мы с Рен-Клод с наслаждением слушали, не сводя с него глаз, в окно лился лунный свет, а брат все говорил и говорил. Чаще всего о великанах, о ведьмах, о розах-людоедах, о горах и о драконах, которые умели принимать человеческое обличье. О, наш Кассис был тогда отличным рассказчиком! И хотя со мной он порой бывал не слишком-то любезен, а часто попросту смеялся над моими ночными кошмарами, но никакой обиды в моей душе не осталось; зато его ночные повествования и его сияющие глаза я теперь часто и с благодарностью вспоминаю.
8
После того как отца не стало, мы постепенно и сами научились распознавать приближение материных ужасных приступов. В таких случаях ее речь всегда становилась невнятной, неуверенной, и она то и дело нетерпеливо встряхивала головой – видно, у нее уже начинало ломить виски. Движения у нее тоже становились неуверенными, бывало, потянется за ложкой или за ножом и промахнется, а потом шлепает рукой по столу или по краю раковины, словно пытаясь на ощупь отыскать нужный предмет. Или вдруг спросит: «Который час?», хотя большие круглые кухонные часы висят точно напротив нее. И в такие дни она всегда задавала один и тот же вопрос резким, подозрительным тоном: «Опять кто-то из вас апельсины в дом притащил?»
Мы молча мотали головой. Апельсины были для нас деликатесом, нам лишь изредка доводилось их отведать. На рынке в Анже мы их, конечно, видели: толстые испанские апельсины с плотной ноздреватой шкуркой или привезенные с юга корольки, более тонкокожие и нежные, которые торговцы разрезали пополам, чтобы видна была их сочная, красно-лиловая мякоть. Наша мать всегда шарахалась от этих прилавков, словно ее тошнило от одного вида апельсинов. Однажды какая-то симпатичная женщина на рынке подарила нам апельсин, один на всех, так мать потом запретила нам входить в дом, пока мы с ног до головы не вымылись, не выскребли щеткой все из-под ногтей и не протерли руки мазью с лимонным соком и лавандой. И даже после этого она утверждала, что от нас еще пахнет апельсином, и целых два дня держала все окна открытыми, чтобы запах окончательно выветрился. Разумеется, апельсины, вызывавшие ее ужасные приступы, были из области фантазий. Этот несуществующий запах вызывал начало ее мигрени; стоило ей упомянуть, что в «доме снова пахнет апельсинами», и уже через несколько часов она запиралась в темной спальне, прикрыв лицо носовым платком, смоченным лавандовым уксусом, и положив рядом таблетки от головной боли. Таблетки эти, как я узнала впоследствии, были морфием.
Она никогда ничего не объясняла. Все знания о ее болезни мы приобрели благодаря собственным наблюдениям и умозаключениям. Чувствуя приближение мигрени, мать просто удалялась к себе, ни словом не обмолвившись и предоставляя нас самим себе. В итоге мы, естественно, стали рассматривать ее приступы как своего рода каникулы, как передышку протяженностью от двух часов до двух дней и старались использовать их на полную катушку. Эти день-два были для нас поистине счастливыми, помнится, я мечтала, чтобы они никогда не кончались. Мы сколько угодно купались в Луаре, ловили раков на мелководье, совершали долгие походы в лес, до тошноты объедались вишнями, или сливами, или зеленым крыжовником, дрались и стреляли друг в друга из рогатки мелкой картошкой, украшали Стоячие камни трофеями, добытыми в своих разнообразных приключениях.
Стоячими камнями мы называли останки старой пристани, давным-давно снесенной быстрым течением. Пять каменных столбов, один чуть короче остальных, торчали довольно высоко над водой; сбоку на каждом была металлическая скоба, ронявшая слезы ржавчины на крошащиеся камни мола, поверх которых некогда крепились доски настила. Именно к этим скобам мы и привешивали трофеи: варварские гирлянды из рыбьих голов и цветов, записки, написанные тайным шифром, всякие «волшебные» камешки и фигурки из плавника. Последний столб находился довольно далеко от берега на глубоком месте, и течение там было особенно сильным; под этим-то столбом мы и прятали свои сокровища, сложенные в самую обыкновенную жестянку, завернутую в промасленную тряпку и подвешенную на обрывке цепи. Цепь, в свою очередь, была привязана к веревке, а та – к скобе. Этот столб мы гордо именовали Скалой сокровищ. Чтобы достать само сокровище, надо было сперва доплыть до столба, что само по себе требовало особого мастерства, а затем, одной рукой держась за скобу, вытянуть из-под воды металлическую коробку, отцепить ее и вместе с ней доплыть до берега. Считалось, что на такой подвиг способен только Кассис. В «сокровищнице» хранились такие вещи, которые ни один взрослый, разумеется, не счел бы сколько-нибудь ценными. Набор рогаток, жевательная резинка, для пущей сохранности завернутая в промасленную бумагу, палочка ячменного сахара, три сигареты, несколько монет в потрепанном кошельке, фотографии актрис – фотографии, как и сигареты, были собственностью Кассиса – и несколько номеров иллюстрированного журнала, в котором публиковались разные «жуткие» истории о преступлениях и убийствах.
Иногда в добыче подобных сокровищ – Касс называл это охотой – участвовал и Поль Уриа, но до конца мы не посвящали его в свои тайны, хотя лично мне Поль нравился. Его отец торговал наживкой и рыболовными принадлежностями возле шоссе, ведущего в Анже, а мать, чтобы свести концы с концами, брала на дом всякую починку. Поль был единственным ребенком в семье, и родители его были уже немолоды, он вполне годился им во внуки. Большую часть времени он попросту старался не попадаться им на глаза и жил так, как страстно хотелось бы жить мне. Летом он даже ночевал в лесу, и у его родителей это не вызывало ни малейшего беспокойства. Никто лучше Поля не умел искать грибы или делать из ивовых веточек свистульки. Руки у него вообще были на редкость ловкие и умелые, но сам он порой казался неуклюжим и говорил очень медленно, сильно заикаясь. Особенно сильно он начинал заикаться, если поблизости оказывались взрослые. Он был почти ровесником Кассиса, но в школу не ходил; вместо школы он помогал на ферме своему дяде – доил коров, отводил их на пастбище и пригонял обратно. Со мной Поль обращался очень ласково и куда более терпеливо, чем Кассис; он никогда не смеялся, если я чего-то не знала, и не презирал меня за то, что я еще маленькая. Теперь-то, конечно, он уже старик, но порой мне кажется, что из нас четверых меньше всех постарел именно Поль.
Мы молча мотали головой. Апельсины были для нас деликатесом, нам лишь изредка доводилось их отведать. На рынке в Анже мы их, конечно, видели: толстые испанские апельсины с плотной ноздреватой шкуркой или привезенные с юга корольки, более тонкокожие и нежные, которые торговцы разрезали пополам, чтобы видна была их сочная, красно-лиловая мякоть. Наша мать всегда шарахалась от этих прилавков, словно ее тошнило от одного вида апельсинов. Однажды какая-то симпатичная женщина на рынке подарила нам апельсин, один на всех, так мать потом запретила нам входить в дом, пока мы с ног до головы не вымылись, не выскребли щеткой все из-под ногтей и не протерли руки мазью с лимонным соком и лавандой. И даже после этого она утверждала, что от нас еще пахнет апельсином, и целых два дня держала все окна открытыми, чтобы запах окончательно выветрился. Разумеется, апельсины, вызывавшие ее ужасные приступы, были из области фантазий. Этот несуществующий запах вызывал начало ее мигрени; стоило ей упомянуть, что в «доме снова пахнет апельсинами», и уже через несколько часов она запиралась в темной спальне, прикрыв лицо носовым платком, смоченным лавандовым уксусом, и положив рядом таблетки от головной боли. Таблетки эти, как я узнала впоследствии, были морфием.
Она никогда ничего не объясняла. Все знания о ее болезни мы приобрели благодаря собственным наблюдениям и умозаключениям. Чувствуя приближение мигрени, мать просто удалялась к себе, ни словом не обмолвившись и предоставляя нас самим себе. В итоге мы, естественно, стали рассматривать ее приступы как своего рода каникулы, как передышку протяженностью от двух часов до двух дней и старались использовать их на полную катушку. Эти день-два были для нас поистине счастливыми, помнится, я мечтала, чтобы они никогда не кончались. Мы сколько угодно купались в Луаре, ловили раков на мелководье, совершали долгие походы в лес, до тошноты объедались вишнями, или сливами, или зеленым крыжовником, дрались и стреляли друг в друга из рогатки мелкой картошкой, украшали Стоячие камни трофеями, добытыми в своих разнообразных приключениях.
Стоячими камнями мы называли останки старой пристани, давным-давно снесенной быстрым течением. Пять каменных столбов, один чуть короче остальных, торчали довольно высоко над водой; сбоку на каждом была металлическая скоба, ронявшая слезы ржавчины на крошащиеся камни мола, поверх которых некогда крепились доски настила. Именно к этим скобам мы и привешивали трофеи: варварские гирлянды из рыбьих голов и цветов, записки, написанные тайным шифром, всякие «волшебные» камешки и фигурки из плавника. Последний столб находился довольно далеко от берега на глубоком месте, и течение там было особенно сильным; под этим-то столбом мы и прятали свои сокровища, сложенные в самую обыкновенную жестянку, завернутую в промасленную тряпку и подвешенную на обрывке цепи. Цепь, в свою очередь, была привязана к веревке, а та – к скобе. Этот столб мы гордо именовали Скалой сокровищ. Чтобы достать само сокровище, надо было сперва доплыть до столба, что само по себе требовало особого мастерства, а затем, одной рукой держась за скобу, вытянуть из-под воды металлическую коробку, отцепить ее и вместе с ней доплыть до берега. Считалось, что на такой подвиг способен только Кассис. В «сокровищнице» хранились такие вещи, которые ни один взрослый, разумеется, не счел бы сколько-нибудь ценными. Набор рогаток, жевательная резинка, для пущей сохранности завернутая в промасленную бумагу, палочка ячменного сахара, три сигареты, несколько монет в потрепанном кошельке, фотографии актрис – фотографии, как и сигареты, были собственностью Кассиса – и несколько номеров иллюстрированного журнала, в котором публиковались разные «жуткие» истории о преступлениях и убийствах.
Иногда в добыче подобных сокровищ – Касс называл это охотой – участвовал и Поль Уриа, но до конца мы не посвящали его в свои тайны, хотя лично мне Поль нравился. Его отец торговал наживкой и рыболовными принадлежностями возле шоссе, ведущего в Анже, а мать, чтобы свести концы с концами, брала на дом всякую починку. Поль был единственным ребенком в семье, и родители его были уже немолоды, он вполне годился им во внуки. Большую часть времени он попросту старался не попадаться им на глаза и жил так, как страстно хотелось бы жить мне. Летом он даже ночевал в лесу, и у его родителей это не вызывало ни малейшего беспокойства. Никто лучше Поля не умел искать грибы или делать из ивовых веточек свистульки. Руки у него вообще были на редкость ловкие и умелые, но сам он порой казался неуклюжим и говорил очень медленно, сильно заикаясь. Особенно сильно он начинал заикаться, если поблизости оказывались взрослые. Он был почти ровесником Кассиса, но в школу не ходил; вместо школы он помогал на ферме своему дяде – доил коров, отводил их на пастбище и пригонял обратно. Со мной Поль обращался очень ласково и куда более терпеливо, чем Кассис; он никогда не смеялся, если я чего-то не знала, и не презирал меня за то, что я еще маленькая. Теперь-то, конечно, он уже старик, но порой мне кажется, что из нас четверых меньше всех постарел именно Поль.
Часть вторая
Запретный плод
1
Это случилось в начале июня. Лето обещало быть жарким, воды в Луаре уже было маловато, а ее быстрое течение намыло множество отмелей с зыбучими песками. И змей в тот год расплодилось больше, чем обычно; плоскоголовые коричневые гадюки прятались в прохладном иле на мелководье, и одна такая тварь укусила Жаннетт Годен, жарким полднем шлепавшую как ни в чем не бывало по бережку. А неделю спустя Жаннетт похоронили во дворе церкви Св. Бенедикта и поставили на могилке небольшой крест и статую ангела. Надпись на постаменте гласила: «Возлюбленной дочери… 1934–1942». Я была всего на три месяца ее старше.
Мне вдруг стало казаться, что прямо у меня под ногами разверзлась бездна, бездонная пропасть, словно гигантская пасть, пышущая жаром. Ведь если Жаннетт умерла, значит, могу и я? Значит, может и кто угодно? Кассис относился к моим переживаниям свысока, ему было уже тринадцать, и он, умудренный опытом, с легким презрением пояснял: «Глупая, в военное время всегда умирает много людей. И взрослых, и детей. Да и во все времена люди умирают».
Я попыталась объяснить ему свои чувства и обнаружила, что у меня ничего не выходит. Одно дело, думала я, когда во время войны погибают солдаты, пусть даже и мой родной отец, пусть даже и мирные жители во время бомбежек, хотя в Ле-Лавёз мы бомбежек почти не знали. Но гибель Жаннетт – это совсем другое. Мои ночные кошмары стали еще ужаснее. А днем я часами следила за рекой, держа наготове рыболовный сачок. Я то и дело вылавливала на мелководье проклятых коричневых гадюк, камнем разбивала мудрые плоские змеиные головы, а тела нанизывала на древесные корни, обнажившиеся и торчавшие из прибрежных осыпей. Через неделю вдоль берега уже висело штук двадцать змеиных тушек, испускавших омерзительную вонь, отчасти рыбную, а отчасти противно сладковатую, точно блевотина. У Кассиса и Ренетт еще не закончился учебный год – они оба учились в collège в Анже, – так что в тот день на берегу ко мне мог присоединиться только Поль. Нос я зажала прищепкой для белья, чтобы не так сильно ощущать вонь, и бродила вдоль берега, тщательно перемешивая сачком воду, похожую на суп из глины.
Поль был в шортах и сандалиях; за ним на плетеном веревочном поводке тащился верный пес Малабар.
Равнодушно взглянув в их сторону, я снова уставилась на воду. Поль сел неподалеку, Малабар, тяжело дыша, плюхнулся с ним рядом. Я продолжала заниматься ловлей змей, не обращая на них никакого внимания.
– Ч-что случилось? – наконец спросил Поль.
– Ничего, – пожала я плечами. – Ловлю вот.
Он помолчал и уточнил почти равнодушно:
– З-змей ловишь?
Кивнув, я с некоторым вызовом бросила:
– Да, а что?
– А ничего. – Он погладил Малабара по голове. – Лови себе на здоровье.
И снова умолк; молчание проползло между нами, как липкая улитка; я не выдержала и первой подала голос:
– А вот интересно: очень ей было больно?
Поль задумался, и мне показалось, что он сразу понял, кого я имею в виду. Покачав головой, он уклончиво промямлил:
– Не знаю…
– Я слышала, что, когда яд проникает в кровь, у человека все постепенно немеет. И он вроде как начинает засыпать.
Поль опять уклонился от прямого ответа. Он еще помолчал, не соглашаясь со мной, но и не споря, потом произнес:
– К-кассис с-считает, что Жаннетт Годен наверняка увидела Старую щуку. Вот та ее и прокляла. Ну, сама знаешь… Потому ее з-змея и ук-кусила.
Я недоверчиво мотнула головой. Кассис обожал рассказывать подобные страшные истории, начитавшись своих любимых приключенческих журналов, где печатались повести с броскими названиями: «Проклятие мумии» или «Стая варваров».
– По-моему, вообще никакой Старой щуки здесь нет, – презрительно заявила я. – Во всяком случае, я никогда ее не видела. А такой вещи, как проклятие, на свете и вовсе не существует. Это всем известно.
Поль посмотрел на меня, печально, но все же с некоторым возмущением, и возразил:
– Конечно же они существуют! И проклятия, и Старая щука. Она-то совершенно точно живет у нас в реке, м-мой п-папаша сам ее однажды видел. Еще до моего рождения. Эт-то с-самая б-большая щука на с-свете! Ты даже представить себе не можешь, какая она здоровенная! Мой отец увидел ее, а через неделю свалился с велосипеда и с-сломал ногу. Да и твой отец тоже ее…
Вдруг он умолк и смущенно потупился.
– Только не мой отец! – возмутилась я. – Отец погиб на фронте!
Перед моими глазами вдруг предстала жутковатая картина: отец плечом к плечу с другими идет в одном общем строю через фронт, растянувшийся почему-то в обе стороны далеко за линию горизонта, идет, точно в пасть безжалостного чудовища…
Поль помотал головой и упрямо повторил:
– Там она. Прячется в самом глубоком омуте. Ей, может, уже лет сорок, а то и все пятьдесят. Щуки ведь долго живут, особенно такие старые. Эта Старуха черная, как придонный ил. И жутко умная. Ей сцапать птичку, севшую на воду, все равно что нам кусочек хлеба проглотить. Мой отец считает, что это и не щука вовсе, а призрак-убийца, про́клятое существо, которое навечно приставлено надзирать за живыми. Вот поэтому она и ненавидит всех нас.
Никогда еще я не видела Поля таким словоохотливым, но невольно увлеклась и слушала с интересом. С нашей рекой всегда было связано множество разных легенд и сказок. Но эта история о гигантской Старой щуке, рот которой усеян множеством блестящих рыболовных крючков, доставшихся ей от тех, кто пытался ее поймать, меня прямо-таки заворожила. Считалось, что в глазах этой твари светится злобный дьявольский ум, а в брюхе наверняка таится неведомое бесценное сокровище.
– Отец говорит, – продолжал Поль, – что тому, кто ее поймает, она исполнит любое желание. Вот он бы, по его словам, потребовал с нее миллион франков да плюс к тому, чтобы дала заглянуть Грете Гарбо[24] под юбку.
Поль глупо ухмыльнулся; ну, тебе этого не понять, ты еще маленькая – читалось в его улыбке.
Я немного поразмыслила и решила: ни в проклятие, ни в исполнение желаний я, пожалуй, все-таки не верю, но отчего-то образ Старой щуки не выходил у меня из головы.
– Если она действительно там, значит, ее можно поймать! – выпалила я. – Это наша река! И мы поймаем ее, эту Старую щуку!
Мне вдруг стало совершенно ясно: я должна непременно поймать ее, просто обязана это сделать! Я подумала о страшных снах, которые преследовали меня с тех пор, как погиб отец; сны о том, как я тону, как меня вместе с грудой других мертвецов выносит на берег черной волной вздувшейся Луары и мертвая плоть утопленников касается меня, липнет к телу, а я пронзительно кричу и давлюсь этим криком, и его словно кто-то заталкивает мне обратно в глотку, и я снова тону, уже как бы сама в себе… Почему-то все это воплотилось вдруг в образе Старой щуки, и хотя в те времена я, безусловно, не обладала еще аналитическим мышлением и не могла разобраться, что к чему, я вдруг почувствовала твердую уверенность: если поймаю эту рыбину, то со мной наверняка что-нибудь да случится. Что именно, я бы не решилась предположить даже мысленно. Но что-то должно произойти, думала я со все возраставшим, непостижимым возбуждением. Что-то обязательно должно произойти!
Поль растерянно хлопал глазами.
– Ты хочешь ее поймать? – уточнил он. – Но зачем?
– Это наша река, – настойчиво сказала я. – И в нашей реке ее быть не должно!
На самом деле я просто не сумела выразить переполнявшие меня эмоции; мне казалось, что щука неким тайным, неведомым мне самой образом оскорбила меня, причем куда сильней, чем эти проклятые змеи; особенно меня раздражала ее способность от всех ускользать, а также ее невероятный возраст и явная склонность к злодейству. Но я не смогла подобрать нужные слова, лишь чувствовала, что она настоящее чудовище.
– Да и не поймать ее тебе, – продолжал между тем Поль. – Многие уже пытались. Взрослые мужики, между прочим. Чем только ее не ловили, и удочками, и сетями. Только она любые сети прокусывает и уплывает. А уж лески… их она одним рывком прямо посредине разрывает. Очень она сильная, понимаешь? Сильнее любого из нас.
– Ну и пусть сильнее, – упорствовала я. – Можно заманить в ловушку.
– Надо быть семи пядей во лбу, чтоб Старуху заманить в ловушку, – солидным тоном возразил Поль.
– Ну и что? – Я начала злиться и резко повернулась к нему со сжатыми кулаками и перекошенным от отчаяния лицом. – Ничего, у нас тоже будет семь пядей во лбу! Нас ведь четверо: Кассис, я, Ренетт и ты. Если ты, конечно, не струсишь.
– Я н-не с-ст-т-трушу! Т-только э-т-то же н-н-невозможно!
Поль снова начал сильно заикаться, как всегда, когда чувствовал, что на него давят.
Я презрительно на него посмотрела.
– Ну и ладно. Я и сама все сделаю, если вы откажетесь помогать. Погодите, вот я эту вашу Старуху поймаю!..
Вдруг глаза обожгло слезами. Я сердито смахнула слезы тыльной стороной ладони и заметила, что Поль смотрит на меня с каким-то странным выражением лица, но молчит. Злобно ткнув сачком в теплую глинистую жижу у берега, я воскликнула:
– Подумаешь, какая-то старая рыбина! – Я снова ткнула сачком. – Вот поймаю ее и подвешу на Стоячих камнях. – Я взмахнула мокрым грязным сачком, указывая на Скалу сокровищ. – Вон там. Да-да, прямо вон там, – тихо повторила я и сплюнула на землю, подтверждая только что данную клятву.
Мне вдруг стало казаться, что прямо у меня под ногами разверзлась бездна, бездонная пропасть, словно гигантская пасть, пышущая жаром. Ведь если Жаннетт умерла, значит, могу и я? Значит, может и кто угодно? Кассис относился к моим переживаниям свысока, ему было уже тринадцать, и он, умудренный опытом, с легким презрением пояснял: «Глупая, в военное время всегда умирает много людей. И взрослых, и детей. Да и во все времена люди умирают».
Я попыталась объяснить ему свои чувства и обнаружила, что у меня ничего не выходит. Одно дело, думала я, когда во время войны погибают солдаты, пусть даже и мой родной отец, пусть даже и мирные жители во время бомбежек, хотя в Ле-Лавёз мы бомбежек почти не знали. Но гибель Жаннетт – это совсем другое. Мои ночные кошмары стали еще ужаснее. А днем я часами следила за рекой, держа наготове рыболовный сачок. Я то и дело вылавливала на мелководье проклятых коричневых гадюк, камнем разбивала мудрые плоские змеиные головы, а тела нанизывала на древесные корни, обнажившиеся и торчавшие из прибрежных осыпей. Через неделю вдоль берега уже висело штук двадцать змеиных тушек, испускавших омерзительную вонь, отчасти рыбную, а отчасти противно сладковатую, точно блевотина. У Кассиса и Ренетт еще не закончился учебный год – они оба учились в collège в Анже, – так что в тот день на берегу ко мне мог присоединиться только Поль. Нос я зажала прищепкой для белья, чтобы не так сильно ощущать вонь, и бродила вдоль берега, тщательно перемешивая сачком воду, похожую на суп из глины.
Поль был в шортах и сандалиях; за ним на плетеном веревочном поводке тащился верный пес Малабар.
Равнодушно взглянув в их сторону, я снова уставилась на воду. Поль сел неподалеку, Малабар, тяжело дыша, плюхнулся с ним рядом. Я продолжала заниматься ловлей змей, не обращая на них никакого внимания.
– Ч-что случилось? – наконец спросил Поль.
– Ничего, – пожала я плечами. – Ловлю вот.
Он помолчал и уточнил почти равнодушно:
– З-змей ловишь?
Кивнув, я с некоторым вызовом бросила:
– Да, а что?
– А ничего. – Он погладил Малабара по голове. – Лови себе на здоровье.
И снова умолк; молчание проползло между нами, как липкая улитка; я не выдержала и первой подала голос:
– А вот интересно: очень ей было больно?
Поль задумался, и мне показалось, что он сразу понял, кого я имею в виду. Покачав головой, он уклончиво промямлил:
– Не знаю…
– Я слышала, что, когда яд проникает в кровь, у человека все постепенно немеет. И он вроде как начинает засыпать.
Поль опять уклонился от прямого ответа. Он еще помолчал, не соглашаясь со мной, но и не споря, потом произнес:
– К-кассис с-считает, что Жаннетт Годен наверняка увидела Старую щуку. Вот та ее и прокляла. Ну, сама знаешь… Потому ее з-змея и ук-кусила.
Я недоверчиво мотнула головой. Кассис обожал рассказывать подобные страшные истории, начитавшись своих любимых приключенческих журналов, где печатались повести с броскими названиями: «Проклятие мумии» или «Стая варваров».
– По-моему, вообще никакой Старой щуки здесь нет, – презрительно заявила я. – Во всяком случае, я никогда ее не видела. А такой вещи, как проклятие, на свете и вовсе не существует. Это всем известно.
Поль посмотрел на меня, печально, но все же с некоторым возмущением, и возразил:
– Конечно же они существуют! И проклятия, и Старая щука. Она-то совершенно точно живет у нас в реке, м-мой п-папаша сам ее однажды видел. Еще до моего рождения. Эт-то с-самая б-большая щука на с-свете! Ты даже представить себе не можешь, какая она здоровенная! Мой отец увидел ее, а через неделю свалился с велосипеда и с-сломал ногу. Да и твой отец тоже ее…
Вдруг он умолк и смущенно потупился.
– Только не мой отец! – возмутилась я. – Отец погиб на фронте!
Перед моими глазами вдруг предстала жутковатая картина: отец плечом к плечу с другими идет в одном общем строю через фронт, растянувшийся почему-то в обе стороны далеко за линию горизонта, идет, точно в пасть безжалостного чудовища…
Поль помотал головой и упрямо повторил:
– Там она. Прячется в самом глубоком омуте. Ей, может, уже лет сорок, а то и все пятьдесят. Щуки ведь долго живут, особенно такие старые. Эта Старуха черная, как придонный ил. И жутко умная. Ей сцапать птичку, севшую на воду, все равно что нам кусочек хлеба проглотить. Мой отец считает, что это и не щука вовсе, а призрак-убийца, про́клятое существо, которое навечно приставлено надзирать за живыми. Вот поэтому она и ненавидит всех нас.
Никогда еще я не видела Поля таким словоохотливым, но невольно увлеклась и слушала с интересом. С нашей рекой всегда было связано множество разных легенд и сказок. Но эта история о гигантской Старой щуке, рот которой усеян множеством блестящих рыболовных крючков, доставшихся ей от тех, кто пытался ее поймать, меня прямо-таки заворожила. Считалось, что в глазах этой твари светится злобный дьявольский ум, а в брюхе наверняка таится неведомое бесценное сокровище.
– Отец говорит, – продолжал Поль, – что тому, кто ее поймает, она исполнит любое желание. Вот он бы, по его словам, потребовал с нее миллион франков да плюс к тому, чтобы дала заглянуть Грете Гарбо[24] под юбку.
Поль глупо ухмыльнулся; ну, тебе этого не понять, ты еще маленькая – читалось в его улыбке.
Я немного поразмыслила и решила: ни в проклятие, ни в исполнение желаний я, пожалуй, все-таки не верю, но отчего-то образ Старой щуки не выходил у меня из головы.
– Если она действительно там, значит, ее можно поймать! – выпалила я. – Это наша река! И мы поймаем ее, эту Старую щуку!
Мне вдруг стало совершенно ясно: я должна непременно поймать ее, просто обязана это сделать! Я подумала о страшных снах, которые преследовали меня с тех пор, как погиб отец; сны о том, как я тону, как меня вместе с грудой других мертвецов выносит на берег черной волной вздувшейся Луары и мертвая плоть утопленников касается меня, липнет к телу, а я пронзительно кричу и давлюсь этим криком, и его словно кто-то заталкивает мне обратно в глотку, и я снова тону, уже как бы сама в себе… Почему-то все это воплотилось вдруг в образе Старой щуки, и хотя в те времена я, безусловно, не обладала еще аналитическим мышлением и не могла разобраться, что к чему, я вдруг почувствовала твердую уверенность: если поймаю эту рыбину, то со мной наверняка что-нибудь да случится. Что именно, я бы не решилась предположить даже мысленно. Но что-то должно произойти, думала я со все возраставшим, непостижимым возбуждением. Что-то обязательно должно произойти!
Поль растерянно хлопал глазами.
– Ты хочешь ее поймать? – уточнил он. – Но зачем?
– Это наша река, – настойчиво сказала я. – И в нашей реке ее быть не должно!
На самом деле я просто не сумела выразить переполнявшие меня эмоции; мне казалось, что щука неким тайным, неведомым мне самой образом оскорбила меня, причем куда сильней, чем эти проклятые змеи; особенно меня раздражала ее способность от всех ускользать, а также ее невероятный возраст и явная склонность к злодейству. Но я не смогла подобрать нужные слова, лишь чувствовала, что она настоящее чудовище.
– Да и не поймать ее тебе, – продолжал между тем Поль. – Многие уже пытались. Взрослые мужики, между прочим. Чем только ее не ловили, и удочками, и сетями. Только она любые сети прокусывает и уплывает. А уж лески… их она одним рывком прямо посредине разрывает. Очень она сильная, понимаешь? Сильнее любого из нас.
– Ну и пусть сильнее, – упорствовала я. – Можно заманить в ловушку.
– Надо быть семи пядей во лбу, чтоб Старуху заманить в ловушку, – солидным тоном возразил Поль.
– Ну и что? – Я начала злиться и резко повернулась к нему со сжатыми кулаками и перекошенным от отчаяния лицом. – Ничего, у нас тоже будет семь пядей во лбу! Нас ведь четверо: Кассис, я, Ренетт и ты. Если ты, конечно, не струсишь.
– Я н-не с-ст-т-трушу! Т-только э-т-то же н-н-невозможно!
Поль снова начал сильно заикаться, как всегда, когда чувствовал, что на него давят.
Я презрительно на него посмотрела.
– Ну и ладно. Я и сама все сделаю, если вы откажетесь помогать. Погодите, вот я эту вашу Старуху поймаю!..
Вдруг глаза обожгло слезами. Я сердито смахнула слезы тыльной стороной ладони и заметила, что Поль смотрит на меня с каким-то странным выражением лица, но молчит. Злобно ткнув сачком в теплую глинистую жижу у берега, я воскликнула:
– Подумаешь, какая-то старая рыбина! – Я снова ткнула сачком. – Вот поймаю ее и подвешу на Стоячих камнях. – Я взмахнула мокрым грязным сачком, указывая на Скалу сокровищ. – Вон там. Да-да, прямо вон там, – тихо повторила я и сплюнула на землю, подтверждая только что данную клятву.
2
Весь тот жаркий месяц мать чувствовала в доме запах апельсинов, и примерно раз в неделю за этим следовал ужасный приступ. Пока Кассис и Ренетт были в школе, я старалась сбежать из дома на реку; ходила я туда в основном одна, но иногда ко мне присоединялся и Поль, если ему, конечно, удавалось удрать с дядиной фермы, где дел было вечно невпроворот.