Зимой она почти все время находилась в одиночестве, поскольку никто не мог выдержать жгучего холода и пронизывающего северного ветра, который дул чуть ли не постоянно. Беверли же просто не могла без него жить. Даже в январе ее лицо и руки были покрыты загаром. Закаленности этой хрупкой и болезненной девушки позавидовали бы и рыбаки с Грэнд-Бэнкс. Зимою те редкие смельчаки, которые отваживались пожаловать к ней в гости, быстро превращались в бесчувственные глыбы льда, она же порхала возле них так, словно находилась в цветущем весеннем саду. Помимо прочего, у гостей не было таких же, как у нее, шубок, накидок и капюшонов, не говоря уже о перчатках, стеганых одеялах и спальных мешках, сшитых из шерсти, пуха или мягкого черного соболя. Ее необычайно легкая и удобная эскимосская парка, подбитая собольим мехом, возможно, являлась самым лучшим и самым теплым на свете зимним нарядом. Меховой капюшон, надетый на ее голову, походил на черное солнце. Когда она улыбалась, обнажая свои белоснежные зубы, можно было подумать, что кто-то зажег свет.
   Зимой и летом она неспешно взбиралась на самый верх лестницы, преодолевая несколько маршей и отдыхая на каждой площадке, после чего по узкой лесенке поднималась к маленькой дверце. От этой двери к ее платформе вел узкий мостик, изготовленный из дерева и стали. Сама же платформа опиралась на стальную балку, связывавшую два коньковых бруса. К платформе, имевшей размер двадцать на двенадцать, надежно (не менее надежно, чем цирковая трапеция) крепился множеством тросов маленький шатер. Виртуозный монтажник натянул меж опорными шестами специальный несущий трос, благодаря которому по шатру мог гулять вольный ветер. Три палубных шезлонга были развернуты в разные стороны, для того чтобы Беверли могла смотреть в разные стороны света, греться на солнышке и отслеживать направление ветра. Толстые стекла высотой около пяти футов, ходившие по особым направляющим и связанные со сложной системой растяжек, осей и блоков, призваны были защитить ее от излишне сильного ветра. Она могла закрыться ими сразу с четырех сторон. К тому же в ее распоряжении имелось несколько водонепроницаемых отсеков. В первом лежало столько пуховых подушек и одеял, что их хватило бы на всю наполеоновскую армию, участвовавшую в русской кампании. Во втором отсеке лежали три десятка книг, стопка журналов, бинокль, складной столик и несколько настольных игр (в теплое время Уилла приходила сюда играть с Беверли в шашки или в войну). В третьей стояли термосы разных форм и размеров с горячими напитками и едой. В четвертом находилась маленькая метеостанция. Беверли научилась предсказывать погоду и практически не нуждалась в барометре, термометре и анемометре, однако постоянно прибегала к их помощи, поскольку вела специальный журнал. Помимо прочего, она делала заметки, в которых особое внимание уделялось поведению птиц, цветению деревьев и городским пожарам (отмечались их продолжительность, цвет дыма и высота пламени), воздушным шарам и змеям, состоянию неба и типам судов, плывущих по Гудзону (время от времени по реке проплывали огромные старые посудины, появление которых замечалось только ею).
   По ночам она могла часами смотреть на усыпанное звездами небо. Она относилась к звездам с таким же трепетом, с каким к ним относились бы и астрономы, если бы им не приходилось сосредоточиваться на частных проблемах и заниматься всевозможными диаграммами, расчетами и погрешностями своих инструментов. Беверли хотела видеть только небо. Она подобно большинству людей, которым приходится спать на открытом воздухе – пастухам, погонщикам и звероловам, – могла смотреть на него до бесконечности. Ей казалось, что оно находится совсем рядом. Она знала названия всех ярких звезд, созвездий и гигантских туманностей, таивших в себе сотни миллионов миров. Кометы, солнца и пульсирующие звезды наполняли ее взор гудящим, потрескивающим светом. Она разглядывала край галактики, объятый вечными сумерками серой зари, словно это была картина, выставленная в одной из небесных галерей.
   Лежа на кровати, она смотрела на мерцающий небесный свод, отслеживая взглядом Млечный Путь и мысленно произнося названия звезд и созвездий, подобно тому как ребенок, глядя на карту, произносит названия далеких стран. Она запиналась только в тех случаях, когда темное облако дыма, поднимавшегося из соседней трубы, скрывало часть неба. Она словно взывала к ним, вглядываясь в черные глубины: «Голубь, Заяц, Большой Пес, Малый Пес, Процион, Бетельгейзе, Ригель, Орион, Телец, Альдебаран, Близнецы, Поллукс, Кастор, Возничий, Капелла, Плеяды, Персей, Кассиопея, Большая Медведица, Малая Медведица, Полярная звезда, Дракон, Цефей, Вега, Лебедь, Денеб, Дельфин, Андромеда, Треугольник, Овен, Кит, Рыбы, Водолей, Пегас, Фомальга-ут». Она вновь посмотрела на Ригель и Бетельгейзе и перевела взгляд сначала на Альдебаран, затем – на Плеяды. В долю секунды она мысленно преодолела расстояние в тысячи и миллионы световых лет. Скорость и время не значили практически ничего и определялись единственно направлением ее взгляда.
   Ей казалось, что она знакома со звездами, что она всегда жила и всегда будет жить рядом с ними. Любой сколько-нибудь чувствительный человек, попадая в планетарий, где ему демонстрируют снимки звездного неба, чувствует, что ему показывают что-то очень знакомое и близкое. Фермеры, дети и обреченные на вымирание индейцы племени поманук чувствуют такие вещи сердцем. Туманности, галактики и скопления, являющиеся по сути проекцией электрического света на выбеленные своды, ввергают их в состояние транса вне зависимости от того, что говорит им при этом лектор. Почему же определенные звуки, частоты и повторяющиеся ритмические фигуры прочно связываются в нашем сознании со звездами, галактиками и даже с озаренными солнечным светом планетами, вынужденными вращаться по эллиптическим орбитам? Почему определенные музыкальные темы (не важно, когда они создавались – до или после Галилея) оказываются связанными со звездами гармонически и ритмически, что позволяет нам говорить о некоем незримом спектральном космическом излучении?
   Она не могла ответить не только на эти два, но и на сотню других подобных вопросов. Поскольку ей пришлось оставить школу, в которой, следует заметить, их практически не учили точным наукам (девочкам не читались ни курс физики, ни курс химии), она не могла не изумиться, обнаружив однажды утром в своем дневнике сложные уравнения, записанные ее собственной рукой. Вначале она даже решила, что над ней решил подшутить ее брат Гарри, однако, присмотревшись получше, поняла, что эти формулы, занимавшие несколько страниц, действительно были написаны ею.
   Она передала их лектору планетария, который никак не мог взять в толк, что же они означают. Она целый час наблюдала за тем, как он переписывает формулы в свою толстую тетрадь. Лектор сказал, что не видит в этих формулах особого смысла, но они представляются ему достаточно любопытными. Будучи написанными его рукой, они выглядели куда солиднее.
   – Но что же они значат? – поинтересовалась она.
   – Понятия не имею, – ответил он. – Но какой-то смысл в них, несомненно, есть. Если вы не возражаете, я захвачу их с собой. Откуда они у вас?
   – Я же вам рассказывала.
   – Вы не шутите?
   – Конечно же нет!
   Он посмотрел ей в глаза. Кем же была эта красивая девушка, одетая в шелка и в собольи меха?
   – А как понимаете их вы сами? – спросил он. Беверли внимательно посмотрела на исписанные формулами страницы и, немного подумав, ответила:
   – В них говорится о том, что Вселенная и рычит, и поет или, вернее, кричит.
   Ученый астроном был шокирован ее ответом. Он нередко сталкивался с безумцами и фантазерами, вынашивавшими самые абсурдные теории, которые тем не менее поражали его своим изяществом, а порой даже представлялись ему едва ли не истинными. Однако этими любителями астрономии оказывались, как правило, пожилые одинокие обитатели верхних этажей, комнаты которых были забиты снизу доверху толстыми книгами и всевозможными невиданными приборами, донельзя эксцентричные личности, бродившие по городу с тележками, в которых находился весь их скарб, или же завсегдатаи психиатрических клиник. Идеи этих чудаков нередко поражали астронома своей глубиной. Их болезнь была не столько несчастьем, сколько даром. Весомость открывавшихся им истин в конечном счете и помрачала их разум.
   Он привык беседовать на подобные темы с выжившими из ума ветеранами Гражданской войны или с изобретателями, ведущими затворническую жизнь в каком-нибудь городишке на Гудзоне. Сейчас же он видел перед собой молодую светскую красавицу, которой еще не исполнилось и двадцати лет, и потому испытывал крайнюю неловкость.
   – Вы сказали – рычит? – спросил он с опаской.
   – Да.
   – Как именно?
   – Как собака, но только октавой ниже. А если она кричит, то слышатся разные голоса – и белесые, и серебристые.
   Астроном почувствовал, что голова его начинает идти кругом, а Беверли продолжала как ни в чем не бывало:
   – Свет почти все время молчит, но иногда он начинает звучать подобно кимвалам и чуть искривляться, словно струи фонтана. Он сосредоточен, но все время движется. Он пересекает пространства, оставаясь на месте, его чистые лучи похожи на рубиновые или изумрудные колонны.
   Вернувшись на крышу, она посмотрела сначала на Ригель, потом на Орион. Плеяды по своему обыкновению пытались сразить ее совершенством своей асимметрии, Альдебаран же смущенно подмигивал.
   – Что это с тобой сегодня? – спросила она еле слышно.
   Альдебаран тут же засиял чистым ярким светом и закружился в странном танце. Ригель, Бетельгейзе и Орион тоже были ее друзьями, с которыми общалась не только Беверли, но и все остальные обитатели темных крыш.
   Этой ночью неистовый северный ветер ярился сильнее обычного. Казалось, что он исполнился решимости уничтожить или, на худой конец, заморозить все живое. Весь город с его домами, мостовыми и деревьями покрылся ледяной коркой, лед на реке стал вдвое толще. Беверли закуталась в меха и тут же уснула. Этой ночью ей снились звезды.

Купание богини

   В декабре все семейство Пеннов, кроме Беверли, уезжало в загородный дом на не ведомом никому озере Кохирайс, которое находилась на самом севере штата. Беверли собиралась присоединиться к ним на праздниках. К этому времени они должны были полностью снабдить провизией ее спальню и подготовиться к ее приезду. Беверли хотелось несколько дней побыть одной, но, с другой стороны, ей хотелось встретить Рождество в большом доме на берегу огромного озера (для того чтобы добраться до него, нужно было ехать на санях, плыть на речном пароходе, снова ехать на санях и, наконец, на буере). Айзек, Гарри, Джек и Уилла уже готовились к отъезду. Из слуг в доме должна была остаться лишь Джейга. Впрочем, Беверли собиралась отправить ее на все это время в Фор-Пойнтс, где жили ее родственники. Узнав, что отец Джейги медленно умирает, она попросила Айзека отправить Поспозилам такую сумму денег, которой с лихвой хватило бы на все их нужды.
   – У нас что, благотворительный фонд? – поинтересовался Айзек. – Так мы в два счета разбазарим все свои сбережения.
   – Папа, – вздохнула Беверли. – И Гарри, и Джек уже выросли. К тому времени, когда подрастет Уилла, меня уже не будет, верно? И вообще, зачем тебе столько денег?
   Айзеку, знавшему, что никакие деньги не смогут помочь ни господину Поспозилу, ни его собственной дочери, не оставалось ничего иного, как только выполнить ее просьбу.
   Беверли хотелось, пусть всего на несколько дней, остаться в полном одиночестве. Невесть почему она была уверена, что в это время с ней произойдет нечто очень важное: то ли она внезапно умрет, то ли так же внезапно выздоровеет. Впрочем, пока ничего особенно примечательного с ней не происходило. За две ночи до отъезда домашних небо стало затягиваться облаками и пошел снег. В следующую ночь мрак стал еще гуще. Однако Беверли не теряла надежды. Она ждала чего-то необычайного. Проснувшись наутро, она увидела над собой совершенно ясное небо.
 
   Мысль о святом Стефане не давала Питеру Лейку покоя, и он в конце концов, переборов страх, решил сходить в церковь. Ему еше не доводилось бывать в храмах. Преподобный Оувервери не дозволял своим воспитанникам входить в сверкающее серебром здание, построенное им возле турецкого дворца Бэкона. Помимо прочего, не проходило и дня, чтобы Питер Лейк и подобные ему «проходимцы» не осуждались с полутысячи кафедр. Тем не менее он решил зайти в Морской собор, казавшийся ему самым красивым собором в городе, с которым, конечно же, не могли сравниться ни собор Святого Патрика, ни собор Святого Иоанна (разве можно сравнивать Нотр-Дам и Сен-Шапель?). На витражах его высоких окон, ярких, словно расцвеченные цветами альпийские луга, были изображены корабли и море. Айзек Пенн, истративший массу денег на строительство этого собора, хотел, чтобы на его витражах была помещена история Ионы. Сам он в свое время убил немало китов.
   Иона плыл, разинув рот от изумления, кит же уже смыкал над ним свою страшную огромную пасть. И что это был за кит! Обычно его изображают с человеческим ртом и с остекленевшими глазами героя какого-нибудь дешевого водевиля, этого же кита как будто срисовали с натуры. Огромное, вытянутое, иссиня-черное одноглазое чудище с торчащим из бока гарпуном, со страшной загнутой челюстью, с побелевшей, изъеденной раковинами кожей, похожей на китайскую головоломку, и с телом, изуродованным множеством шрамов. Он рассекал воду совсем не так, как это делают маленькие серебристые рыбки, изображенные на миниатюрах эпохи Ренессанса. Подобно настоящему киту, он крушил и сметал со своего пути все и вся.
   Питер Лейк крайне изумился, увидев в соборе сотни прекрасных моделей судов, совершавших свое бесконечное плавание по нефу и трансепту. Ему очень хотелось понять суть религии, ибо он жаждал стать таким же, каким был святой Стефан, и, помимо прочего, – помолиться за Мутфаула. Хотя с той поры, как тот умер, прошло много лет, все и поныне считали Питера Лейка его убийцей. До какой-то степени это соответствовало истине, хотя на самом деле Мутфаул убил себя сам, на веки вечные связав свою смерть с именем Питера Лейка. Но что же его так потрясло? Джексон Мид строил свой огромный серый мост над Ист-Ривер в течение нескольких лет. Мост вышел высоким, изящным и совершенным, словно математическая формула. Мутфаулу он наверняка пришелся бы по душе. Но городу предстояло построить еще не один мост, что до Джексона Мида, то он исчез со своими таинственными механиками так же внезапно, как и появился, даже не дождавшись открытия моста. По слухам, он отправился на строительство новых мостов где-то в Манитобе, Орегоне и Калифорнии.
   Питер Лейк не умел молиться, хотя Мутфаул часто ставил своих воспитанников на молитву. Они опускались на колени лицом к огню и смотрели на игру пламени. Ничего иного Питер Лейк не помнил. Здесь же, в Морском соборе, огня не было, однако из больших окон на пол и на стены падал расцвеченный стеклами витражей свет солнца. Питер Лейк встал на колени.
   – Мутфаул, – прошептал он, – мой дорогой Мутфаул…
   Он не знал, что следует говорить в таких случаях, однако продолжал шевелить губами, вспоминая его глаза, в которых отражалось пламя горна, его китайскую шляпу, его сильные жилистые руки и его странную любовь к пламени и к стали. Питер Лейк хотел сказать о своей любви к Мутфаулу, однако никак не мог найти нужных для этого слов. Он вышел из собора с тем же чувством неудовлетворенности и смущения, которое и привело его туда. Но ведь многие считают молитву таким простым делом! Что же они говорят Богу, с чем они к Нему приходят? Что до него самого, то он так и не смог найти ни единого нужного слова.
   Питер Лейк взобрался на своего огромного коня, казавшегося ему статуей, сошедшей с постамента. Тот пошел легкой рысью, и вскоре они уже были возле парка. Питер Лейк хотел получше рассмотреть особняки, находившиеся в верхней части Пятой авеню, однако его норовистый конь перепрыгнул на другой берег озера в самой узкой его части, находящейся возле источника Вирсавии, и подвез своего седока к дому Айзека Пенна, находившемуся уже в Вест-Сайде. Питер Лейк спешился и, стоя по колено в снегу, стал наблюдать за тем, как Айзек, Гарри, Джек, Уилла и все их слуги, кроме Джейги, усаживаются в трое больших саней, запряженных тройками и груженных скарбом, и под звон колокольчиков и щелканье хлыстов отправляются в дальнюю дорогу. Он наблюдал за домом до наступления темноты.
   Белый конь уселся на снег, как собака, и тоже уставился на дом. Не прошло и часа, и на город опустилась ночь, а с севера, из Канады, повеяло лютым холодом. Питер Лейк стоял, переминаясь с ноги на ногу. Он поднял воротник своей продувавшейся насквозь твидовой куртки, однако теплее от этого ему не стало. Он посмотрел на коня, спокойно взиравшего на дом, и пробормотал:
   – Нет, я, конечно же, не лошадь и замерзну первым… Да и спать я стоя не умею.
   Впрочем, на его любопытство не смог повлиять даже мороз. Он обратил внимание на то, что все то время, пока семейство грузило вещи и усаживалось в сани, в доме горело пять из семи каминов. Теперь же дым шел только из трех труб. Он было решил, что в скором времени погаснут и они, однако около шести часов вновь задымили сначала четвертая, а потом и пятая труба.
   – Похоже, они топят соляркой, – сказал он вслух. – Автоматизированная система. Впрочем, даже в таком доме вряд ли может одновременно работать целых пять топок… Их максимум две. Два водогрея и два камина… Стало быть, там кто-то есть…
   В шесть тридцать в одном из окон зажегся свет. Питер Лейк, глаза которого успели привыкнуть к темноте, зажмурился и спрятался за деревом. Свет горел на кухне. Продрогший насквозь Питер Лейк увидел, как к окну подошла девушка.
   – Похоже, они оставили в доме служанку…
   Он принадлежал к тому же классу, что и она (на самом деле он в отличие от нее относился к разряду деклассированных элементов), и потому знал, что в отсутствие хозяев слуги порой проделывают самые невероятные вещи.
   – Это девушка, – шепнул он лошади. – Наверняка у нее есть ухажеры. Скорее всего, один из них в скором времени явится в дом, после чего они устроят там попойку. Этим-то я и воспользуюсь. Осталось лишь дождаться появления этого парня.
   Примерно в семь ему показалось, что над домом что-то блеснуло. Питер Лейк принял этот блеск за сверкание упавшей звезды или сигнальной ракеты. На деле же в этот момент Беверли открыла дверь, за которой находилась спиральная лестница, ведущая вниз. Зажглось еще несколько огней. Питер Лейк решил, что служанка принялась хозяйничать в господских комнатах, готовясь к приему гостя.
   Тем временем Беверли спустилась на кухню. Они поужи нал и вместе с Джейгой, которая уже надела свою выходную одежду. За все время ужина они перебросились всего несколькими фразами. И та и другая страдали от одиночества и мечтали о неземной любви. Им казалось, что эфемерный до поры предмет их обожания постоянно взирает на них, и потому, что бы они ни делали – шили, играли на фортепьяно, причесывались перед зеркалом, – они памятовали о его незримом присутствии.
   Джейга занялась мытьем посуды, Беверли же стала готовиться ко сну. Сегодня она не сидела за роялем, не играла в шахматы, в шашки и в куклы с Уиллой, которой ей уже не хватало. Эта всеобщая любимица, походившая лицом на Айзека, была не столько красивой, сколько миловидной. Какая она была крикунья и хохотунья! Беверли повернула белый кран, уменьшив напор горячей воды. По утрам, когда она оставалась одна, то около часа плескалась в замечательном плавательном бассейне своего отца. Теперь же у нее попросту не было на это сил. Пожелав Джейге спокойной ночи и сказав, что она может вернуться через несколько дней, Беверли отправилась к себе.
 
   Питер Лейк не заметил новой вспышки, вызванной тем, что дверь, ведущая на крышу, открылась вторично, поскольку следил за тем, как гаснет свет в окнах первого этажа. Наконец Джейга погасила свет на кухне, вышла из дома, закрыла на два оборота входную дверь и, поставив свой чемоданчик на ступеньки, проверила, защелкнулся ли замок. Увидев, что одетая в теплое пальто служанка куда-то уходит, Питер Лейк возликовал. Дым теперь вновь поднимался только из трех труб.
   «Здорово, – подумал Питер Лейк. – В четыре утра пятеро патрульных полицейских, несущих службу на Манхэттене, уже будут сидеть вокруг печурки в каком-нибудь борделе, терпеливо дожидаясь своего сержанта. В четыре я взломаю дверь, а в четыре тридцать уже выйду из дома, прихватив с собой все столовое серебро, деньги и с полдюжины холстов Рембрандта».
   Он немало поразился тому обстоятельству, что особняк остался без охраны. Судя по всему, роль сторожа была возложена на служанку, которая столь легкомысленно покинула свой пост. Наверняка дом оснащен электрической сигнализацией и другими хитроумными устройствами, но он справится с ними шутя.
   Питер Лейк поежился и понял, что его могут спасти только печеные устрицы и горячий ром с маслом. Коню тоже не мешало подкрепиться овсом и теплым настоем люцерны. Пронесшись стремительной тенью по заметенным снегом аллеям парка, они вернулись на шумную, освещенную яркими огнями Бауэри.
 
   Голоса, доносившиеся из заведения, в котором подавали печеных устриц, были слышны за пять кварталов. Горячие, как раскаленное масло, запеченные в собственных раковинах устрицы, пахнущие морем, были так вкусны, что их попросту невозможно было есть молча. После того как Питер Лейк нашел достойное стойло для своего скакуна, он направился не куда-нибудь, но именно в это битком набитое посетителями заведение. Своим видом оно напоминало весьма вместительную пещеру и находилось между Бауэри и Рошамбо. Стены анфилады, состоявшей из полудюжины просторных залов, были выложены серым и белым тесаным камнем. Арки, уходившие под самые своды, походили на арки римских акведуков. В семь тридцать вечера пятницы в этом подземном заведении собралось никак не меньше пяти тысяч посетителей. Четыре сотни мальчишек-официантов трудились с таким усердием и криком, словно они заводили в порт огромное судно или тащили по русскому полю наполеоновскую пушку. Свечи, газовые фонари и электрические лампы освещали проходы между раскаленными маленькими жаровнями. Стоявший здесь гвалт более всего напоминал шум Ниагары, записанный Томасом Алвой Эдисоном, траектории же летающих под сводами заведения устричных раковин вызывали в памяти ветеранов ночное небо над осажденным Виксбургом.
   Появившийся перед столиком Питера Лейка взъерошенный мальчишка спросил:
   – Сколько будете заказывать?
   – Четыре дюжины, – ответил Питер Лейк. – На жаровне с тимьяном.
   – Что будем пить?
   – Я пришел есть, а не пить. Я ограничусь горячим ромом с маслом.
   – Ром весь вышел. Есть крепкий сидр.
   – Вот и отлично. Да, а как насчет жареной совы?
   – Жареной совы? – выпучил глаза мальчишка. – Мы жареными совами не торгуем.
   Он исчез, но уже через минут вернулся обратно с раскаленными, словно самая жаркая питтсбургская печь, устрицами и стаканом горячего сидра. Расправившись с устрицами и запив их сидром, Питер Лейк довольно откинулся на спинку стула и уставился на оранжевые языки пламени, пляшущие под жаровней.
   – Я люблю расслабиться перед серьезным делом, – сказал он, обращаясь к сидевшему по соседству барристеру. – После этого работается совсем иначе.
   – Это точно, – кивнул головой барристер. – Перед большими процессами я или напиваюсь, или иду в бордель. Иными словами, я стараюсь прочистить себе мозги, дабы стать, что называется, чистой доской и адекватно отобразить пифагорейские энергии.
   – Честно говоря, ваши слова мне не совсем понятны, – важно кивнул Питер Лейк, – но они делают вам честь как юристу. Мутфаул говорил нам, что работа юриста состоит в том, чтобы загипнотизировать людей замысловатыми речами и прихватить с собой их деньжата.
   – Ваш Мутфаул, случаем, не адвокат?
   – Механик. И редкостный мастер. Я очень любил его. Он был моим учителем и мог изготовить из металла все, что угодно. Самые странные вещи, самые изящные линии, самые совершенные формы!
   – Да-да, я вас понимаю, – закивал барристер.
   Питер Лейк отправился в одну из маленьких и чистеньких белых комнаток и проспал там до трех утра. Теперь он чувствовал себя совершенно отдохнувшим и полным сил. Он умылся, сделал несколько глотков холодной как лед воды и вышел на улицу. Бодрый и полный энергии, он шел по пустынным улицам, чувствуя внутри приятное тепло. Когда он пришел в стойло, конь уже не спал – он ждал своего хозяина.
 
   В четыре часа утра Беверли открыла глаза, решив, что в город пришла весна. Звезды были такими красивыми, мирными, ясными и безмятежными, что даже студеный зимний воздух казался ей теплым и ласковым, да и помигивали они совсем но-весеннему.
   Беверли улыбнулась, поразившись этому внезапному обращению Вселенной в произведение искусства, поражающее своей синевой, сиянием и удивительным чистым светом, какой бывает лишь перед бурей. Ей не спалось, и потому она сначала села, а в следующее мгновение встала, чувствуя при этом удивительную легкость. Теперь звезды окружали ее со всех сторон. Она стояла, боясь пошелохнуться, ибо воздух по-прежнему был свежим и теплым. Что это с ней? Разве подобное возможно? Она не чувствовала обычного жара, да и дыхание ее было спокойным и ровным. Она сбросила с себя блестящую соболью накидку. И все-таки ей следует быть осторожной. Она пойдет вниз, примет ванну и на всякий случай измерит температуру.