Вождь Белый Овес убежденно закивал головой:
   — И вот, Йоссариан, наконец это случилось — начало конца. Они зашли нам в лоб. Они пытались догадаться, где мы сделаем следующую стоянку, чтобы начать бурить еще до того, как мы придем на это место. Теперь мы не могли даже нигде остановиться. Бывало, только начнем разворачивать одеяла, — нас тут же сгоняют. Они в нас верили Еще не согнав нас с места, они уже принимались бурить. И вот однажды утром мы обнаружили, что нефтепромышленники окружили нас со всех сторон. Куда ни кинь — на вершинах всех холмов стоят нефтепромышленники, похожие на индейцев, изготовившихся к атаке. Все кончено. На старом месте мы не могли оставаться, потому что оттуда нас гнали, а вперед идти было некуда. Меня спасла только армия. К счастью, в это время началась война. Призывная комиссия выхватила меня прямо из сжимающегося кольца нефтепромышленников и доставила живым и невредимым в лагерь Лоури-Филд в штате Колорадо. Только я один и спасся.
   Йоссариан знал, что Вождь Белый Овес врет, но не стал его прерывать. С тех пор, утверждал Белый Овес, он не имел никаких вестей от своих родителей. Впрочем, это обстоятельство не очень-то беспокоило его, потому что он им только на слово верил, что он их сын. Значительно лучше Белый Овес был знаком с судьбой их двоюродного клана. Эти родственнички обманным путем прорвались на север и нечаянно проскочили в Канаду. А когда они попытались вернуться, их остановили на границе американские иммиграционные власти и не впустили обратно в Штаты. Они не смогли вернуться, потому что были красные.
   Это было ужасно остроумно, но Дейника все равно не рассмеялся. Смешно ему стало, когда, вернувшись со следующего задания, Йоссариан обратился к нему снова, без особой надежды на успех, с просьбой освободить его от полетов. Дейника разок хихикнул и тут же погрузился в собственные думы. Размышлял он о Вожде Белый Овес, который вызвал его в то утро на соревнование по индейской борьбе, и о Йоссариане, который, по-видимому, окончательно и бесповоротно решил сойти с ума.
   — Понапрасну тратишь время, — вынужден был сказать ему Дейника.
   — Ну неужели ты не можешь освободить от полетов летчика, который не в своем уме?
   — Разумеется, могу. Даже обязан. Существует правило, согласно которому я обязан отстранять от полетов любого психически ненормального человека.
   — Ну а тогда почему же ты меня не отстраняешь. Я псих. Спроси у Клевинджера.
   — Клевинджер? А где он? Найди мне Клевинджера, и я у него спрошу.
   — Можешь спросить любого. Все скажут, что я псих.
   — Они сами сумасшедшие.
   — А почему ты и их тогда не отстраняешь от полетов?
   — А почему они не просят меня, чтобы я их отстранил?
   — Потому что они сумасшедшие, вот почему.
   — Конечно, они сумасшедшие, — ответил Дейника — Разве я сам только что не сказал, что они сумасшедшие? Ho ведь сумасшедшие не могут решать, сумасшедший ты или нет.
   Йоссариан грустно посмотрел на него и начал заход с другой стороны:
   — Ну а Орр — псих?
   — Этот уж наверняка.
   — А его ты можешь отстранить от полетов?
   — Могу, конечно. Но сначала он должен сам меня об этом попросить. Так гласит правило.
   — Так почему же он не просит?
   — Потому, что он сумасшедший, — ответил Дейника.
   — Как же, он может не быть сумасшедшим, если, столько раз побывав на волосок от смерти, все равно продолжает летать на задания? Конечно, я могу отстранить его. Но сначала он сам должен попросить меня об этом.
   — И это все, что ему надо сделать, чтобы освободиться от полетов? — спросил Йоссариан.
   — Все. Пусть он меня попросит.
   — И тогда ты отстранишь его от полетов? — спросил Йоссариан.
   — Нет. Не отстраню.
   — Но ведь тогда получается, что тут какая-то ловушка?
   — Конечно, ловушка, — ответил Дейника. — И называется она «уловка двадцать два». «Уловка двадцать два» гласит: «Всякий, кто пытается уклониться от выполнения боевого долга, не является подлинно сумасшедшим».
   Да, это была настоящая ловушка. «Уловка двадцать два» разъясняла, что забота о себе самом перед лицом прямой и непосредственной опасности является проявлением здравого смысла. Орр был сумасшедшим, и его можно было освободить от полетов. Единственное, что он должен был для этого сделать, — попросить. Но как только он попросит, его тут же перестанут считать сумасшедшим и заставят снова летать на задания. Орр сумасшедший, раз он продолжает летать. Он был бы нормальным, если бы захотел перестать летать; но если он нормален, он обязан летать. Если он летает, значит, он сумасшедший и, следовательно, летать не должен; но если он не хочет летать, — значит, он здоров и летать обязан. Кристальная ясность этого положения произвела на Йоссариана такое глубокое впечатление, что он многозначительно присвистнул.
   — Хитрая штука эта «уловка двадцать два», — заметил он.
   — Еще бы! — согласился Дейника.
   Йоссариан ясно видел глубочайшую мудрость, таившуюся во всех хитросплетениях этой ловушки. «Уловка двадцать два» поражала воображение, как хорошая модернистская картина. Временами Йоссариан не был даже вполне уверен, осознал ли он смысл уловки во всей ее полноте и глубине, так же, как он не всегда был уверен в действительных достоинствах модернистских картин, и так же, как он не всегда был уверен относительно мушек, которых Орр якобы видел в глазах Эпплби. Йоссариану оставалось лишь верить Орру на слово.
   — Есть, есть они у него, это точно, — уверял Орр, после того как Йоссариан подрался с Эпплби в офицерском клубе, — хотя Эпплби, вероятно, даже сам об этом не знает. Из-за этих мушек в глазах он не может видеть вещи такими, как они есть на самом деле.
   — Как же он сам о них не знает? — допытывался Йоссариан.
   — Потому что у него в глазах мушки, — подчеркнуто терпеливо объяснял Орр. — Как же он может видеть, что в глазах у него мушки, если у него мушки в глазах?
   Смысла в атом было столько же, сколько во всем остальном, что говорил Орр, но Йоссариан был готов согласиться с утверждением Орра, не требуя доказательств, потому что Орр, в отличие от Йоссариановой матери, отца, сестры, брата, тетки, дяди, свояка, учителя, духовника, конгрессмена, соседа и газеты, никогда не врал ему в серьезных вопросах. День или два Йоссариан обдумывал про себя сообщенную ему Орром новость, а затем решил, что правильнее всего будет переговорить на эту тему с самим Эпплби.
   — Эпплби, у тебя в глазах мушки, — шепнул он самым благожелательным тоном, когда они встретились у входа в парашютный склад в тот день, когда «слетали за молоком» в Парму.[6]
   — Что? — резко переспросил Эпплби, смущенный тем, что Йоссариан вообще заговорил с ним.
   — У тебя в глазах мушки, — повторил Йоссариан. — Hавернoe, потому ты их и не видишь.
   Эпплби отшатнулся от Йоссариана, как от зачумленного Он надулся и молчал, пока не сел в джип рядом с Хэвермейером. По длинной и прямой дороге они ехали в инструкторскую, где офицер по оперативным вопросам майор Дэнби, нервный и суетливый человек, должен был проинструктировать перед полетом всех командиров, бомбардиров и штурманов ведущих самолетов.
   Эпплби говорил, понизив голос так, чтобы его не слышали водитель и капитан Блэк, откинувшийся с закрытыми глазами на переднем сиденье джипа.
   — Скажи, Хэвермейер, — спросил Эпплби довольно уверенно, — у меня нет… есть мухи в глазах?
   Хавермейер насмешливо сощурился.
   — Нет ли у тебя муки в глазах? — спросил он.
   — Мухи! Есть ли у меня мухи?..
   Хэвермейер снова сощурился:
   — Мухи?
   — Ну да, у меня в глазах?!
   — Ты в своем уме? — спросил Хэвермейер.
   — Я-то в своем. Это Йоссариан — сумасшедший. Ты мне только скажи, есть у меня в глазах какие-то мушки или нет. Ну давай, я не обижусь. Хэвермейер бросил в рот плитку прессованных земляных орешков и пристально всмотрелся в глаза Эпплби.
   — Ничего не вижу, — объявил он. Эпплби вздохнул с облегчением. К губам, подбородку щекам Хэвермейера прилипли ореховые крошки. — У тебя на лице крошки от орехов, — заметил ему Эпплби.
   — Лучше крошки на лице. чем мушки в глазах, — отпарировал Хэвермейер.
   Летчики-офицеры остальных пяти самолетов каждого звена прибывали на грузовиках, и полчаса спустя начинался разбор задания. Члены экипажей из рядового и сержантского составов на разборе не присутствовали. Их доставляли прямо на летное поле, к машинам, на которых они должны были в этот день лететь, а пока они дожидались своих офицеров в обществе наземного обслуживающего экипажа Потом подкатывал грузовик, и офицеры, распахнув лязгающие дверцы заднего борта, спрыгивали на землю.
   Это значило, что пора садиться в самолеты и заводить моторы.
   Моторы работали сначала неохотно, с перебоями, затем глаже, но с ленцой, а потом машины тяжело и неуклюже трогались с места и ползли по покрытой галькой земле, как слепые, глупые, уродливые твари, пока не выстраивались гуськом у начала взлетной полосы. Потом машины быстро взлетали одна за другой, со звенящим нарастающим ревом разворачивались над рябью лесных верхушек и кружили над аэродромом с одинаковой скоростью, затем строились в звенья — по шесть машин в каждом — и ложились на заданный курс.
   Так начинался первый этап полета к цели, расположенной где-то в северной Италии или во Франции. Машины постепенно набирали высоту и в момент пересечения линии фронта находились на высоте девять тысяч футов. Удивительно, что при этом всегда было ощущение спокойствия. Стояла полнейшая тишина, нарушаемая лишь время от времени пробными пулеметными очередями и бесстрастными короткими замечаниями по переговорному устройству. Наконец раздавалось отрезвляюще четкое сообщение бомбардира, что самолеты находятся в исходной точке и сейчас начнется заход на цель. И всегда в этот момент сияло солнце, и всегда чуть першило в горле от разреженного воздуха.
   Б—25, на которых они летали, были устойчивые, надежные, окрашенные в скучный зеленый цвет двухмоторные машины с широко разнесенными крыльями. Их единственный недостаток, с точки зрения Йоссариана, сидевшего на месте бомбардира, заключался в слишком узком лазе, соединяющем кабину в плексигласовой носовой части самолета с ближайшим аварийным люком. Лаз представлял собой узкий, квадратный, холодный туннель, проходивший под самыми штурвалами. Такой рослый парень, как Йоссариан, едва протискивался через лаз. Штурман Аарфи, упитанный круглолицый человек с маленькими, как у ящерицы, глазками, с неизменной трубкой в зубах, тоже пролезал с трудом. Когда до цели оставались считанные минуты, Йоссариан обычно выгонял его из носовой кабины, где они сидели вдвоем. После этого наступало напряженное время, время ожидания, когда нечего слушать, не на что смотреть и ничего не остается делать, кроме как ждать, пока зенитные батареи не засекут их и не откроют огонь с недвусмысмысленным намерением отправить их на тот свет. Лаз был для Йоссариана дорогой жизни, в случае если бы самолет начал падать, но Йоссариан крыл этот лаз на все корки. Кипя от злобы, он проклинал его как подножку, которую ему подставила судьба — соучастница заговора — с целью угробить его, Йоссариана. Ведь здесь же, прямо здесь, в носу каждого Б—25, имелось место для дополнительного аварийного люка, но люка почему-то не сделали. Вместо люка был лаз, а со времени той свистопляски, что разыгралась при налете на Авиньон, он научился ненавидеть каждый дюйм лаза, потому что каждый дюйм отделял Йоссариана на долгие-долгие секунды от парашюта, слишком громоздкого, чтобы держать его при себе. А ведь нужны были еще секунды и секунды, чтобы надеть парашют и добраться до аварийного люка в полу между приподнятой кабиной и ногами невидимого стрелка, сидящего в верхней полусфере. Йоссариан страстно желал сам находиться там, куда он выгонял Аарфи. Он хотел бы сидеть прямо на крышке люка, зарывшись в кучу запасных летных бронекостюмов, один из которых он с удовольствием держал бы всегда при себе, с уже пристегнутым парашютом, сжимая одной рукой красную скобу вытяжного троса, а другой — вцепившись в рычаг люка, через который он мог бы вывалиться в воздух, туда, к земле, едва заслышав жуткий скрежет разваливающейся машины. Вот где он хотел бы находиться, если уж вообще нужно было находиться в самолете, а вместо этого он болтался здесь, в носовой кабине, как какая-то богом проклятая золотая рыбка в каком-то проклятом аквариуме, в то время как проклятые грязно-черные ярусы зенитных разрывов клубились и громоздились, вздымаясь вокруг него снизу и сверху, и вся эта с треском прущая вверх, грохочущая, швыряющая, фантасмагорическая, космическая мерзость трясла их, подбрасывала, молотила, стучала в обшивку, пронизывала и угрожала уничтожить в мгновение ока в одной гигантской вспышке огня.
   Аарфи не был нужен Йоссариану ни как штурман, ни в любом другом качестве, поэтому Йоссариан каждый раз гнал его в шею, чтобы тот не мешал ему в носовой части, если вдруг придется прокладывать себе путь к спасению. Тем самым Йоссариан предоставлял Аарфи прекрасную возможность дрожать от страха на том месте, где так страстно желал дрожать он сам. Аарфи же вместо этого предпочитал торчать рядом с первым и вторым пилотами, удобно положив свои толстенькие руки на спинки их кресел, и, не выпуская из пальцев трубочки, дружески болтать с Макуоттом и вторым пилотом о всяких пустяках. Правда, оба летчика были слишком заняты для того, чтобы разглядывать в небе какую-нибудь занятную ерунду, на которую пытался обратить их внимание Аарфи. Макуотт был поглощен выполнением отрывистых команд Йоссариана, требовавшего то вывести корабль на боевой курс, то энергично отворачивать от грозных огненных столбов. Его резкие, визгливые выкрики очень напоминали полные мольбы и муки кошмарные вопли Заморыша Джо, голосившего по ночам.
   Во время этого громыхающего хаоса Аарфи по привычке посасывал трубку, глядя с безмятежным любопытством сквозь стекло кабины на войну, как будто это была какая-то далекая неприятность, его лично не касавшаяся. Аарфи свято хранил верность своей молодежной организации, любил повеселиться на сборищах бывших одноклассников, одним словом, был не настолько умен, чтобы испытывать чувство страха. Йоссариан же был достаточно умен, чтобы испытывать страх, и единственное, что мешало ему бросить свой пост, скользнув в лаз, как желтопузая крыса, — это его нежелание доверить кому-нибудь руководство противозенитным маневром при выходе из района цели. В целом мире не было никого, кому он мог бы оказать столь высокую честь и перепоручить такое ответственное дело, ибо он не знал в мире другого такого же величайшего труса. Йоссариан был непревзойденным мастером в авиаполку по части противозенитного маневра.
   Никаких установленных правил выполнения противозенитного маневра не существовало. Страх — это все, что было нужно для успеха, а у Йоссариана страха всегда было хоть отбавляй. В нем гнездилось больше страха, чем в Орре или Заморыше Джо и даже в Данбэре, который покорно смирился с мыслью, что все равно когда-нибудь придется подохнуть. Йоссариан же не поддавался этой мысли и в каждом полете отчаянно спасал собственную шкуру. Едва бомбы успевали оторваться от машины, как он орал Макуотту: «Жми, жми, жми, жми, сволочь ты эдакая, жми!», дико ненавидя при этом Макуотта, как будто именно он, Макуотт, был повинен в том, что они оказались в таком месте, где их могут начисто изничтожить. И тогда все в самолете отключались от переговорного устройства. Было лишь одно прискорбное исключение — во время свистопляски над Авиньоном, когда Доббс рехнулся и начал душераздирающим голосом взывать:
   — Помогите ему! Помогите! Помогите! Помогите ему!
   — Кому помочь? Помочь кому? — кричал в ответ Йоссариан. Он только что снова включил свой шлемофон в переговорное устройство, после того как связь была временно нарушена по вине Доббса: Доббс выхватил штурвал у Хьюпла и вдруг ни с того ни с сего швырнул их в оглушающее, оцепеняюшее, жуткое пике, отчего Йоссариан беспомощно прилип макушкой к потолку кабины. Хьюпл едва успел вывести их из пике, вырвав штурвал у Доббса, и тут же вернул корабль обратно, прямо в какофонию зенитного огня, в самую гущу вздымающихся пластов дыма, откуда они так благополучно выбрались минутой раньше. «О боже, боже, боже», — беззвучно твердил Йоссариан, свисая с потолка кабины. Он не мог пошевельнуть пальцем.
   — Бомбардиру! Бомбардиру! — кричал Доббс Йоссариану. — Он не отвечает! Он не отвечает! Помогите бомбардиру! Бомбардиру помогите!
   — Я — бомбардир! — орал в переговорное устройство Йоссариан. — Я бомбардир. Сo мной все в порядке. Все порядке.
   — Тогда помогите ему, помогите ему! — умолял Доббс. Помогите ему, помогите ему!
   А в хвосте умирал Сноуден.


6. Заморыш Джо


   У Заморыша Джо на счету было пятьдесят боевых вылетов. Он уже собрал вещички и теперь сидел на чемоданax, дожидаясь, когда его отпустят домой. По ночам его преследовали кошмары, и он издавал жуткие, душераздирающие вопли, которые будили всю эскадрилью, кроме Хьюпла, пятнадцатилетнего второго пилота. Хьюпл скрыл свой возраст, чтобы попасть в армию, и жил вместе со своим любимым котенком в одной палатке с Заморышем Джо. Хьюпл спал чутко, но утверждал, что не слышит воплей Джо. Заморыш Джо был человек больной.
   — Ну и что из этого? — обиженно ворчал доктор Дейника. — Я зашибал пятьдесят тысяч долларов в год и почти не платил налога, потому что брал с пациентов наличными. Меня поддерживала сильнейшая в мире торговая ассоциация. И посмотрите, что вышло. Как только я все наладил, чтобы развернуться по-настоящему, кому-то понадобилось устроить фашизм и начать войну, да еще такую ужасную, что она коснулась даже меня. Меня смех разбирает, когда я слышу, как какой-то Заморыш Джо исходит криком каждую ночь. Меня просто смех разбирает. Он, видите ли, болен! А каково, интересно, мне?
   Заморыш Джо был слишком занят собственными горестями, чтобы еще интересоваться самочувствием доктора Дейники. Взять хотя бы шум. Самый легкий шум приводил Джо в ярость, и он орал до хрипоты: на Аарфи — за то, что тот причмокивает, когда сосет свою трубку; на Орра — когда тот паял; на Макуотта — за то, что тот щелкает картами, когда играет в очко или покер; на Доббса за то, что у него лязгают зубы, когда, спотыкаясь, он налетает на все, что лежит или стоит на его пути. Заморыш Джо был просто комком обнаженных нервов. Часы, монотонно тикавшие в тишине палатки, точно молотком, били его по темени.
   Однажды поздним вечером он раздраженно заявил Хьюплу:
   — Вот что, малыш, если хочешь жить со мной в одной палатке, тебе придется подчиняться моим правилам. Изволь каждый вечер заворачивать свои часы в шерстяные носки и класть их на дно ящика для обуви, который стоит вон у той стенки.
   Хьюпл воинственно выдвинул нижнюю челюсть, давая понять, что уступать не намерен, после чего стал делать то, что от него требовал Джо.
   Заморыш Джо был издерганным несчастным существом с костлявой, тощей, землистого цвета физиономией. На этом будто закопченном лице с глубоко запавшими глазами и щеками было написано отчаяние, и это лицо чем-то напоминало заброшенный шахтерский поселок. Заморыш Джо жадно ел, грыз ногти, заикался, задыхался, чесался, потел, брызгал слюной и метался с места на место, как безумный, со своим фотоаппаратом, постоянно пытаясь снимать обнаженных девиц. Снимки никогда не получались. Он забывал или вставить пленку в аппарат, или снять крышку с объектива, или ему не хватало света. Убедить девушек позировать голышом не так-то просто, но Заморыш Джо знал один хитрый прием.
   — Моя большой люди, — кричал он, — моя большой фотограф из журнала «Лайф»! Большой снимок на большой обложка! Звезда Голливуд! Много-много деньги. Много-много разводов. Много-много шуры-муры целый день.
   Редкая женщина могла устоять перед таким коварным обольстителем. Проститутки с готовностью шли ему навстречу. Женщины доконали Заморыша Джо. Его отношение к ним можно было назвать идолопоклонством. В его глазах они были прелестным, умопомрачительным, волшебным инструментом наслаждения — слишком сильного, чтобы его измерить, слишком острого, чтобы вынести, и слишком возвышенного, чтобы о нем мог даже помыслить низкий, недостойный мужчина. Когда перед ним оказывались обнаженные девицы, он никак не мог решить: то ли заключать их в объятия, то ли фотографировать. В результате он не делал ни того, ни другого. Во всяком случае, снимки никогда не получались. Однако самым удивительным было то, что в мирное время Заморыш Джо действительно работал фоторепортером в «Лайфе».
   Сейчас он был героем, самым большим, по мнению Йоссариана, героем в рядах военно-воздушных сил, потому что на его счету было больше боевых вылетов, чем у любого другого героя. Он выполнил шесть норм боевых вылетов. Заморыш Джо выполнил первую норму, когда требовалось всего двадцать пять вылетов, чтобы начать собирать вещички, писать домой жизнерадостные письма и добродушно допекать сержанта Таусера вопросом, не при шел ли приказ об отправке домой, в Штаты. В ожидании этого радостного известия он проводил каждый день, околачиваясь возле палатки оперативного отдела, громко отпускал шуточки по адресу каждого проходившего мимо и, улыбаясь, величал паршивым сукиным сыном сержанта Таусера, когда тот выскакивал из дверей штаба.
   Заморыш Джо налетал свои первые двадцать пять заданий в ту неделю, когда шли бои за плацдарм для высадки в Салерно и когда Йоссариана уложили в госпиталь с триппером, который он подцепил в кустах во время бреющего полета над одной дамой из женского вспомогательного корпуса в Маракеше, куда его посылали за боеприпасами. Йоссариан изо всех сил старался догнать Заморыша Джо, и это ему почти удалось — он сделал шесть боевых вылетов за шесть дней, но в день его двадцать третьего вылета в район Ареццо, когда Йоссариану оставалась самая малость до отправки домой, убили полковника Неверса. А на следующий день появился полковник Кэткарт, в новеньком мундире, сияющий и самодовольный, и отметил свое вступление в должность тем, что увеличил количество обязательных боевых вылетов с двадцати пяти до тридцати. Заморыш Джо распаковал свои чемоданы и написал домой новое письмо, но уже не такое жизнерадостное, как предыдущее. Он перестал добродушно допекать сержанта Таусера. Он начал его ненавидеть лютой ненавистью, хотя и знал, что сержант ни в чем не виноват: ни в том, что прибыл полковник Кэткарт; ни в том, что задержали приказ об отправке Джо домой. А ведь поступи этот приказ на неделю раньше — и все было бы о кей.
   Заморыш Джо не мог больше выдержать напряженного ожидания и, едва закончив очередной цикл боевых заданий, впадал а состояние полного душевного расстройства. Всякий раз, когда его снимали с боевых вылетов, он устраивал выпивку для узкого круга друзей. Четыре дня в неделю он летал на связном самолете по тыловым базам и попутно закупал, виски «Бурбон». За сим следовали щедрые возлияния. Заморыш хохотал, пел, метался и орал в пьяном экстазе, пока хватало сил, и наконец мирно погружался в дремоту. Йоссариан, Нейгли и Даибэр укладывали его в постель, и тут он начинал визжать во сне. Утром Заморыш Джо выходил из палатки измученный, перепуганный, истерзанный чувством собственной вины, — не человек, а изъеденная оболочка человека.
   Кошмары посещали Заморыша Джо с потрясающей регулярностью каждую ночь после того, как он, выполнив норму боевых вылетов, перестал летать на задания. Он все ждал приказа об отправке домой, а приказ так и не приходил, и это было для него слишком мучительным испытанием. Впечатлительных людей в эскадрилье, таких, как Доббс и капитан Флюм, жуткие вопли Заморыша Джо настолько выводили из себя, что они тоже начинали вопить в своих палатках.
   Подполковник Корн принял решительные меры по пресечению нездоровых тенденций в эскадрилье майора Майора. Он приказал, чтобы Заморыш Джо четыре раза в неделю летал на связном самолете, что освобождало эскадрилью от его присутствия на четыре ночи, и эта мера, как я все меры подполковника Корна, оказалась целительной. Стоило полковнику Кэткаргу увеличить число боевых полетов и возвратить Заморыша Джо в строй, кошмары прекращались и Заморыш Джо с улыбкой облегчения возвращался в состояние нормального повседневного страха. Йоссариан читал лицо Заморыша Джо так же ясно, как аршинный заголовок в газете. Если Заморыш Джо выглядел хорошо, это было плохо, а если он выглядел плохо, это было хорошо. Ненормальная реакция Заморыша Джо Озадачивала всех, кроме самого Джо, который упрямо отрицал все.
   — Кому снилось? — недоумевал он, когда Йоссариан спрашивал, что ему снилось.
   — Джо, ты бы наведался к доктору Дейнике, — советовал Йоссариан.
   — Зачем мне к нему наведываться? Я не больной.
   — Тебя кошмары не мучат?
   — Нет у меня никаких кошмаров, — врал Заморыш Джо. — Всем снятся кошмары.
   Йоссариану показалось, что он понял его.
   — Каждую ночь? — спросил он.
   — А почему бы и не каждую? — отрезал Заморыш Джо.
   Внезапно во всем этом появился смысл. В самом деле, почему бы и не каждую ночь? Изливать каждую ночь в крике свою душевную боль — право же, это не лишено смысла. Во всяком случае, в этом больше смысла, чем в поведении Эпплби, который в тупой приверженности уставам заставил Крафта приказать Йоссариану, чтобы тот перед полетом за океан принял таблетки атабрина.