Я нахмурилась и равнодушно заключила:
   – Значит, один из немцев дал тебе помаду.
   И чего было так трепыхаться из-за ерунды? – недоумевала я. Ренетт вечно суетится из-за всяких пустяков.
   – Мы сказали им… ну, просто намекнули там одному… Насчет Тупе и его радиоприемника. – И Рен вдруг вся вспыхнула, щеки зарделись, как пионы. – А он подарил нам эту помаду. И сигареты Кассису. И еще кое-что, короче, всякие вещички. – Теперь она вдруг начала тараторить, ее глаза странно заблестели. – А через некоторое время Ивонна Кресонне увидела, как они выходили из квартиры Тупе вместе с ним самим и его радиоприемником. Так что теперь у нас вместо латыни дополнительный урок географии с мадам Ламбер, и никому не известно, что произошло с нашим латинистом.
   Ренетт посмотрела прямо на меня; глаза у нее в этот момент казались совершенно золотыми, цвета кипящего сахарного сиропа, когда он начинает карамелизоваться.
   – Ну, вряд ли с ним что-то случилось, – рассудительно заметила я, пожав плечами. – Не станут же они отправлять такого старика на фронт только за то, что у него есть радио.
   – Нет, конечно не стали бы! – слишком поспешно подхватила Ренетт. – И потом, он действительно не имел права хранить у себя приемник. Все знают, что это не положено.
   Я согласилась с ней. И впрямь не положено. Уж учитель-то должен соблюдать новые правила. Рен любовно разглядывала тюбик с помадой, ласково поглаживая его пальцами.
   – Ты ведь не проболтаешься, да, Буаз? – Она тихонько дотронулась до моей руки. – Не проболтаешься?
   Я отстранилась и машинально вытерла ту руку, которой она коснулась. Терпеть не могла подобные нежности.
   – Вы с Кассисом часто с ними встречаетесь? – спросила я. – С этими немцами?
   – Иногда, – ответила сестра.
   – И каждый раз что-нибудь им рассказываете?
   – Нет, – как-то слишком поспешно отозвалась она. – Мы просто с ними беседуем. Послушай, Буаз, ты ведь никому не проболтаешься, а?
   – Может, не проболтаюсь, – улыбнулась я. – Если ты кое-что для меня сделаешь.
   Рен прищурилась.
   – Что именно?
   – Мне бы тоже хотелось иногда ездить в Анже вместе с тобой и Кассисом, – спокойно заявила я. – В кино сходить, или в кафе, или еще куда.
   Для пущего эффекта я помолчала, а она, продолжая щуриться, гневно сверлила меня взглядом, острым, как лезвие ножа.
   – А если вы не хотите, – продолжала я притворно елейным тоном, – то я могу рассказать матери, что вы встречаетесь с людьми, убившими нашего отца. Что вы общаетесь с ними, шпионите для них. Шпионите для врагов Франции! Интересно, как ей это понравится.
   Сестра явно встревожилась.
   – Буаз, ты же обещала!
   Я с суровым видом покачала головой:
   – Мало ли что… Таков мой патриотический долг!
   Наверно, эти торжественные слова прозвучали весьма убедительно. Ренетт побелела. Хотя на самом деле понятие «патриотический долг» для меня ровным счетом ничего не значило. И никакой враждебности к немцам я не испытывала, даже когда пыталась убедить себя, что это они убили моего отца. Даже если предполагала, что тот, кто его убил, вполне может находиться где-то рядом – точнее, там, в Анже, всего в часе езды на велосипеде, пьет пиво в баре и курит сигарету «Голуаз». Я вполне ясно могла это представить, однако образ врага был все же лишен должного смысла. Возможно, из-за того, что и лицо-то отца я помнила смутно. А может, причина была в ином, в том, почему дети так редко вмешиваются в ссоры взрослых, а взрослые так редко оказываются способны понять, отчего у детей возникает внезапная враждебность друг к другу. Я держалась с Ренетт чопорно, говорила неодобрительным тоном, но все это не имело ни малейшего отношения ни к нашему отцу, ни к Франции, ни к войне с немцами. На самом деле мне просто хотелось, чтобы меня снова приняли в игру, чтобы со мной обращались как с равной, чтобы мне тоже могли доверить любую тайну. А еще мне хотелось пойти в кино, увидеть Лаурела и Харди, венгра Белу Лугоши, Хамфри Богарта {1}; хотелось сидеть в мерцающей темноте зала между Кассисом и Рен-Клод и, может быть, держать в руке кулек с чипсами или лакричную палочку.
   – Ты что, с ума сошла? – недоуменно воскликнула Ренетт. – Ты же знаешь, мать тебя ни за что одну в город не отпустит. Скажет, что ты еще слишком мала. И потом…
   – А я бы одна и не поехала. Кто-нибудь из вас, Кассис или ты, мог бы подвезти меня на багажнике.
   Сдаваться я и не думала. Рен добиралась до школы на велосипеде матери, а Кассис – на отцовском, очень высоком, неуклюжем, чем-то напоминавшем подъемный кран. Пешком было слишком далеко, и, не будь у них велосипедов, им пришлось бы жить в интернате, как большинству деревенских детей.
   – Учебный год почти кончился, – рассуждала я. – Можно всем вместе съездить в Анже, посмотреть какой-нибудь фильм или просто так прошвырнуться.
   Но на лице сестры было написано прямо-таки ослиное упрямство.
   – Она не отпустит нас. Захочет, чтобы мы торчали дома и работали на ферме. Вот увидишь! Она терпеть не может, когда кому-то из нас хочется немного повеселиться.
   – В последнее время ей постоянно мерещится запах апельсина, – деловито произнесла я, – а во время приступа она и не заметит нашего отсутствия. Можно ускользнуть потихоньку, и она даже ничего не узнает.
   Уговорить Рен оказалось совсем нетрудно. Повзрослев, она стала еще более пассивной; за ее милой, чуть лукавой повадкой скрывалась природная лень, почти равнодушие. Теперь она уже смотрела прямо на меня, но все-таки бросила мне в лицо, точно жалкую горсть песка, свой последний, слабый протест:
   – Ты спятила!
   Мне было хорошо известно, что все мои поступки кажутся Рен чистым безумием. Она считала безумием столько времени находиться под водой, или, забравшись на самую вершину старого вяза, нашего Наблюдательного поста, скакать там на одной ножке, или вечно огрызаться на любое замечание матери, или есть незрелые фиги и яблоки.
   Поэтому я решительно тряхнула головой и твердо заявила:
   – Это все очень легко устроить. Можешь на меня положиться.
   Сами видите, какой невинной была сначала наша цель. Мы никому не желали причинить боль; и все же заноза в глубине моей души настаивает, что это не совсем так, там хранится четкая и неумолимая память о том, как все было на самом деле. Мать поняла, как опасна наша затея, задолго до того, как это поняли мы сами. А меня с моим неугомонным, переменчивым нравом, готовую в любую минуту взорваться, как динамит, она понимала особенно хорошо и по-своему пыталась меня защитить, хотя и несколько странным способом, пыталась удержать при себе, пусть даже предпочла бы меня вовсе не видеть. Она уже тогда знала гораздо больше, чем я могла себе представить.
   Но мне было не до нее. У меня уже созрел план, не менее хитроумный и тщательно продуманный, чем ловушки для Старой щуки. В какой-то момент мне, правда, показалось, что Поль обо всем догадался, но, если это и так, он ни одним словом себя не выдал. В общем, начиналось все с мелочей, а привело ко лжи, к обману и кое-чему похуже.
   Первый шаг был сделан у прилавка с фруктами субботним ярмарочным днем. Через два дня после моего девятого дня рождения, то есть пятого июля.
   И сначала был апельсин.

6

   До того лета я считалась маленькой, и в город по рыночным дням меня не брали. Мать уезжала в Анже одна, и уже к девяти утра устанавливала на площади возле церкви небольшой прилавок. Иной раз с ней ездили Кассис или Рен-Клод. Для меня же было свое поручение – следить за хозяйством, но обычно весь этот свободный день я ловила у реки рыбу или гуляла в лесу вместе с Полем.
   Однако в том году мать сочла, что я уже достаточно подросла и от меня «должен быть хоть какой-то толк», как она выразилась в своей обычной, грубоватой манере. «Нельзя же вечно оставаться ребенком», – прибавила она и пытливо на меня посмотрела. Глаза у нее были темно-зеленые, как старые крапивные листья. «И потом, – обронила она словно между прочим, чтобы я не отнеслась к этому как к поблажке с ее стороны, – тебе, может, и в другой день захочется съездить в Анже с братом и сестрой, в кино сходить…»
   Тут я догадалась: это явно Ренетт постаралась. Больше никто не сумел бы ее убедить. Только Ренетт. Только она знала, как подольститься к матери. И наша твердокаменная мать, разговаривая с Ренетт, всегда светлела лицом, взгляд у нее теплел, словно ее заледенелое нутро слегка оттаивало.
   Я буркнула в ответ что-то невнятное, а мать продолжала:
   – И тебе, пожалуй, уже пора понять, что у всех в семье есть определенная ответственность. Может, хоть это удержит тебя от твоих диких выходок. Научит, что почем в этой жизни.
   Изображая полное послушание, я кивнула, – примерно как Ренетт.
   Только мать было не провести. Взглянув на меня, она насмешливо приподняла бровь и сказала:
   – Ладно, хоть за прилавком немного поможешь.
   И вот я впервые вместе с ней поехала в город на нашей двуколке, доверху нагруженной ящиками с товаром, которые она заботливо прикрыла брезентом. В одном ящике были пироги и печенье, в другом – сыры и яйца, в остальных – фрукты. Правда, лето еще только началось, так что фрукты толком и созреть не успели, зато урожай клубники был весьма неплох. Мы также пополняли свой бюджет за счет продажи повидла, сваренного из остатков прошлогодних фруктов и сахарной свеклы, и с нетерпением ожидали, когда фрукты в саду нальются соком.
   В Анже по рыночным дням царила суматоха. Повозки стояли колесо к колесу, заполняя всю центральную площадь и главную улицу; меж повозками с трудом проталкивались велосипеды с плетеными корзинками на багажниках и маленькие открытые тележки, нагруженные бутылями с молоком; какая-то булочница несла на голове поднос с караваями хлеба; на прилавках громоздились горы парниковых помидоров, баклажанов, кабачков, лука, картошки. Чуть дальше виднелись прилавки, где торговали шерстью и кухонной посудой, вином и молоком, домашними консервами и ножами, а также фруктами, старыми книгами, хлебом, рыбой, цветами… Мы с матерью приехали рано и устроились удачно. В фонтане у церкви разрешалось поить лошадей, возле фонтана росли несколько тенистых деревьев. Мать велела мне заворачивать покупки и вручать их покупателю, пока сама с ним рассчитывалась. Она обладала феноменальной памятью и считала с невероятной быстротой. Ей ничего не стоило сложить в уме целый столбец цифр, подсчитывая общую стоимость покупок, ей даже не нужно было эти цифры записывать. И она всегда очень точно, не колеблясь, выдавала сдачу. Вырученные деньги она совала в карманы фартука, банкноты в один карман, мелочь в другой. Затем выручка аккуратно убиралась в старую коробку из-под печенья, спрятанную под брезентом. Я до сих пор помню эту металлическую коробку, розовую, с розочками по краю. Помню, как мать прятала туда монеты и банкноты; банкам она не доверяла и эту розовую коробку со всеми нашими сбережениями хранила в подполе, рядом с наиболее ценными винными бутылками.
   В ту самую первую мою поездку на рынок мы буквально в течение часа успели распродать все привезенные яйца и сыры. Покупатели торопились, подгоняемые присутствием солдат, стоявших на перекрестке с ружьями наперевес; их лица выражали скуку и равнодушие. Мать заметила, что я пялюсь на этих солдат в сером, и больно меня шлепнула:
   – Прекрати, дурочка, глаза таращить!
   Даже когда они проходили совсем рядом, пробираясь сквозь толпу, мать заставляла меня не обращать на них внимания и не убирала ладонь с моего плеча. И вдруг ее рука задрожала, хоть лицо и осталось по-прежнему бесстрастным. Один из немцев остановился возле нашего прилавка. Он был коренастый, лицо круглое, красное – в другой жизни он вполне мог бы оказаться мясником или виноторговцем. Весело блеснув голубыми глазами, он воскликнул:
   – Ach, was für schöne Erdbeeren![30] – Судя по голосу, он уже успел хорошенько угоститься пивом, точно самый обычный горожанин в выходной день. Он аккуратно взял клубничину своими толстыми пальцами и кинул в рот. – Schmeckt gut, ja?[31] – Он засмеялся, но совсем не зло и даже щеки надул от удовольствия. – Wu-n-der-schön![32]
   И, изображая полный восторг, он смешно выпучил глаза. Я невольно улыбнулась. Материны пальцы опять нервно стиснули мое плечо. Они были обжигающе горячи, и я быстро посмотрела на немца, пытаясь понять, чего это она так напряглась. Он выглядел ничуть не страшнее тех, что иногда заходили к нам в деревню; наоборот, мне он показался совсем не страшным в островерхой фуражке, вооруженный всего-навсего пистолетом, который висел в кобуре у него на боку. Я снова ему улыбнулась, скорее из чувства неповиновения, чем по какой-то другой причине.
   – Gut, ja[33],– согласилась я и кивнула.
   Немец снова рассмеялся, взял еще одну клубничину и пошел назад, на перекресток, расталкивая толпу; его черный мундир выглядел на пестром рыночном фоне как-то странно, точно на похоронах.
   Потом мать попыталась мне объяснить. Сейчас всякая военная форма опасна, говорила она, но эти, в черном, хуже всех. Они не просто военные, они – армейская полиция. Их и сами немцы побаиваются. Они что угодно могут с человеком сделать. Им плевать, что мне всего девять лет. Один неверный шаг – и этот в черном мундире меня запросто пристрелит. Пристрелит, ясно мне? Мать чеканила слова с совершенно каменным лицом, но ее голос дрожал, и она все время подносила руку к виску тем же нервным, беспомощным движением, как перед началом очередного ужасного приступа. Я вполуха слушала ее предостережения. Ведь я впервые лично встретилась с врагом! Когда я потом, на высоком помосте Наблюдательного поста, размышляла на эту тему, враг показался мне каким-то до странности безобидным. Это меня даже разочаровало. Я ожидала чего-то более впечатляющего.
   Рынок обычно закрывался к двенадцати. Но мы все свои товары распродали гораздо раньше и задержались лишь для того, чтобы купить кое-что для себя и собрать всякие подпорченные остатки, которые нам иногда отдавали другие торговцы: перезрелые фрукты, мясные обрезки, подгнившие овощи, которые до завтра уж точно не долежат. Затем мать послала меня в бакалейную лавку, а сама отправилась покупать парашютный шелк – его кусками продавала из-под прилавка мадам Пети, хозяйка швейной мастерской. Мать старательно свернула шелк и засунула в карман фартука. Ткани, любые, достать было почти невозможно, и мы все носили старье. На мне, например, было платье, сшитое из двух старых: лиф у него был серый, а юбка – синяя холщовая. Мать сказала, что этот парашют нашли прямо в поле, неподалеку от Курле, и теперь она сможет сшить Ренетт новую блузку.
   – Стоило, правда, черт знает сколько, – проворчала она то ли сердито, то ли с восхищением. – Небось такие, как эта мадам Пети, и войну запросто переживут. Всегда на четыре лапы приземлятся, как кошки.
   Я спросила, что значит «такие, как эта».
   – Евреи, – отозвалась мать. – У них прямо талант делать деньги. Это ж надо, столько содрать за кусок шелка! А ведь ей самой он ни гроша не стоил!
   Говорила она, правда, совершенно беззлобно, словно удивляясь чужому мастерству. Когда я поинтересовалась, что же тогда плохого сделали евреи, она лишь раздраженно пожала плечами. По-моему, мать и сама толком не знала ответа на мой вопрос.
   – Да в общем, они делают то же самое, что и мы: стараются выжить. – Она погладила карман, в котором лежал кусок парашютного шелка, и тихо прибавила: – А все-таки неправильно это – когда хитростью да обманом.
   Я пожала плечами, удивляясь про себя: господи, сколько шума из-за куска старого шелка! Но то, чего хотела Ренетт, она так или иначе обязательно получала. Например, бархотки, за которыми надо было либо стоять в очереди, либо на что-то выменивать. Для нее мать переделывала лучшие свои платья; только Рен каждый день ходила в школу в белых гольфах и модельных черных туфельках с пряжками, хотя мы, как и почти все остальные, давно перешли на грубые «деревяшки». Ну и ладно. За столько лет я привыкла к подобным несуразностям в мамином характере.
   В общем, напоследок я прошлась вдоль рыночных рядов с пустой корзинкой, и люди, зная печальную историю нашей семьи, даром отдавали мне то, что не сумели продать. Вскоре у меня в корзинке уже лежала парочка дынек, несколько баклажанов, цикорий и шпинат для салата, головка брокколи, изрядная горсть помятых абрикосов. А когда я купила у булочника каравай хлеба, он бросил мне в корзинку еще и парочку круассанов и ласково взъерошил мои волосы крупной, испачканной в муке лапой. Затем я остановилась возле торговца рыбой, мы немного с ним поболтали, обменялась всякими рыбачьими историями, и он подарил мне несколько очень неплохих кусков, завернув их в газету. Под конец я подобралась к прилавку, где торговали овощами и фруктами; его хозяин как раз наклонился, передвигая ящик со сладким синим луком, и я, очень стараясь, чтобы глаза меня не выдали, стала высматривать апельсины.
   И почти сразу увидела их – поднос с ними стоял на земле, рядом с прилавком, возле ящика с салатным цикорием. Апельсины тогда были редкостью, и каждый плод торговец бережно завернул в темно-красную бумажку, а поднос с ними спрятал в тень, подальше от солнечных лучей. Я даже и не надеялась, что в первый свой визит в Анже увижу хоть один апельсин, однако они были прямо передо мной, пять гладких и таинственных плодов в бумажных скорлупках, словно ждущие, когда их переложат в пакет и отдадут покупателю. И мне вдруг нестерпимо захотелось заполучить один апельсин; он был мне настолько необходим, что я и думать больше ни о чем не могла. Вот прекрасная возможность, решила я, и матери рядом нет.
   Один из плодов, скатившийся на самый край подноса, почти касался моих ног. Торговец по-прежнему стоял ко мне спиной, а его помощник, мальчишка тех же лет, что Кассис, был занят – носил ящики и укладывал их в кузов маленького грузовичка. Вообще-то машин в городе, если не считать автобусов, почти не было. Раз у этого торговца есть свой автомобиль, значит, он человек вполне обеспеченный, прикинула я. И это тоже в значительной степени оправдывало мои намерения.
   Делая вид, что меня безумно интересуют мешки с картошкой, я осторожно скинула с ноги «деревяшку», воровато вытянула босую ногу и пальцами, которые за столько лет лазанья по деревьям и крутым склонам стали очень ловкими и натренированными, подцепила апельсин и вытолкнула его из подноса. Он, как я и предполагала, откатился в сторону и почти исчез под зеленой скатеркой, накрывавшей соседний прилавок.
   Я тут же опустила корзину на землю, наклонилась, якобы вытряхивая камешек из своей «деревяшки», и заметила, глядя меж ног, что торговец уже поднимает в свой грузовичок последние ящики с товаром. На меня он по-прежнему не обращал внимания, от его взора укрылось, как ловко я переправила в корзинку украденный апельсин.
   Господи, до чего все оказалось легко! Сердце бешено стучало в груди, щеки пылали, и я испугалась, что кто-нибудь меня разоблачит. Апельсин лежал в корзине, точно граната с выдернутой чекой. Я осторожно выпрямилась как ни в чем не бывало, сделала несколько шагов в сторону материной двуколки…
   И замерла на месте: только в эту минуту я обнаружила, что у фонтана по ту сторону рыночной площади стоит немец и внимательно наблюдает за моими преступными действиями. Он небрежно, слегка ссутулившись, привалился к бортику и курил сигарету, прикрывая ее сложенной лодочкой ладонью. Рыночный люд старательно его обтекал, он находился как бы в небольшом кругу затишья и пристально на меня смотрел. У меня не было ни малейших сомнений: он конечно же видел, как я украла апельсин; он просто не мог этого не видеть!
   Несколько секунд я тоже, не мигая, смотрела на него; я была просто не в силах двинуться с места. Лицо у меня совершенно задеревенело. Слишком поздно вспомнила я рассказы Кассиса о том, какие жестокости творят немцы. Интересно, а как они поступают с ворами? – думала я. Но этот немец пока что ничего не предпринимал, просто не сводил с меня глаз. А потом вдруг взял да и подмигнул мне.
   Еще мгновение я помедлила, по-прежнему пребывая в полном оцепенении, потом резко повернулась и пошла прочь, чувствуя, как горит лицо, и почти позабыв о лежащем на дне корзинки апельсине. Я не смела оглянуться, не смела снова посмотреть на немца, хотя стоял он совсем близко от нашего прилавка. Меня била дрожь, и я была уверена, что мать сразу это заметит, но она не заметила: была слишком занята. Спиной я ощущала взгляд немца и все время вспоминала, как он лукаво и насмешливо мне подмигнул – точно гвоздь засадил в лоб. Теперь я ждала удара, ждала, кажется, целую вечность, но удара так и не последовало.
   Мы разобрали прилавок, сложили брезент и козлы в повозку и отправились домой. Я вынула торбу с овсом из-под носа у нашей кобылы, взяла ее под уздцы и повела между рядами, а тот немец все сверлил мне затылок насмешливым взглядом. Апельсин я перепрятала, сунула поглубже в карман фартука, предварительно завернув в кусок влажной газетной бумаги из-под тех рыбных обрезков, что принесла от торговца рыбой. Это было необходимо, иначе мать могла учуять апельсиновый запах. Руки я на всякий случай не вынимала из карманов, чтобы она не обратила внимания на мой оттопыренный карман. И до самого дома я ехала молча.

7

   Я никому не рассказала про украденный апельсин, кроме Поля. Я и ему не собиралась говорить, да он совершенно неожиданно залез на Наблюдательный пост как раз в тот момент, когда я любовалась апельсином, буквально пожирала его глазами, вот и не заметила появления Поля. Он таких фруктов никогда прежде не видел и сперва решил, что это просто золотистый мячик. А потом долго рассматривал апельсин, чуть ли не с благоговением сжимая его в сложенных ладонях, словно боялся, что тот расправит волшебные крылышки и улетит.
   Мы разрезали фрукт пополам, подстелив два широких листка, чтобы не пропало ни капельки сока. Апельсин был отличный, тонкокожий, сладкий, с легким кисловато-терпким привкусом. Помню, как старательно мы высасывали из шкурки каждую капельку сока, как потом дочиста выскребли шкурку изнутри зубами и долго еще жевали ее и сосали, пока во рту не стало совсем горько. Измочаленную шкурку Поль хотел бросить вниз, но я вовремя его остановила.
   – Давай сюда, – велела я.
   – Это еще зачем?
   – Нужно.
   Когда он наконец ушел, я осуществила последнюю часть плана. Перочинным ножом я разрезала обе половинки апельсиновой шкурки на множество мелких кусочков; ноздри тут же наполнил аромат эфирных масел, горький и возбуждающий. Те два листка, которые мы использовали как салфетки, я тоже порвала на кусочки; запах от них исходил куда более слабый, но они должны были поддержать во влажном состоянии главное оружие – апельсиновую кожуру. Все это я старательно увязала в муслиновый лоскуток, украденный из материной кладовки с вареньем, и сунула узелок вместе с его пахучим содержимым в жестянку из-под табака, а жестянку – в карман.
   Теперь все было готово.
   Ей-богу, из меня вышел бы отличный убийца – так тщательно я спланировала это преступление! В течение нескольких минут я ликвидировала все наиболее опасные улики: хорошенько выкупалась в Луаре, чтобы уничтожить следы апельсинового запаха на лице и на теле; потом долго терла жестким речным песком ладони, и они теперь прямо-таки сверкали чистотой, приобретя ярко-розовый, несколько воспаленный оттенок; в довершение всего я острой палочкой старательно вычистила грязь из-под ногтей и уже на пути домой сорвала несколько пучков дикой мяты и натерла ею подмышки, руки, колени и шею. Сильный аромат этой полевой травы, разогретой солнцем, способен перебить любой приставший запах. В общем, когда я явилась домой, мать ничего не заметила. Она готовила на кухне рагу из подаренных нам на рынке кусков рыбы, по всему дому уже разносился аппетитный аромат розмарина, чеснока и жарящихся в масле помидоров.
   Вот и прекрасно. Я осторожно коснулась лежавшей в кармане жестянки из-под табака. Да, все просто прекрасно!
   Я бы, конечно, предпочла действовать в четверг. В этот день Кассиса и Ренетт обычно отпускали в Анже, выдав им деньги на карманные расходы. Меня же мать считала слишком маленькой для того, чтобы иметь собственные карманные деньги. Да и как их было тратить в деревне? Допустим, я бы нашла на что потратиться, однако мать имела иное мнение.
   Но пока я отнюдь не была уверена, что мой план сработает, и решила сначала просто попробовать.
   Жестянку из-под табака я спрятала – открыв, разумеется, крышку – под трубой отопления, ведущей из гостиной в кухню. В доме, конечно, не топили, но эта труба, соединенная с горячей кухонной плитой, была достаточно теплой для воплощения моего замысла в жизнь. И действительно, уже через несколько минут от муслинового узелка стал исходить довольно сильный запах апельсина.