Летом неохотно работается. Нет ощущения приближающейся смерти, как это бывает осенью — вот когда мы беремся за перо. Пора расцвета проходит у всех — но мы же не персики и это не значит, что мы гнием. Обстрелянное ружье делается только лучше, равно как и потертое седло, а уж люди тем более. Утрачивается свежесть и легкость, и кажется, что ты никогда не мог писать. Зато становишься профессионалом и знаешь больше, и когда начинают бродить прежние соки, то в результате пишется еще лучше.
   Посмотри, что получается на первых порах: творческий порыв, приятное возбуждение — писателю, а читателю ничего не передается. Позже творческий порыв иссякает, и нет того приятного возбуждения, но ты овладел мастерством и написанное в зрелом возрасте лучше, чем ранние вещи…
   Просто нужно не отступать, даже когда совсем скверно и не ладится. Единственное, что остается, если взялся за роман — это во что бы то ни стало довести его, проклятого, до конца. Мне бы хотелось, чтобы ты в материальном отношении зависел от этого или других романов, а не от треклятых рассказов, потому что они опустошают тебя и в то же время служат отдушиной и оправданием — треклятые рассказы…
   Черт возьми! У тебя больше материала, чем у кого-либо, и тебе это больше по душе, и, бога ради, не бросай, закончи роман и, пожалуйста, пока не закончишь, не берись ни за что другое…
   Писать рассказы — вовсе не значит продаваться, просто это неразумно. Ты мог и по-прежнему можешь достаточно зарабатывать одними романами. Чертов ты дурак. Продолжай, пиши роман…
   …Если письмо получилось занудным, то только потому, что меня ужасно расстроило твое подавленное настроение, и я чертовски люблю тебя, а когда начинаешь рассуждать о работе или «жизни», то это всегда ужасно банально…
   Полин шлет поцелуй тебе, Зельде и Скотти.
   Всегда твой ЭРНЕСТ
 
   28 мая 1934 года
   Скотту Фицджеральду
   Ки-Уэст
 
   Дорогой Скотт,
 
   книга твоя и понравилась мне и нет («Ночь нежна»). Она начинается великолепным описанием Сары и Джеральда… А потом ты стал дурачиться, придумывать им историю, превращать их в других людей, а этого делать не следует, Скотт. Если ты берешь реально существующих людей и пишешь о них, то нельзя наделять их чужими родителями (они ведь дети своих родителей, что бы с ними после ни случалось) и заставлять делать то, что им несвойственно… Вымысел — замечательнейшая штука, но нельзя выдумывать то, что не может произойти на самом деле…
   …Кроме того, ты уже давно перестал прислушиваться к чему-либо за исключением ответов на твои собственные вопросы. В книге есть и лишние куски — хорошие, но лишние. Что иссушает писателя (все мы сохнем понемногу, я не хочу обидеть тебя лично), так это неумение слушать. Именно это источник наших знаний — умение видеть и слушать. Видишь ты хорошо, а вот слушать перестал.
   Книга значительно лучше, чем я говорю, но ты мог бы написать еще лучше…
   …Бога ради, пиши и не думай о том, что скажут, или о том, будет ли твоя вещь шедевром. У меня на девяносто одну страницу дерьма получается одна страница шедевра. Я стараюсь выбрасывать дерьмо в корзину для мусора. Ты печатаешь все, чтобы жить и давать жить. Дело твое, но если наряду с этим ты будешь писать в своей лучшей манере, то число шедевров пропорционально возрастет…[12]
   Забудь о личном горе. Все мы обжигались поначалу, а ты, в особенности, прежде чем начать писать что-то серьезное, должен испытать настоящую душевную боль. Но, пережив эту треклятую боль, выжимай из нее все, что можешь, не играй с нею. Оставайся предан ей как исследователь, только не думай, что событие обретает значимость лишь оттого, что это случилось с тобой или с кем-то из твоих близких.
   …На сей раз я не удивлюсь, если ты пошлешь меня… Как легко советовать другим, как писать, жить, умирать и т. д.
   Хотелось бы повидаться с тобой и потолковать обо всем серьезно. При встрече в Нью-Йорке ты был таким занудой, что говорить о чем-либо было невозможно. Видишь ли, Бо, ты не трагический персонаж. Как, впрочем, и я. Мы всего лишь писатели и должны только писать. Ты же более чем кто-либо нуждаешься в дисциплине, чтобы работать, а вместо этого ты женишься на человеке, который ревнует тебя к работе, стремится соперничать с тобой и губит тебя. Все не так просто, и когда я впервые познакомился с Зельдой, то решил, что она сумасшедшая, и, влюбившись в нее, ты еще больше все усложнил, да к тому же ты выпивоха. Но ты не больше выпивоха, чем Джойс или другие хорошие писатели. Но, Скотт, хорошие писатели всегда возвращаются. Всегда. А ты сейчас в два раза лучше, чем в то время, когда ты мнил себя великолепным писателем. Знаешь, я никогда не считал «Гэтсби» шедевром. Теперь ты можешь писать в два раза лучше. Нужно только писать искренне и не заботиться о том, какая участь ждет твою работу.
   Держись и пиши.
   Всегда твой друг ЭРНЕСТ
 
   7 сентября 1935 года
   Максуэллу Перкинсу
   Ки-Уэст
 
   Дорогой Макс,
 
   рад был получить твое письмо и тотчас ответил бы, если бы не ураган, налетевший той же ночью. Нас он захватил только краешком. Мы ждали его к полночи, и я, отведя лодку в наиболее безопасное место, лег спать в десять, чтобы отдохнуть хоть пару часов. На стул рядом с кроватью я положил барометр и фонарь на случай, если погаснет электричество. К полуночи стрелка барометра упала до отметки 29.50, и налетевший шквальный ветер с дождем ломал деревья, срывал ветви и т. д. Машину залило водой, и я добрался до лодки пешком и оставался там до пяти часов утра, и, когда ветер стал дуть в западном направлении, мы поняли, что ураган ушел дальше на север и постепенно стихает. Весь последующий день сильный ветер не давал выходить на улицу, и связь с островами была прервана. Телефонные и телеграфные коммуникации снесло. Лодки еле выдержали. На следующий день мы отправились на остров Нижний Матекумбе и застали там ужасную картину. Должно быть, ты прочел об этом в газетах, но ты даже представить себе не можешь, что там творилось. От 700 до 1000 погибших. Многие не захоронены и по сей день. На расстоянии в 40 миль одни черные деревья без листьев, как после пожара, и земля напоминает высохшее русло реки. Все строения снесены. Более тридцати миль железнодорожного полотна смыто и унесено водой. Мы первыми прибыли на место пятого лагеря, где жили ветераны войны, работавшие на строительстве шоссе. Из 187 человек в живых осталось только 8. Здесь я видел больше трупов, чем за все эти годы со времени боев в низовьях реки Пьяве в июне 1918-го.
   Ветеранов в этих лагерях практически убили. На станции Флорида Ист Коуст почти целые сутки стоял поезд, готовый вывести их с островов. Говорят, ответственные за ветеранов чиновники телеграфировали в Вашингтон. Вашингтон запросил службу погоды в Майами, которая якобы ответила, что никакой опасности нет и их эвакуация будет лишь бессмысленной тратой средств. Поезд стоял до тех пор, пока не началась буря. Он не отъехал и тридцати миль от двух нижних лагерей. Ответственные за ветеранов чиновники и служба погоды могут разделить ответственность поровну.
   В чем я уверен и готов в этом поклясться, так это в том, что в то время, как буря бушевала на Матекумбе и большая часть людей уже погибла, служба погоды в Майами послала предварительное оповещение о штормовом ветре в районе от Ки-Ларго до Ки-Уэст и о сильном урагане во Флоридском проливе ниже Ки-Уэст. Они совершенно потеряли ураган и, определяя направление его движения, не проявили даже элементарного здравого смысла…
   Хотел бы я видеть здесь рядом со мной того сукина сына, который в целях саморекламы напечатал в газете, что, дескать, находился в Майами, потому что для книги, которую он пишет, ему нужно было взглянуть на ураган, а поскольку такового не ожидалось, он был очень разочарован.
   Макс, ты не можешь себе представить двух женщин, совершенно голых, закинутых водой на деревья — распухшие, смердящие, облепленные мухами тела. Потом, прикинув, где расположено это место, ты догадываешься, что это те две хорошенькие девочки, которые держали закусочную и заправочную станцию в трех милях от переправы. Мы обнаружили шестьдесят девять трупов там, куда никто не мог пробраться. С островка Индиан-Ки все сметено начисто, ни одной травинки, и в центре, где местность повыше, разбросаны вынесенные морем живые раковины, раки, дохлые мурены. Кажется, будто все море обрушилось на этот островок. Хотелось бы мне взять того литературного недоноска, что жаждал взглянуть на ураган, и ткнуть его носом во все это. Гарри Гопкинс (советник президента США. — В. П.) и Рузвельт, отправившие сюда этих требовавших пособия бедняг, чтобы избавиться от них, сделали свое дело. Теперь они заявляют, что погибших надо похоронить на Арлингтонском кладбище (Арлингтонское национальное кладбище. — В. П.), а не сжигать или захоронить трупы на месте. Это значит перевезти разорванные на части, разлагающиеся, лопающиеся от одного лишь прикосновения, смердящие до тошноты тела на расстояние шести или восьми миль до корабля и дальше еще миль десять — двадцать на корабле, чтобы потом уложить все это в ящики и отправить в Арлингтон. В основном протесты против кремации и захоронения поступали от владельцев похоронных бюро в Майами, которым платят по 100 долларов за ветерана. Простые сосновые ящики, называемые гробами, идут по 50 долларов за штуку. Можно было бы засыпать тела негашеной известью прямо там, где их нашли, установив личность погибших по документам, поставить кресты, а позже раскопать кости и отправить морем.
   Джо Лоуи, прототип одного из парней в моем романе, тоже утонул здесь.[13]
   Я только что закончил чертовски хороший рассказ и приступил к другому, когда все это началось… В их распоряжении было целое воскресенье и понедельник, чтобы вывезти ветеранов, но никто пальцем не пошевелил. Если бы была принята хотя бы половина тех мер предосторожности, которые приняли мы, спасая лодки, не погиб бы ни один человек.
   На душе так скверно, что не могу писать… Не пью ничего спиртного — должен все хорошенько запомнить, но будь я проклят, если мне это нужно для романа. Мы сделали уже пять ездок с продовольствием для случайно уцелевших, но есть это некому — кругом одни мертвецы… Удачи тебе, Макс.
   Всегда твой, ЭРНЕСТ
 
   5 февраля 1937 года
   Гарри Силвестеру[14]
   Ки-Уэст
 
   Дорогой Гарри,
 
   война в Испании — скверная война… Меня больше всего заботит судьба простых людей, и, стремясь облегчить их страдания, я собираю средства на покупку санитарных машин и строительство госпиталей. У мятежников (франкистов. — В. П.) много хороших итальянских санитарных машин. Но убивать раненых в госпитале в Толедо с помощью ручных гранат или бомбить рабочие кварталы Мадрида без какой-либо военной необходимости, с единственной целью убивать простых людей — это не по-католически и не по-христиански… Я знаю: они (республиканцы. — В. П.) расстреливали попов и епископов, но почему же церковь вмешивается в политику на стороне угнетателей, вместо того, чтобы защищать простых людей или оставаться вне политики? Это не мое дело… но симпатии мои всегда на стороне эксплуатируемых рабочих, и я против лендлордов, даже если мне случается выпивать с ними и стрелять по глиняным летающим мишеням. Я бы с радостью перестрелял их самих…
   С приветом, ЭРНЕСТ
 
   2 августа 1937 года
   М-с Пауле Пфейфер (мать втopoй жены Хемингуэя. — В. П.)
   Кет-Кей
 
   Дорогая мама,
 
   …меньше чем через две недели я снова еду в Испанию, где, как вы знаете, независимо от того, формируются ли ваши политические взгляды непосредственно или окольным путем, я сражаюсь не на той стороне и должен быть уничтожен со всеми прочими красными. После чего Гитлер и Муссолини могут пожаловать в Испанию и получить необходимые им полезные ископаемые и начать новую войну в Европе. Что ж, пожелаем им удачи, потому что она им очень понадобится. Меня уже мутит от подобной чепухи и всеобщего нежелания знать правду об этой войне, так что я в определенном смысле рад вернуться туда, где мне не нужно будет говорить об этом… Я снова начну работать для НАНА (Североамериканское газетное объединение), но если по какой-либо причине мне придется свернуть эту работу, то без дела я не останусь. Мы собрали деньги на двадцать санитарных машин, и сборы от фильма позволят купить еще пятьдесят или сто машин…[15]
   …Дом в Пигготте мне больше по душе, чем Белый дом. М-с Рузвельт высоченного роста, обворожительная и совершенно глухая. Она практически ничего не слышит, когда к ней обращаются, но так мила, что большинство людей этого просто не замечают. Президент по-гарвардски обаятелен, беспол, женственен и похож на огромную даму — министра труда. Вот так так, он полностью парализован ниже пояса, и требуется немало усилий, чтобы усадить его в кресло и перевозить из комнаты в комнату. В Белом доме очень жарко — кондиционер только в кабинете президента, а еда — хуже не бывает. (Это между нами. Гость не должен критиковать.) Нам подали суп на дождевой воде, резинового голубя, чудный салат из вялых овощей и присланный каким-то почитателем торт. Восторженный, но неумелый почитатель… Президента и м-с Рузвельт фильм «Испанская земля» очень взволновал, но оба сказали, что в нем маловато пропаганды.
   Я рад был побывать и у них и в Голливуде и посмотреть Белый дом, но жить в нем мне бы не хотелось… Марта Геллхорн, устроившая нам приглашение на обед, перед вылетом в Вашингтон съела в аэропорту три сандвича. Мы тогда решили, что она спятила… Просто ей частенько приходилось бывать в Белом доме. Во всяком случае, меня там больше не будет.
   Дорогая мама, простите меня за то, что я возвращаюсь в Испанию. Все, что вы говорили о необходимости остаться и воспитывать мальчиков, очень правильно. Но когда я был там, я обещал вернуться, и, хотя всех обещаний сдержать невозможно, это я не могу нарушить. В противном случае, чему бы я мог научить моих мальчиков…
   Вы всегда были такой примерной и в равной степени заботились как о земной, так и о потусторонней жизни… А я пока что утратил всякую веру в потустороннюю жизнь… С другой стороны, на этом этапе войны я абсолютно перестал бояться смерти и т. д. Мне казалось, что мир в такой опасности и есть столько крайне неотложных дел, что было бы просто очень эгоистично беспокоиться о чьем-либо личном будущем. После первых же двух недель в Мадриде у меня появилось такое безликое чувство, когда забываешь о том, что у тебя есть жена, дети, дом, катер… Без этого невозможно по-настоящему выполнять свои обязанности. А сейчас пробыл дома достаточно долго… и старые ценности снова вернулись, и теперь нужно опять научиться забыть о них. Так что не надо напоминать мне о том, как трудно им приходится. Я тоже имею об этом кое-какое представление. Впрочем, хватит…
   Передайте наилучшие пожелания всему семейству в Пигготте…
   ЭРНЕСТ
 
   31 января 1938 года
   Хэдли Моурер[16]
   Ки-Уэат
 
   Дорогая моя Хэдли,
 
   …я вернулся сюда только позавчера, и за девять месяцев накопилось полно писем и прочих бумаг. Да еще ужасная ностальгия по Испании. Передай Полу, что я как-нибудь расскажу ему про Теруэль… Мэттьюсу и Делмеру (амер. журналисты, аккредитованные в Мадриде — В. П.) отказали в разрешении ехать в Теруэль и мне пришлось поручиться за них… Первый репортаж о битве (за Теруэль. — В. П.) я отправил в «Нью-Йорк таймс» на десять часов раньше Мэттьюса, потом вернулся на фронт, участвовал в наступлении вместе с пехотой, вошел в город вслед за ротой саперов и тремя ротами пехоты, написал и об этом, вернулся и уже готов был отправить прекрасный репортаж об уличных боях, когда получил телеграмму от НАНА. Они сообщали, что им больше не нужны мои корреспонденции. Должно быть, это им слишком дорого обходилось. Итак, эти католики в редакции «Таймc» выбросили мой материал, вычеркнули мое имя из корреспонденции Мэттьюса, и прошлой ночью, лежа в постели, я прочел в газете о том, что Мэттыос единственный из корреспондентов, кто действительно был в Теруэле. Но сначала «Таймс» вновь захватила город для Франко, сославшись на официальное сообщение из Саламанки[17]. Они отказались печатать мои корреспонденции, и НАНА телеграфировало мне, чтобы я прекратил работу. Ну что ж. Конечно, пора научиться кушать все это дерьмо, но я никак не могу привыкнуть к вкусу. Мэттьюс замечательный парень, и я рад, что смог оказаться полезным ему. Но когда три месяца ждешь события, которое должно произойти, а потом твою работу полностью саботируют… и лишь набрасываются на твою книгу, то подумываешь не сменить ли фамилию и не начать ли все сначала[18].
   Дорога домой очень утомила меня — все время штормовой ветер, и в такую погоду я сам привел сюда лодку из Майами. Слишком устал, чтобы писать. Пожалуйста, извини. В Мадриде написал пьесу («Пятая колонна»), которая тебе, должно быть, понравится. Не знаю, поставят ли ее когда-нибудь, но мне на это наплевать… Они (критики) уже не могут причинить мне такие неприятности, как раньше, когда я был молодым. Даже испугать меня им не под силу… Не обращай внимания на мое настроение. Завтра, возможно, опять буду чертовски жизнерадостным. Мистер Хемингуэй быстро оправляется от ударов. Извини за мрачное письмо… Прими мою любовь и передай наилучшие пожелания Полу. Я люблю вас обоих.
   ЭРНЕСТ
 
   26 марта 1938 года
   Джону Дос Пассосу[19]
   Париж
 
   Дорогой Дос,
 
   …я хочу поговорить с тобой о том, что мне кажется серьезным. В Испании по-прежнему идет война между народом, на стороне которого некогда был и ты, и фашистами. Если ты так невзлюбил коммунистов, что считаешь возможным денег ради нападать на народ, который до сих пор сражается, то, по-моему, ты должен по крайней мере не искажать факты. В статье, только что прочитанной мной в «Ред бук» (амер. журнал. — В. П.), ты не упоминаешь имени Густаво Дурана[20], хотя сделать это было бы правильно и справедливо. Но ты чувствуешь себя обязанным упомянуть Вальтера и называешь его русским генералом. Ты создаешь впечатление, что эта война ведется коммунистами, и называешь русского генерала, которого ты встретил.
   Дело только в том, Дос, что Вальтер — поляк. Так же как Лукач — венгр, Петров — болгарин, Ганс — немец, Копик — югослав и т. д. Прости меня, Дос, но ты никогда не встречал ни одного русского генерала. Как я понимаю, единственная причина, по которой ты денег ради нападаешь на тех, на чьей стороне некогда был сам, — это нестерпимо-жгучее желание рассказать правду. Тогда почему же ты этого не делаешь? Конечно же, за десять дней или даже за три недели узнать правду невозможно… Когда люди читают серию твоих статей, публикуемых в течение полугода или более, они даже не представляют себе, как мало времени ты провел в Испании и как мало ты там увидел… Какого же черта? В Испании были хорошие русские, но ты их не знал, да сейчас их там и нет. Когда мы с Гербертом Мэттьюсом на пятый день штурма вошли в Теруэль вслед за тремя ротами пехоты и ротой саперов, жители города приняли нас за русских. Я мог бы рассказать тебе немало забавных историй по этому поводу. Но за время всего штурма я видел только одного русского танкиста и одного болгарина — офицера-инструктора 43-й бригады. Мы атаковали силами карабинеров — это великолепные боевые части, и их политические убеждения не левее убеждений сенатора Картера Гласса[21]. Да будет тебе известно, что не все люди трусы, большинство будет драться и не задумываясь умрет за спасение своей страны от захватчиков… а с твоей стороны, пытаться доказывать, что война, ведущаяся правительством против фашистского итальяно-немецко-марокканского вторжения, навязана народу коммунистами против его воли, в высшей степени нечистоплотно. Кто дрался во время нашей гражданской войны? А ведь у нас не было даже никаких захватчиков. Послушай, ведь на меня очень легко нападать, и, если у тебя чешутся руки на Испанию, набрасывайся лучше на меня. Правда, на том пути, что ты выбрал, тебе это вряд ли поможет…
   Итак, я заканчиваю письмо. Если ты когда-нибудь заработаешь деньги и захочешь отдать мне долг (не те деньги, что дал дядя Гас Пфейфер, когда ты болел, а те небольшие суммы, что ты брал потом), то почему бы тебе не вернуть мне тридцать долларов, коль скоро ты получишь триста или черт его знает сколько еще? А может быть, мне не отправлять письмо? Потому что мы старые друзья? Ох уж эти старые добрые друзья. Готовые всадить тебе нож в спину за четверть доллара. Все прочие берут за это пятьдесят центов.
   До свидания, Дос. Надеюсь, ты будешь счастлив. Думаю, ты-то будешь. Должно быть, у тебя первоклассная жизнь. Когда-то и я был счастлив. И буду снова. Добрые старые друзья. Всегда был счастлив со старыми добрыми друзьями. Прирежут за десятицентовик… Достопочтенный Джек Пассос трижды всадит тебе нож в спину за пятнадцать центов, а «Джованецца» (гимн итальянских фашистов. — В. П.) споет бесплатно. Спасибо, друг. Вот так так! Ощущение хоть куда. Есть еще старые друзья? Уберите его, док, он весь изрезан. Скажите в редакции, чтобы мистеру Пассосу выписали чек на 250 долларов. Спасибо, мистер Пассос, чистая была работа. Заходите в любое время. Для тех, кто думает так, как вы, всегда найдется работенка.
   Остаюсь твой, ЭРНЕСТ
 
   5 мая 1938 года
   Максуэллу Перкинсу
   Марсель
 
   Дорогой Макс…
 
   …последние шесть недель были дьявольскими. Мы страшно побили итальянцев на Эбро — это чуть выше Тортосы, рядом с местечком под названием Черта. Окончательно их остановили. Правда, левый фланг сдал — под Сан-Матео, — и в конце концов мы вынуждены были отдать им то, что сами они никогда бы не взяли. Но до поражения далеко, и мы прочно удерживаем позиции по реке Эбро. Я расскажу тебе про тот берег, когда вернусь. Теперь просто невозможно заслужить авторитет, если ты хотя бы раз не переплыл Эбро. Жаль, тебя не было с нами в страстную пятницу, когда сукины сыны перерезали дорогу на Валенсию. Я написал об этом отличный репортаж…
   …Сегодня первый день отдыха с тех пор, как я уехал из США, и мне хотелось бы не вылезать из постели неделю и все время есть и спать, и читать газеты, и пить виски с содовой, и немного любви, и повторять все сначала как бесконечную буддийскую молитву. Прости, если отправленное с парохода письмо было немного мрачноватым. Право же, я перестаю быть мрачным, когда доходит до дела и можно все увидеть и понять. Вдали от фронта все кажется значительно мрачнее…
   Отступление под Монсом (Бельгия) мелочь в сравнении с последним боем. Нет, правда, когда все кончится, мне с лихвой будет о чем писать. Стараюсь запомнить побольше и не растратиться в корреспонденциях.
   Как только все кончится, я засяду и стану писать, и мошенники и фальсификаторы — вроде Андре Мальро,[22] которые вышли из игры в феврале 37-го, дабы написать объемистые шедевры задолго до того, как все началось, — получат хороший урок, когда я напишу обычного размера книгу и расскажу, как это было на самом деле…
   Всегда твой ЭРНЕСТ
 
   6 февраля 1939 года
   Миссис Пауле Пфейфер
   Ки-Уэст
 
   Дорогая мама,
 
   …итальянцы перебросили (в Испанию) свежие части, артиллерию и самолеты, а испанское правительство закрыло французскую границу, прекратив таким образом поступление через Францию артиллерии и боеприпасов… Ну что ж, даже говорить об этом не хочется. Но, когда я читаю в «Санди визитор» о зверствах «красных», коварстве испанского «коммунистического» правительства и гуманности генерала Франко, который мог бы закончить войну на много месяцев раньше, если бы не боялся причинить вред гражданскому населению (и это после того, как я видел полностью разрушенные бомбежкой города, видел, как методично бомбят и расстреливают из пулеметов колонны беженцев на дорогах) — то что тут скажешь. Такая ложь убивает что-то и в тебе самом. Теперь они из кожи вон лезут, доказывая, что Франко не бомбил Гернику. Город был взорван красными… Что ж, я там не бывал. Но я был в Мора-дел-Эбро, Тортосе, Таррагоне, Сагунто и других городах, где Франко сделал именно то, чего он якобы не делал с Герникой. Что теперь говорить об этом? Когда воюешь, остается только одно — победить. Но когда тебя предали и продали десяток раз и ты проиграл войну, то вряд ли стоит удивляться, что на тебя же еще и клевещут. Англичане настоящие злодеи.[23] Впрочем, они были такими с самого начала…