Педуцци остановился около магазина, где в окне стояло много бутылок, и достал из бокового кармана своей старой военной шинели пустую бутылку из-под граппы.
   — Чуточку винца, немного марсалы для синьоры, самую малость винца.
   Он размахивал бутылкой. Вот выдался денек!
   — Марсала. Вы любите марсалу, синьорина? Немного марсалы.
   У американки был недовольный вид.
   — Очень нужно было тебе с ним связываться, — сказала она мужу. — Я не понимаю ни одного слова. Он же пьян.
   Молодой человек делал вид, что не слышит Педуцци, а в то же время думал: какого черта далась ему эта марсала? Это ведь любимое вино Манси Бирболи.
   — Geld[17], — произнес в конце концов Педуцци, хватая американца за рукав.
   Он улыбнулся, не смея быть настойчивым, но желая заставить американца действовать.
   Молодой человек вынул бумажник из кармана и протянул ему десять лир. Педуцци поднялся по ступенькам в лавку, где на вывеске было написано: «Продажа местных и заграничных вин». Лавка была заперта.
   — Закрыта до двух часов, — неодобрительно сказал какой-то прохожий.
   Педуцци спустился по ступенькам.
   — Не беда, — сказал он. — Достанем в «Конкордии».
   Они все рядом пошли по дороге, направляясь к «Конкордии». На крыльце «Конкордии», где были свалены заржавленные санки-бобслей, молодой человек спросил у него:
   — Was wollen sie?[18]
   Педуцци протянул ему бумажку в десять лир, сложенную в несколько раз.
   — Ничего, — сказал он. — Так, что-нибудь.
   Он растерялся.
   — Может, марсалу. Я не знаю. Марсалы бы…
   Дверь «Конкордии» захлопнулась за американцем и его женой.
   — Три рюмочки марсалы, — сказал американец продавщице, стоявшей за стойкой.
   — Две, хотите вы сказать? — спросила девушка.
   — Нет, — ответил американец, — три: одну для vecchio[19].
   — О, — сказала она, — для vecchio? — и засмеялась, доставая бутылку. Потом налила мутную жидкость в три рюмки.
   Американка сидела у стены, на которой висели газеты. Муж поставил перед ней рюмку.
   — Выпей немножко. Может быть, тебе будет лучше.
   Она молча смотрела на рюмку. Американец вышел из комнаты с рюмкой для Педуцци, но не нашел его.
   — Не знаю, где он, — сказал он, входя обратно в комнату и держа рюмку в руке.
   — Ему бы четверть, — сказала жена.
   — А сколько стоит четверть литра? — спросил американец продавщицу.
   — Белого? Лира.
   — Нет, марсалы. И это туда же, — сказал он, протягивая ей рюмку, которая предназначалась для Педуцци, и свою.
   Девушка стала лить вино через воронку.
   — А теперь нужно бутылку, чтобы захватить вино с собой, — сказал американец.
   Продавщица пошла искать бутылку. Все это ее очень забавляло.
   — Мне очень жаль, что у тебя испортилось настроение, Тайни, — сказал американец. — Очень жалею, что поднял этот разговор за завтраком. В сущности, мы говорили об одном и том же, но с разных точек зрения.
   — Какая разница? — сказала она. — В конце концов, мне безразлично.
   — Тебе не холодно? — спросил он. — Почему ты не надела второй свитер?
   — На мне уже и так три.
   В комнату вошла продавщица с узкой темной бутылкой в руках и вылила туда марсалу. Американец заплатил еще пять лир. Они вышли. Продавщицу все это забавляло. Педуцци прохаживался взад и вперед в конце улицы, где было не так ветрено, держа в руках удочки.
   — Пойдем, — сказал он. — Я понесу удочки. Что за беда, если кто-нибудь нас увидит? Нас никто не тронет. В Кортино меня никто не тронет. Я всех знаю в municipio[20]. Я бывший солдат. Все в городе любят меня. Я торгую лягушками. Ну что же, что запрещено удить рыбу? Наплевать! Сущая ерунда, Не волнуйтесь. Крупная форель, говорю я вам, и сколько угодно.
   Они спустились с холма к реке. Город остался позади. Солнце спряталось, и накрапывал дождь.
   — Вот там, — сказал Педуцци, показывая на девушку, стоявшую на пороге дома, мимо которого они проходили, — meine Tochter[21].
   — Какой доктор? — сказала американка. — Разве он хочет показать нам своего доктора?
   — Он говорит Tochter, — сказал американец.
   Девушка, на которую показывал Педуцци, вошла в дом.
   Они спустились с холма через поле, потом повернули и пошли вдоль берега реки. Педуцци говорил быстро, многозначительно подмигивая. Они шли рядом, и американка чувствовала, как от Педуцци пахнет вином. Один раз он даже толкнул ее локтем. Он говорил то на диалекте Ампеццо, то на немецко-тирольском диалекте. Он никак не мог сообразить, какой же язык его спутники лучше понимают, и поэтому говорил на обоих. Но когда американец произнес «ja, ja»[22], Педуцци решил окончательно перейти на тирольский. Молодые люди ничего не понимали.
   — Когда мы проходили по городу, все нас видели. За нами, наверное, следит речная охрана. Очень жалею, что мы в это дело впутались. Да еще этот старый дурак вдребезги пьян.
   — А у тебя, конечно, не хватает духу вернуться назад, — сказала американка. — Тебе непременно нужно идти с ним дальше.
   — А ты бы вернулась? Возвращайся домой, Тайни.
   — Я останусь с тобой. Уж если садиться в тюрьму, так, по крайней мере, вместе.
   Они круто повернули к воде, и Педуцци остановился, отчаянно жестикулируя и указывая на реку. Шинель его развевалась по ветру. Вода была грязная и мутная. Направо на берегу лежала кучка мусора.
   — Да говорите по-итальянски, — сказал американец.
   — Un'mezz'ora. Piu d'un'mezz'ora[23].
   — Он говорит, что нам еще, по крайней мере, полчаса ходу. Возвращайся лучше домой, Тайни. Ты и так уже озябла на этом ветру. Погода мерзкая, и все равно ничего интересного не предвидится.
   — Хорошо, — ответила американка и стала взбираться на поросший травой берег.
   Педуцци был внизу, у реки, и заметил, что американка ушла, только когда она была уже на гребне холма.
   — Фрау! — закричал он. — Фрейлен! Фрау, что же вы уходите?
   Американка скрылась за холмом.
   — Ушла, — сказал Педуцци. Он был возмущен.
   Он снял резинку, которой были связаны удочки, и начал собирать их.
   — Но ведь вы же сказали, что еще полчаса ходу.
   — Да, да. Там очень хорошо. Но здесь тоже хорошо.
   — Правда?
   — Ну конечно. И здесь хорошо, и там хорошо.
   Американец сел на берегу, собрал удочку, приладил катушку и протянул леску через кольцо. Ему было не по себе, и он боялся, что каждую минуту может нагрянуть речная охрана или на берегу появится толпа местных жителей. Он видел городские дома и кампаниллу над гребнем холма. Он открыл свой ящик с поводками. Педуцци наклонился и засунул туда свой плоский заскорузлый большой палец и указательный и смешал влажные поводки.
   — А грузило есть у вас?
   — Нет.
   — У вас должно быть грузило. — Педуцци был взволнован. Нельзя без piombo[24]. Piombo. Немного piombo. Вот тут. Как раз над крючком, а то наживка будет плавать по воде. Обязательно надо piombo. Хоть маленький кусочек.
   — А у вас есть?
   — Нет.
   Он стал лихорадочно шарить в карманах, роясь в грязной подкладке своей шинели.
   — Ничего нет. Нельзя без piombo.
   — Ну, так, значит, удить нельзя, — сказал американец и разобрал удочку, наматывая обратно леску через кольцо. — Мы достанем piombo и будем удить завтра.
   — Ну, послушайте, caro[25], у вас должно быть piombo. Иначе леска будет плавать по воде.
   На глазах Педуцци рушились все надежды.
   — Piombo должно быть у вас. Нам хватит кусочка. Удочки у вас совсем новенькие, а вот грузила нет. Я бы принес. А вы сказали, что все у вас есть.
   Американец смотрел на реку, мутную от тающего снега.
   — Ну что же, — сказал он, — мы раздобудем немного piombo и будем удить завтра.
   — Утром? В котором часу?
   — В семь.
   Выглянуло солнце. Стало тепло и приятно. Американец почувствовал облегчение. Он уже больше не нарушает закона. Усевшись на берегу, он достал из кармана бутылку с марсалой и передал ее Педуцци. Педуцци передал ее обратно. Американец сделал глоток и передал бутылку обратно.
   — Пейте, — сказал он, — пейте. Это ваша марсала.
   Сделав еще маленький глоток, американец снова протянул бутылку Педуцци. Тот внимательно посмотрел на нее, потом торопливо схватил и залпом выпил. Седые волосы в складках его шеи шевелились, когда он пил, глаза не отрываясь смотрели на узкую темную бутылку. Он выпил ее до дна. Пока он пил, светило солнце. Было чудесно. Все-таки это был удачный день! Чудесный день!
   — Senta, caro![26] Завтра утром, в семь.
   Он несколько раз назвал американца «саго», и это ему сошло. Хорошая была марсала! Таких дней еще много будет впереди, и начнется это завтра, в семь часов утра.
   Они стали подниматься на холм по направлению к городу. Американец шел впереди. Он был почти на гребне холма, когда Педуцци окликнул его:
   — Послушайте, саго. Не дадите ли вы мне пять лир?
   — За сегодня? — хмурясь, спросил американец.
   — Нет, не за сегодня. Дайте мне их сегодня за завтрашний день. Я запасу все, что нужно на завтра. Pane, salami, formaggio[27], хорошей закуски для всех нас. Вы, я и синьора. Наживку, пескарей, не одних червяков. И марсала будет. Все за пять лир. Пять лир, а, синьор?
   Американец порылся в бумажнике и достал бумажку в две лиры и две по одной.
   — Благодарю вас, саго. Благодарю вас, — сказал Педуцци таким тоном, каким говорят члены «Карлтон-клуба», принимая «Морнинг пост» из рук соседа.
   Вот это была жизнь! Хватит с него ковырять вилами мерзлый навоз в саду отеля. Жизнь раскрывалась перед ним.
   — Так, значит, завтра в семь, саго, — сказал Педуцци, похлопывая американца по плечу. — Ровно в семь.
   — Я скорее всего не пойду, — сказал американец и положил бумажник обратно в карман.
   — Как? — спросил Педуцци. — Я принесу пескарей, синьор. Salami, все достану. Вы, я и синьора. Все трое.
   — Я скорее всего не пойду, — повторил американец. — По всей вероятности — нет. Узнаете у padrone в конторе отеля.

12

   Если это происходило близко от барьера и против вашего места на трибуне, то хорошо было видно, как Виляльта дразнит быка и вызывает его, и когда бык кидался, Виляльта, не трогаясь с места, отклонялся назад, точно дуб под ударом ветра, плотно сдвинув ноги, низко опустив мулету и отводя шпагу за спину. Потом он кричал на быка, хлопал перед ним мулетой и снова, когда бык кидался, не трогаясь с места, поднимал мулету и, отклонившись назад, описывал мулетой дугу, и каждый раз толпа ревела от восторга.
   Когда наступало время для последнего удара, все происходило в одно мгновение. Разъяренный бык, стоя прямо против Виляльты, не спускал с него глаз. Виляльта одним движением выхватывал шпагу из складок мулеты и, направив ее, кричал быку: «Торо! Торо!» — и бык кидался, и Виляльта кидался, и на один миг они сливались воедино. Виляльта сливался с быком, и все было кончено. Виляльта опять стоял прямо, и красная рукоятка шпаги торчала между лопатками быка. Виляльта поднимал руку, приветствуя толпу, а бык не спускал с него глаз, ревел, захлебываясь кровью, и ноги его подгибались.

Кросс по снегу

   Фуникулер еще раз дернулся и остановился. Он не мог идти дальше, путь был сплошь занесен снегом. Ветер начисто подмел открытый склон горы, и поверхность снега смерзлась в оледенелый наст. Ник в багажном вагоне натер свои лыжи, сунул носки башмаков в металлические скобы и застегнул крепление. Он боком прыгнул из вагона на твердый наст, выровнял лыжи и, согнувшись и волоча палки, понесся вниз по скату.
   Впереди на белом просторе мелькал Джордж, то исчезая, то появляясь и снова исчезая из виду. Когда, внезапно попав на крутой изгиб склона, Ник стремительно полетел вниз, в его сознании не осталось ничего, кроме чудесного ощущения быстроты и полета. Он въехал на небольшой бугор, а потом снег начал убегать из-под его лыж, и он понесся вниз, быстрей, быстрей, по последнему крутому спуску. Согнувшись, почти сидя на лыжах, стараясь, чтобы центр тяжести пришелся как можно ниже, он мчался в туче снега, словно в песчаном вихре, и чувствовал, что скорость слишком велика. Но он не замедлил хода. Он не сдаст и удержится. Потом он попал на рыхлый снег, оставленный ветром в выемке горы, не удержался и, гремя лыжами, полетел кубарем, точно подстреленный кролик, потом зарылся в сугроб, ноги накрест, лыжи торчком, набрав полные уши и ноздри снега.
   Джордж стоял немного ниже, ладонями сбивая снег со своей куртки.
   — Высокий класс, Ник! — крикнул он. — Это чертова выемка виновата. Она и меня подвела.
   — А как там, дальше? — Ник, лежа на спине, выровнял лыжи и встал.
   — Нужно все время забирать влево. Спуск хороший, крутой. Внизу сделаешь христианию — там изгородь.
   — Подожди минутку, съедем вместе.
   — Нет, ты ступай вперед. Я люблю смотреть, как ты съезжаешь.
   Ник Адамс проехал мимо Джорджа — на его широких плечах и светлых волосах осталось немного снегу, — потом лыжи Ника заскользили, и он ухнул вниз, окутанный свистящей снежной пылью, взлетая и падая, вверх, вниз по волнистому склону. Он все время забирал влево, и к концу, когда он летел прямо на изгородь, плотно сжав колени и изогнув туловище, он, в туче снега, сделал крутой поворот вправо и, сбавляя ход, проехал между склоном горы и проволочной изгородью.
   Он взглянул вверх. Джордж съезжал, готовясь к повороту телемарк, выдвинув вперед согнутую в колене ногу и волоча другую; палки висели, словно тонкие ножки насекомого, и, задевая снег, взбивали комочки снежного пуха; и, наконец, почти скрытый тучами снега, скорчившись, выбросив одну ногу вперед, вытянув другую назад, отклонив туловище влево, он описал четкую красивую кривую, подчеркивая ее блестящими остриями палок.
   — Я не решился на христианию, — сказал Джордж. — Слишком глубокий снег. А ты отлично съехал.
   — С моей ногой нельзя делать телемарк, — сказал Ник.
   Ник лыжей прижал верхнюю проволоку, и Джордж проехал через изгородь. Ник вслед за ним выехал на дорогу. Они шли, слегка согнув колени, по дороге, проложенной в сосновом бору. Здесь возили лес, и накатанный полозьями лед был в оранжевых и табачно-желтых пятнах от конской мочи. Лыжники держались полосы снега на обочине. Дорога круто спускалась к ручью и затем почти отвесно поднималась в гору. Сквозь деревья им виден был длинный облезлый дом с широкими стрехами. Издали он выглядел сплошь блекло-желтым. Вблизи оконные рамы оказались зелеными. Краска лупилась. Ник палкой расстегнул зажим и сбросил лыжи.
   — Лучше понесем их, — сказал он.
   Он стал карабкаться по крутой дорожке с лыжами на плече, пробивая ледяную кору шипами каблука. Он слышал за спиной дыхание Джорджа и треск льда под его каблуками. Они прислонили лыжи к стене гостиницы, обмахнули друг другу штаны, потоптались, стряхивая с башмаков снег, и вошли в дом.
   Внутри было почти темно. В углу комнаты поблескивала большая изразцовая печь. Потолок был низкий. Вдоль стен стояли гладкие деревянные скамьи и темные, в винных пятнах, столы. У самой печки, покуривая трубку, потягивая мутное молодое вино, сидели два швейцарца. Лыжники сняли куртки и сели у стены по другую сторону печки. Голос, певший в соседней комнате, умолк, и в комнату вошла служанка в синем переднике и спросила, что им подать.
   — Бутылку сионского, — сказал Ник. — Согласен, Джорджи?
   — Можно, — сказал Джордж. — В этом ты больше понимаешь. Я всякое вино люблю.
   Служанка вышла.
   — Нет ничего лучше лыж, правда? — сказал Ник. — Знаешь, это ощущение, когда начинаешь съезжать по длинному спуску.
   — Да! — сказал Джордж. — Так хорошо, что и сказать нельзя.
   Служанка принесла вино, и они никак не могли откупорить бутылку. Наконец Ник вытащил пробку. Служанка вышла, и они услыхали, как она в соседней комнате запела по-немецки.
   — Кусочки пробки попали. Ну, не беда, — сказал Ник.
   — Как ты думаешь, есть у них какое-нибудь печенье?
   — Сейчас спросим.
   Служанка вошла, и Ник заметил, что у нее под передником обрисовывается круглый живот. «Странно, — подумал он, — как это я сразу не обратил внимания, когда она вошла».
   — Что это вы поете? — спросил он.
   — Это из оперы, из немецкой оперы. — Она явно не желала продолжать разговор. — У нас есть яблочная слойка, если хотите.
   — Не очень-то она любезна, — сказал Джордж.
   — Что ж ты хочешь? Она нас не знает и, наверно, подумала, что мы хотим посмеяться над ее пением. Она, должно быть, оттуда, где говорят по-немецки, и она стесняется, что она здесь. Да тут еще беременность, а она не замужем, вот и стесняется.
   — Откуда ты знаешь, что она не замужем?
   — Кольца нет. Да здесь ни одна девушка не выходит замуж, пока не пройдет через это.
   Дверь отворилась, и в клубах пара, топая облепленными снегом сапогами, вошла партия лесорубов. Служанка принесла им три бутылки молодого вина, и они, сняв шляпы, заняли оба стола и молча покуривали трубки, кто прислонясь к стене, кто облокотившись на стол. Время от времени, когда лошади, запряженные в деревянные сани, встряхивали головой, снаружи доносилось резкое звяканье колокольчиков.
   Джордж и Ник чувствовали себя отлично. Они очень любили друг друга. Они знали, что впереди еще весь долгий обратный путь.
   — Когда тебе нужно возвращаться в университет? — спросил Ник.
   — Сегодня вечером, — сказал Джордж. — Мне надо поспеть на поезд десять сорок из Монтре.
   — Хорошо бы ты остался, мы бы завтра махнули на Дан-дю-Лис.
   — Я должен закончить свое образование, — сказал Джордж. — А что, Ник, если бы нам пошататься вдвоем? Захватить лыжи и поехать поездом, сойти, где хороший снег, и идти куда глаза глядят, останавливаться в гостиницах, пройти насквозь Оберланд, и Вале, и Энгадин, а с собой взять только сумку с инструментами да положить в рюкзак запасной свитер и пижаму, и к черту учение и все на свете!
   — И еще пройти через весь Шварцвальд. Ух, и места же!
   — Это где ты рыбу ловил прошлым летом?
   — Да.
   Они съели слойку и допили вино.
   Джордж прислонился к стене и закрыл глаза.
   — Вино всегда так на меня действует, — сказал он.
   — Тебе плохо? — спросил Ник.
   — Нет, мне хорошо, только чудно как-то.
   — Понимаю, — сказал Ник.
   — Ну да, — сказал Джордж.
   — Закажем еще бутылочку? — спросил Ник.
   — Нет, довольно, — сказал Джордж.
   Они еще посидели. Ник — облокотившись на стол, Джордж — прислонясь к стене.
   — Что, Эллен ждет ребенка? — спросил Джордж, отделившись от стены и тоже ставя локти на стол.
   — Да.
   — Скоро?
   — В конце лета.
   — Ты рад?
   — Да. Теперь рад.
   — Вы вернетесь в Штаты?
   — Очевидно.
   — Тебе хочется?
   — Нет.
   — А Эллен?
   — Тоже нет.
   Джордж помолчал. Он смотрел на пустую бутылку и на пустые стаканы.
   — Скверно, да? — спросил он.
   — Нет, ничего, — ответил Ник.
   — Так как же?
   — Не знаю, — сказал Ник.
   — Ты с ней будешь ходить на лыжах в Штатах?
   — Не знаю.
   — Там горы неважные, — сказал Джордж.
   — Неважные, — сказал Ник. — Слишком скалистые. И слишком много лесу. И потом, они очень далеко.
   — Верно, — сказал Джордж, — во всяком случае, в Калифорнии так.
   — Да, — сказал Ник, — повсюду так, где мне приходилось бывать.
   — Верно, — сказал Джордж, — повсюду так.
   Швейцарцы встали из-за стола, расплатились и вышли.
   — Жаль, что мы не швейцарцы, — сказал Джордж.
   — У них у всех зоб, — сказал Ник.
   — Не верю я этому.
   — И я не верю.
   Они засмеялись.
   — А что, Ник, если нам с тобой никогда больше не придется вместе ходить на лыжах? — сказал Джордж.
   — Этого быть не может, — сказал Ник. — Тогда не стоит жить на свете.
   — Непременно пойдем, — сказал Джордж.
   — Иначе быть не может, — подтвердил Ник.
   — Хорошо бы дать друг другу слово, — сказал Джордж.
   Ник встал. Он наглухо застегнул свою куртку. Потом потянулся через Джорджа и взял прислоненные к стене лыжные палки. Он крепко всадил острие палки в половицу.
   — А что толку давать слово, — сказал он.
   Они открыли дверь и вышли. Было очень холодно. Снег подернулся ледяной коркой. Дорога шла в гору, сосновым лесом.
   Они взяли свои лыжи, прислоненные к стене. Ник надел рукавицы, Джордж уже начал подыматься в гору с лыжами на плече. Обратный путь еще можно проделать вместе.

13

   Я услышал бой барабанов на улице, а потом рожки и гудки, а потом они повалили из-за угла, и все плясали. Вся улица была запружена ими. Маэра увидел его, а потом и я его увидел. Когда музыка умолкла и танцоры присели на корточки, он присел вместе со всеми, а когда музыка снова заиграла, он подпрыгнул и пошел, приплясывая, вместе с ними по улице. Понятно, он был пьян.
   Спуститесь вы к нему, сказал Маэра, меня он ненавидит.
   Я спустился вниз, и нагнал их, и схватил его за плечо, пока он сидел на корточках и дожидался музыки, чтобы вскочить, и сказал: идем, Луи. Побойтесь бога, вам сегодня выступать. Он не слушал меня. Он все слушал, не заиграет ли музыка.
   Я сказал: не валяйте дурака, Луи. Идемте в отель.
   Тут музыка снова заиграла, и он подпрыгнул, увернулся от меня и пошел плясать. Я схватил его за руку, а он вырвался и сказал: да оставь ты меня в покое. Тоже папаша нашелся.
   Я вернулся в отель, а Маэра стоял на балконе и смотрел, веду я его или нет. Увидев меня, он вошел в комнату и спустился вниз взбешенный.
   В сущности, сказал я, он просто неотесанный мексиканский дикарь.
   Да, сказал Маэра, а кто будет убивать его быков, после того как он сядет на рог?
   Мы, надо полагать, сказал я.
   Да, мы, сказал Маэра. Мы будем убивать быков за них, за дикарей, и за пьяниц, и за танцоров. Да. Мы будем убивать их. Конечно, мы будем убивать их. Да. Да. Да.

Мой старик

   Теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что моему старику сама природа предназначила быть толстяком, одним из тех маленьких, кругленьких толстячков, какие встречаются повсюду, но он так и не растолстел, разве только под конец, а это было уже не страшно, потому что тогда он участвовал только в скачках с препятствиями, и ему можно было прибавлять в весе. Помню, как он натягивал прорезиненную куртку поверх двух фуфаек, а сверху еще толстый свитер, и утром заставлял меня бегать вместе с ним по жаре. Бывало, он приедет из Турина часам к четырем утра и отправляется в кэбе на ипподром, берет из конюшни Раццо какого-нибудь одра на проездку, а потом, когда все кругом еще покрыто росой и солнце только что всходит, я помогаю ему стащить сапоги, он надевает спортивные туфли и все эти свитеры, и мы принимаемся за дело.
   — Двигайся, малыш, — скажет он, бывало, разминая ноги перед дверями жокейской. — Пошли.
   И тут мы с ним пускаемся рысцой по скаковой дорожке, он впереди, обежим раза два, а потом выбегаем за ворота на одну из тех дорог, что идут от Сан-Сиро и по обе стороны обсажены деревьями. На дороге я всегда обгонял его, я умел бегать в то время; оглянешься, а он трусит легкой рысцой чуть позади, немного погодя оглянешься еще раз, а он уже начинает потеть. Весь обливается потом, а все бежит за мной по пятам и смотрит мне в спину, а когда увидит, что я оглядываюсь, ухмыльнется и скажет: «Здорово потею?» Когда мой старик ухмылялся, нельзя было не ухмыльнуться ему в ответ. Бежим, бывало, все прямо, к горам, потом мой старик окликнет меня: «Эй, Джо!» — оглянешься, а он уже сидит под деревом, обмотав шею полотенцем, которым был подпоясан.
   Повертываешь обратно и садишься рядом с ним, а он достает из кармана скакалку и начинает прыгать на самом припеке, и пот градом льется у него с лица, а он все скачет в белой пыли, и скакалка хлопает, хлопает — хлоп, хлоп, хлоп, — а солнце печет все жарче, а он старается все пуще, скачет взад и вперед по дороге. Да, стоило посмотреть, как мой старик скачет через веревочку. Он то крутил ее быстро-быстро, то ударял о землю медленно и на разные лады. Да, надо было видеть, как глазели на нас итальяшки, шагая мимо по дороге в город рядом с крупными белыми волами, тащившими повозку. Видно было, что они принимают моего старика за полоумного. И тут он начинал так крутить веревку, что они останавливались как вкопанные и смотрели на него, а потом понукали волов и, ткнув их бодилом, снова трогались в путь.
   Я сидел под деревом и, глядя, как он работает на самом припеке, думал — хороший у меня старик. Смотреть на него было весело, и работал он на совесть, и заканчивал настоящей мельницей, так что пот ручьями струился у него по лицу, а потом вешал скакалку на дерево и, обмотав полотенце и свитер вокруг шеи, садился рядом со мной, прислонившись к дереву.
   — Чертова эта работа — сгонять жир, Джо, — скажет он, бывало, и, откинувшись назад, закроет глаза и сделает несколько долгих, глубоких вздохов, — теперь не то, что в молодости. — Потом постоит немножко, чтобы остынуть, и мы с ним рысцой пускаемся в обратный путь, к конюшням. Таким манером он сгонял вес. Это не давало ему покоя. Другие жокеи одной ездой могут согнать сколько угодно жиру. Жокей теряет за каждую поездку не меньше кило, а мой старик вроде как пересох и не мог сгонять вес без всей этой тренировки.
   Помню, как-то раз в Сан-Сиро маленький итальяшка Реголи, жокей конюшни Бузони, шел через загон в бар выпить чего-нибудь, похлопывая по сапогам хлыстиком; он только что взвесился, и мой старик тоже только что взвесился и вышел с седлом под мышкой, весь красный, замученный, и остановился, глядя на Реголи, который стоял перед верандой бара, совсем мальчишка с виду и ни капельки не запаренный, и я сказал: