– Сарж...
– Не называй меня «Сарж».
Я наклоняюсь и подбираю черный «Никон» Стропа. Я говорю: «Я расскажу Мистеру Откату и про ремень твой, и про СКС...» Мне дико хотелось бы сейчас заплакать, но заплакать я не смогу – слишком я для этого крут.
Я больше ничего не говорю Стропиле, потому что Стропила мертв. Нездоровая это привычка для живого человека – разговаривать с мертвыми, а в последнее время что-то слишком часто веду я беседы с мертвецами. Я, по-моему, разговариваю с ними с тех пор, как мне зачли первого убитого. После первого зачтенного убитого стало представляться более разумным разговаривать с трупами, а не с теми, кого еще не успели замочить.
Во Вьетнаме трупы видишь почти ежедневно. Поначалу пытаешься не обращать на них внимания. Не хочется, чтобы окружающие сочли тебя чересчур любопытным. Неохота дать другим понять, что с трупами ты еще не на короткой ноге, никому не хочется, чтобы его держали за салагу. Поэтому смотришь на них так, будто это кучи грязных тряпок. А через какое-то время начинаешь замечать, что у куч грязных тряпок есть руки, ноги и головы. И лица.
Когда я впервые увидел труп, еще когда был салагой, меня чуть не вырвало, прямо как это показывают в кинофильмах. Тот труп был хряком СВА, который погиб в огромном оранжевом шаре желеобразного бензина возле Кон-Тьен. После напалма от него осталась кучка пепла, скрючившегося как зародыш. Его рот был открыт. Его обугленные пальцы закрывали глаза.
Во второй раз, когда я реально разглядывал труп, мне стало стыдно. Это была старая вьетнамка с такими черными зубами, какие получаются только если всю жизнь бетель жевать. Это женщина погибла не просто от огня из стрелкового оружия. Она погибла, попав под перестрелку между корейскими морпехами и северовьетнамскими хряками в Хой-Ан. Мертвая, она была такая беззащитная, такая беспомощная.
Мой третий труп был морпех без головы. Я споткнулся об него во время операции в долине А-Шау. Он вызвал у меня приступ любопытства. Мне стало интересно, что он чувствовал, когда пули входили в его тело, о чем он подумал в последний в жизни раз, каким был его последний крик, когда ударила пуля. Ничем не превосходимая мощь смерти привела меня в благоговение. Здоровенный молодой американец, такой энергичный и полнокровный, за несколько минут был превращен в желтую массу застывшего мяса. И я понял, что мое собственное оружие могло сотворить такую же штуку в духе черной магии с любым живым существом. С помощью своей автоматической винтовки, легчайшим нажатием пальца, я мог вышибить жизнь из любого врага. И, осознав это, я стал бояться уже меньше.
Четвертый труп – последний из тех, что запомнил. После него все они слились в одну гору мертвецов без лиц. Но вот четвертый, по-моему, был все же тот старый папасан в белой конической шляпе, которого я увидел на шоссе No 1. Старик присел на дороге по большому, и тут его переехал трехосный грузовик. Мы тогда куда-то передвигались, и единственное, что я помню – мухи, который разлетелись со старика, как шрапнель.
Первого на свой счет я записал, когда был на операции с ротой «Индия» третьего пятого.
Я писал тематическую статью о том, что хряки в Рокпайле на шоссе No 9 вынуждены проверять дорогу на наличие мин каждое утро, а уже потом пускать по ней машины. Там был толстый ганни, который настаивал на том, что именно он должен идти в голове с миноискателем. Толстый ганни хотел защитить своих людей. Он верил в то, что судьба карает беспечных. Он наступил на противотанковую мину. Считается, что человек слишком легок, чтобы противотанковая мина сработала, но тот ганни был очень толстый.
Земля разверзлась, и ад вырвался наружу с ревом, от которого у меня затряслись все кости. Толстого ганни швырнуло в безоблачное синее небо, как изломанную куклу, зеленую, пухлую и с переломанными суставами. Я смотрел, как толстый ганни уплывает на небеса, а потом волна жаркого воздуха ударила меня со страшной силой, и я ударился о палубу.
Толстый ганни поплыл обратно на землю.
Хотя осколки и прошлись по моему лицу и испещрили дырочками мой бронежилет, мне было не страшно. Я был очень спокоен. С того момента, как взорвалась эта мина, я знал, что я покойник, и сделать по этому поводу уже ничего не мог.
Позади меня кто-то изрыгал проклятья. Это был санитар, приданный из флота. Правая рука санитара была разорвана, и он придерживал пальцы здоровой рукой, ругался и вопил, вызывая санитара.
Потом до меня дошло, что «осколки», удары которых я почувствовал, были всего лишь разнесенной щебенкой.
Хряки из отделения боевого охранения расползались по кустам, занимая круговую оборону с оружием готовым к бою.
Все еще не понимая, почему я до сих пор жив, я поднялся на ноги и побежал к ямке, которую вырвал на дороге взрыв.
Два хряка неслись через поляну к лесополосе. Я побежал за ними, не отрывая пальца от спускового крючка М-16, горя желанием засыпать таящихся там призраков невидимыми сокрушительными стрелами.
Мы с двумя хряками пробежали через лесополосу и оказались на краю большого рисового поля. Толстый ганни плавал там на спине в мелкой воде, а вокруг него плавали темные куски удобрений самодельного происхождения.
Пока хряки расстилали под ним пончо, я стоял рядом, прикрывая их. Обе ноги ганни были оторваны по самый пах. Я заметил, что рядом плавает одна из его толстых ног, выловил ее из воды и бросил поверх него.
Все вместе мы ухватились за пончо и потащили тяжелую ношу обратно на дорогу. Я шумно дышал, и темная ярость тяжко билась в моей груди. Я продолжал следить за деревьями в надежде заметить какое-нибудь движение.
И вдруг из ниоткуда возник человек, крошечный, древний землепашец, который одновременно был и смешон, и полон достоинства. Древний землепашец держал на плече мотыгу, а на голове у него была неизменная в здешних местах коническая белая шляпа. Грудь его была костлява, и на вид он был очень стар. Крепкие ноги его были покрыты шрамами. Древний землепашец ничего нам не сказал. Он просто стоял себе возле тропы с рисовыми побегами в руках, спокойно перебирая в уме все те нелегкие дела, которые предстояли ему в тот трудовой день.
Древний землепашец улыбнулся. Он глядел на суетящихся детишек с их мертвым грузом, и ему было нас жаль. И потому он улыбнулся, чтобы показать нам, насколько понятны ему наши чувства. А потом затряслась моя М-16, и невидимые металлические ракеты затрещали, проходя через тело древнего землепашца как сквозь мешок с хворостом.
Древний землепашец поглядел на меня. И, пока он падал головой вперед в темную воду, лицо его оставалось умиротворенным, и я увидел, что он все понял.
После первого записанного на личный счет противника я начал понимать, что понимать не обязательно. Что сделал – тем и стал. Только успеешь что-нибудь осознать – а в следующее мгновение происходит нечто, что стирает все твои выводы. Отыскивать в этом смысл можно сколько влезет – все равно, никогда и ни за что не сможешь изменить самого факта содеянного – холодного и черного факта. Меня опутала плотная паутина тьмы и, как тот древний крестьянин, я вдруг стал очень спокоен, столь же спокоен, как и тогда, когда разорвалась мина, потому что от меня ничего уже не зависело. Своими пулями я сам себя сделал тем, кем стал, кровь запятнала мою янки-дудлевскую мечту о том, что у всего будет хороший конец, и что, когда закончится война, я вернусь в родную Америку в белом шелковом мундире, с радугою планок поперек груди, невообразимо бравый, этакий Иисус военного образца.
Я долго размышляю о первом убитом мною человеке. Когда наступают сумерки, появляется медик. Я объясняю ему, что морские пехотинцы никогда не бросают своих погибших или раненых.
Медик несколько раз заглядывает в оба зрачка Стропилы.
– Что?
Я пожимаю плечами.
– Откат – п...ц всему.
– Что? – медик в замешательстве. Явно салага.
– Спасибо за памятник... – говорю я ему, потому что не могу объяснить ему, как я сейчас себя чувствую. Ты как пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту. Ты ждешь, вглядываясь через колючую проволоку в маленьких человечков, которые идут в атаку на твою позицию. Ты видишь их крохотные штыки, как у игрушечных солдатиков, их решительные лица без глаз, но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Маленькие человечки будут сейчас расти, расти и расти – в свете неровного призрачного огня осветительной ракеты – а потом они все на тебя набросятся и изрежут всего ножами. Ты это видишь. Ты это знаешь. Но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Ты ощущаешь пока еще далекую ярость маленьких человечков, и в этой ярости они тебе как братья, и ты любишь их больше, чем друзей своих. И потому ты ждешь, когда маленькие человечки приблизятся, и знаешь, что будешь нетерпеливо ожидать этого, потому что тебе самому никуда идти уже не надо...
Медик в замешательстве. Он не понимает, отчего я улыбаюсь.
– Что с тобой, морпех?
Да, он определенно салага.
Я шлепаю по дороге. Медик меня окликает. Я не обращаю на него внимания.
Отойдя на милю от этого страшного места, я поднимаю вверх большой палец.
Я грязен, небрит и смертельно устал.
Водитель «Майти Майта» бьет по тормозам.
– МОРПЕХ!
Я оборачиваюсь, полагая, что халява обломилась, что сейчас подвезут.
Крыса-полковник выскакивает из джипа, четким шагом подходит, становится лицом к лицу.
– МОРПЕХ!
Я думаю: Джон Уйэн, ты ли это? Я ли это?
– АЙ-АЙ, сэр.
– Капрал, ты что, не знаешь, как честь отдавать?
– Есть, сэр.
Отдаю ему честь. Я держу руку поднятой до тех пор, пока крыса-полковник не поднесет руку к своей накрахмаленной фуражке, а потом еще пару секунд продолжаю держать руку у виска, прежде чем резко оторвать ее вниз. Теперь вражеские снайперы, которые могут тут обретаться, должны понять, что из нас двоих именно крыса-полковник – офицер.
– Капрал, ты что, не знаешь, как по стойке «смирно» стоят?
Моментально возникает желание вернуться обратно в говно. Когда идут сражения, там нет полиции, там лишь те, кто хочет тебя подстрелить. Там, где идут сражения, крыс нет. Крысы хотят убить тебя изнутри. Крысы не трогают тела, потому что, кроме мускулов твоих, ничего им от тебя и не нужно.
Я стою по стойке смирно, слегка пошатываясь под шестьюдесятью фунтами снаряжения, которое тащу на себе.
У крысы-полковника классическая гранитная челюсть. Я уверен, что в учебном центре корпуса морской пехоты в Квонтико кандидаты в офицеры наверняка проходят суровую проверку, и тех, у кого нет гранитной челюсти, отсеивают.
На его тропической полевой форме стрелки остры как бритвы, и накрахмалена она до такой степени, что похожа на зеленую броню. Он исполняет безупречную «Короткую паузу», любимый приемчик начальников, который предназначен для поражения жертв посредством приведения их в состояние неуверенности, несовместимой с жизнью. Мне вовсе не хочется сколь-либо ущемлять самоуверенность полковника, поэтому я отвечаю ему насколько возможно совершенным исполнением приема, который освоил в Пэррис-Айленде, и который именуется «я-всего-лишь-рядовой-и-стараюсь-быть-послушным».
– Морпех...
Полковник будто штык проглотил. Эта поза называется «Командный вид», и назначение ее в том, чтобы меня запугать, несмотря на то, что я на фут выше его и вешу
фунтов на пятьдесят больше. Полковник внимательно изучает все, что находится ниже моего подбородка.
– Морпех...
Ох, и нравится ему это слово.
– Что это у тебя на бронежилете, морпех?
– Сэр?
Крыса-полковник поднимается на цыпочках. На миг я опасаюсь, что он собирается укусить меня в шею. Но он всего лишь хочет обдать меня своим дыханием. Его улыбка холодна. Его кожа чересчур бела.
– Морпех...
– Сэр?
– Я тебе вопрос задал.
– Вы имеете в виду этот пацифик, сэр?
– Что это такое?
– Символ мира, сэр...
Я терпеливо жду, пока полковник пытается вспомнить содержание главы «Межличностные отношения с подчиненными» из учебника офицерского училища.
Крыса-полковник продолжает обдавать своим дыханием все мое лицо. Его дыхание пахнет мятой. Офицерам корпуса морской пехоты не разрешается иметь плохой запах изо рта, плохо пахнуть, иметь прыщи на лице или дырки в нижнем белье. Офицерам корпуса морской пехоты не разрешается иметь ничего нетабельного, только то, что им выдается. Полковник тычет в значок указательным пальцем, демонстрирует мне весьма недурной «Отточенный свирепый взгляд». Его голубые глаза сверкают.
– Хорошо, сынок, можешь притворяться, будто ничего не знаешь. Но я-то знаю, что означает этот значок.
– Так точно, сэр!
– Это пропагандистский значок, «Запретить бомбу». Подтвердить!
– Никак нет, сэр. – Мне уже больно не на шутку. Тому, кто изобрел стойку «смирно», явно никогда не приходилось топать в полевом снаряжении.
– И что же это?
– Просто символ мира, сэр.
– Ах, вот как? – Он начинает дышать чаще, подошел совсем вплотную, будто обладает даром выявлять ложь на запах.
– Так точно, полковник, это просто -
– МОРПЕХ!
– АЙ-АЙ, СЭР!
– СОТРИ ЭТУ УЛЫБКУ С ЛИЦА!
– АЙ-АЙ, СЭР!
Крыса-полковник обходит меня кругом, надвигается на меня.
– Ты считаешь себя морпехом?
– Ну...
– ЧТО?
Скрещиваю пальцы, чур меня!
– Так точно, сэр.
– А теперь поговорим серьезно, сынок... Полковник начинает с блеском исполнять «Отеческий подход».
– Расскажи-ка, кто дал тебе этот значок. Со мной можешь быть откровенным. Можешь мне доверять. Я же всего лишь помочь тебе хочу.
Крыса-полковник улыбается.
У полковника такая идиотская улыбка, что я улыбаюсь в ответ.
– Где ты взял этот значок, морпех? – На лице полковника появляется страдальческое выражение. – Разве ты не любишь страну свою, сынок?
– Ну...
– Веришь ли ты, что Соединенные Штаты должны дозволять вьетнамцам вторгаться во Вьетнам лишь потому, что они здесь живут? – Крыса-полковник с видимым усилием пытается вернуться в хладнокровное состояние. – Веришь ты в это?
У меня сейчас плечи отвалятся. Ноги уже отнимаются.
– Никак нет, сэр. Мы должны забомбить их обратно в Каменный век... сэр.
– Сознайся, капрал, сознайся, ты ведь хочешь мира.
Я исполняю для него «Короткую паузу». – А полковник разве не хочет мира ... сэр?
Полковник медлит с ответом.
– Сынок, нам всем следует не терять головы до тех пор, пока эти пацифистские поветрия не рассеются. Я от своих парней лишь одного требую – чтобы они выполняли мои приказы, как повеления господни.
– То есть, ответ отрицательный ... сэр?
Крыса-полковник пытается придумать, чего бы такого еще более вдохновляющего мне сказать, но весь свой запас он уже исчерпал. А потому он говорит: «Ты должен снять этот значок, морпех. Это противоречит требованиям уставов и наставлений. Или ты его немедленно снимешь, или тебе придется держать ответ перед начальством».
Где-то наверху в раю, где морпехи на страже, Джим Нейборс в обмундировании Гомера Пайла распевает: «Монтесумские чертоги, Триполийцев берега...»
– МОРПЕХ!
– ТАК ТОЧНО, СЭР!
– СОТРИ ЭТУ УЛЫБКУ С ЛИЦА!
– АЙ-АЙ, СЭР!
– Командующий корпуса морской пехоты приказал защищать свободу, разрешая вьетнамцам жить как американцам поелику возможно. И, пока американцы находятся во Вьетнаме, у вьетнамцев должно быть право выражать свои политические убеждения без страха перед репрессиями. А потому повторяю еще раз, морпех – сними этот пацифистский значок, или я тебе обеспечу срок в Портсмутской военно-морской тюрьме.
Я стою по стойке «смирно».
Крыса-полковник по-прежнему спокоен.
– В отношении тебя, капрал, я новый приказ составлю. Я лично потребую, чтобы твой начальник тебя в хряки заслал. Покажи свои жетоны.
Я вытаскиваю свои жетоны и срываю с них зеленую маскировочную ленту, которой они обмотаны. Крыса-полковник записывает в зеленый блокнотик мои имя, звание и личный номер.
– Идем-ка со мной, морпех, – говорит крыса-полковник, засовывая зеленый блокнотик обратно в карман. – Хочу показать тебе кое-что.
Я подхожу к джипу. Для пущего эффекта крыса-полковник делает драматическую паузу, а затем стягивает пончо с некоего крупного предмета на заднем сиденье. Этот предмет – младший капрал морской пехоты, скрюченный в позе зародыша. Шея младшего капрала исколота – много-много раз.
Крыса-полковник ухмыляется, обнажая вампирские клыки, делает шаг ко мне.
Я бью ему в грудь деревянным штыком.
Он замирает на месте. Переводит глаза вниз на деревянный штык. Смотрит на палубу, потом на небо. Неожиданно проявляет жгучий интерес к своим наручным часам.
– Я ... Э-э ... Не могу больше тратить времени на столь непродуктивное общение... И вот еще что – постригись!
Я отдаю честь. Крыса-полковник мне отвечает. Мы по-дурацки держим поднятые руки, пока полковник произносит: "Когда-нибудь, капрал, когда ты станешь чуток постарше, ты поймешь, каким наивным – "
Голос крысы-полковника срывается на слове «наивным».
Я ухмыляюсь. Он опускает глаза.
Мы оба четко отрываем руки от головных уборов.
– Всего хорошего, морпех. – говорит крыса-полковник. И, закованный в броню своего высокого чина, жалованного ему конгрессом, полковник возвращается к своему
«Майти-Майту», залезает в него и уезжает, увозя с собой обескровленного младшего капрала.
«Майти Майт» крысы-полковника срывается с места, оставляя на дороге следы покрышек – столько проговорили, а он меня даже подвезти не хочет.
– ТАК ТОЧНО, СЭР! – говорю. – КАК ВСЕ ХОРОШО СЕГОДНЯ, СЭР!
Война продолжается. Бомбы продолжают падать. Маленькие такие бомбочки.
Часом позже водитель 2,5-тонного грузовика бьет по тормозам.
Я забираюсь в кабину к водителю.
Всю дорогу до Фу-Бай, подскакивая на выбоинах, водитель грузовика рассказывает мне об изобретенной им математической системе, с помощью которой он сорвет банк в Лас-Вегасе, как только вернется обратно в Мир.
Водитель болтает, солнце садится, а я думаю: пятьдесят четыре дня до подъема.
Остается сорок пять дней до подъема, когда капитан Джэньюэри вручает мне листок. Капитан Джэньюэри что-то мямлит насчет того, что он надеется, что мне повезет, и убывает на хавку, хотя время вовсе не обеденное.
Бумага приказывает мне явиться для прохождения службы в качестве стрелка в роте «Дельта» первого пятого, нынешнее место дислокации – Ке-Сань.
Я прощаюсь с Чили-На-Дом, с Дейтоной Дейвом и Мистером Откатом, и говорю им, что я рад стать хряком, потому что отныне мне не надо будет сочинять подписи к фотографиям с жестокостями, которые они только прячут в папках, и не придется больше врать, потому что теперь служакам угрожать мне нечем. «И что они сделают – во Вьетнам пошлют?»
Дельта Шесть решает помочь Ковбою, и я получаю назначение в его отделение на должность командира первой огневой группы – заместителя командира отделения – пока не наберусь достаточно полевого опыта, чтобы командовать своим собственным стрелковым отделением.
Именно так.
Я теперь хряк.
Налет по программе «Раскат грома».
Облака, как величественные стальные корабли, одно за другим проплывают через белый круг луны. Взмахивая черными крыльями, огромные штуки несутся вниз. Очередная операция «Дуговая лампа» среди муссонных дождей, воздушный налет под покровом ночи. Звено бомбардировщиков «B-52» кружит над Ке-Сань, усеивая землю черными железными яйцами. Каждое яйцо весит две тысячи фунтов. Каждое яйцо выбивает яму в холодной земле, втыкает кратер в стянувшую землю паутину узких траншей, которую сорок тысяч усердных и целеустремленных маленьких людей отрыли менее чем в ста ярдах от наших проволочных заграждений. Земля, вся черная и мокрая, вздымается, как палуба гигантского корабля, поднимается навстречу низкому гулу смертоносных птиц.
Даже среди неистовства воздушной бомбардировки мы продолжаем спать, притворившись тенями среди складок земли. Мы спим в щелях, которые сами вырыли шанцевым инструментом. Наши щели – как могилки, и запах в них могильный – густой и влажный.
Муссонный дождь холоден и плотен, и ветер разносит его повсюду. В ветре чувствуется мощь. Ветер ревет, свистит, о чем-то доверительно нашептывает. Ветер дергает за навесы от дождя, которые мы соорудили из пончо, нейлоновых веревок и бамбуковых палок.
Капли дождя стучат по моему пончо как камушки по пробитому барабану. Уткнувшись лицом в амуницию, улегшись в неглубокой своей могилке, ловлю в полусне отзвуки ужаса, царствующего вокруг. В кровавых снах я занимаюсь любовью со скелетом. Клацают кости, земля плывет, мои яички взрываются.
Шрапнель впивается в навес. Я окончательно просыпаюсь. Прислушиваюсь к затихающему гулу «B-52». Слушаю, как дышат мои братаны, мое отделение – как призраки в кромешной тьме.
По ту сторону наших заграждений вражеский солдат провожает воплями уже невидимые самолеты, которые только что его убили.
Я пытаюсь заставить себя увидеть сон о чем-нибудь красивом и добром... Вижу бабушку, которая сидит в кресле-качалке на веранде и отстреливает вьетконговцев, которые потоптали ее розы. Она попивает драконью кровь из черной бутылки из-под «Кока-Колы», а моя мама Горинг в это время кормит меня полной белой грудью и гонит, и гонит германские войска, и слова его вырезаны на танковой броне...
Я сплю на стальном ложе, положив лицо на кровяную подушку. Втыкаю штык в плюшевого медвежонка и начинаю храпеть. Если снится дурной сон – наверное, наелся чего-то на ночь. Так что спи, мудак.
Ветер с ревом врывается под навес и срывает пончо с бамбуковой рамы, обрывая веревочные растяжки. Дождь обрушивается на меня черной ледяной волной.
Чей-то рассерженный голос доносится с той стороны заграждения. Вражеский сержант ругается непонятными грязными словами. Вражеский сержант в темноте о труп запнулся....
Ночной дозор.
В предрассветном небе маленькая, отблескивающая металлом звездочка, вспыхивает как суперновая звезда – осветительная ракета.
Ни свет ни заря поглощаю завтрак в своей щели, вырытой в красной склизкой глине, возле города Ке-Сань. Вчера соорудил себе новую печку, наделав дырок для прохода воздуха в пустой консервной банке из-под сухого пайка. Внутри печки кусок пластической взрывчатки С-4 тускло отсвечивает, как кусок серы. На печке – другая банка защитного цвета, в ней побулькивает и попукивает свинина с мудаками. Я помешиваю варево белой пластмассовой ложкой.
Где-то на грани видимости оранжевые трассеры прошивают ночное небо. «Пух – волшебный дракон»[33], он же «Призрак», самолет C-47 с многоствольным электропулеметом в носу, вливает триста пуль в минуту в поллюции какого-нибудь дрыхнущего гука.
Пробую, как там моя ветчина с лимской фасолью. Горячо. Жира много. Пахнет как дерьмо свинячье. Зацепив штыком, снимаю полную банку с печки. Прочно вкручиваю банку в красную глину. Стараясь не уронить, ставлю на огонь кружку, засыпаю пакетик порошкового какао и вливаю полфляжки родниковой воды. Горячий шоколад худо-бедно, но отбивает кислый вкус, который остается во рту из-за таблеток галазона, которые мы добавляем в воду для дезинфекции.
Мой завтрак подвергается атаке вьетконговской крысы, которая явно пытается перетащить его под свое коммунистическое влияние.
Эта крыса – моя старая знакомая, поэтому я отваливаю ей халявы и не поджигаю, облив бензином для зажигалок, как мы с братанами обычно поступаем с ее родичами. Я топаю ногой, и крыса отступает в тень.
В свете осветительной ракеты мои братаны из кабаньего взвода четвертой роты первого батальона пятой дивизии похожи на бледных ящериц. Братаны переводят на меня рептильи глаза. Халявы не будет. Показываю им средний палец. Рептильи глаза прыгают обратно на карты, которыми они играют в покер.
Перейдя на новую стратегическую позицию, вьетконговская крыса уставилась на меня, пытаясь установить здесь свои коммунистические правила.
Осветительная ракета дрожит, и Ке-Сань застывает, превращаясь в выцветший дагерротип. Можно подивиться на мусор, который современная война разбросала по всей нашей пыльной цитадели, подивиться на то, что бородатые солдаты держатся здесь и тогда, когда весь мир кружится и силы тяготения врут, подивиться на бетонные кости старой французской заставы (на которой по ночам заступают на пост призраки мертвых легионеров и монгольские всадники Чингиз-Хана) – и увидеть, как гнилыми зубами торчат разбитые стены заставы, подивиться через проволоку на тысячи акров развороченного подлунного пейзажа, ощутить скрытый в нем холодный цепенящий ужас и его мертвое спокойствие.
На протяжении последних трех месяцев на каменистую землю вокруг Ке-Сань было сброшено величайшее количество взрывчатых веществ за всю военную историю. Двести миллионов фунтов бомб и всех возможных видов других средств уничтожения рвали и вспахивали бесплодную красную землю, разбивали валуны, разносили в щепки деревья и вгрызались в их обрубки, испещрили палубу кратерами, в которых можно танки прятать.
– Не называй меня «Сарж».
Я наклоняюсь и подбираю черный «Никон» Стропа. Я говорю: «Я расскажу Мистеру Откату и про ремень твой, и про СКС...» Мне дико хотелось бы сейчас заплакать, но заплакать я не смогу – слишком я для этого крут.
Я больше ничего не говорю Стропиле, потому что Стропила мертв. Нездоровая это привычка для живого человека – разговаривать с мертвыми, а в последнее время что-то слишком часто веду я беседы с мертвецами. Я, по-моему, разговариваю с ними с тех пор, как мне зачли первого убитого. После первого зачтенного убитого стало представляться более разумным разговаривать с трупами, а не с теми, кого еще не успели замочить.
Во Вьетнаме трупы видишь почти ежедневно. Поначалу пытаешься не обращать на них внимания. Не хочется, чтобы окружающие сочли тебя чересчур любопытным. Неохота дать другим понять, что с трупами ты еще не на короткой ноге, никому не хочется, чтобы его держали за салагу. Поэтому смотришь на них так, будто это кучи грязных тряпок. А через какое-то время начинаешь замечать, что у куч грязных тряпок есть руки, ноги и головы. И лица.
Когда я впервые увидел труп, еще когда был салагой, меня чуть не вырвало, прямо как это показывают в кинофильмах. Тот труп был хряком СВА, который погиб в огромном оранжевом шаре желеобразного бензина возле Кон-Тьен. После напалма от него осталась кучка пепла, скрючившегося как зародыш. Его рот был открыт. Его обугленные пальцы закрывали глаза.
Во второй раз, когда я реально разглядывал труп, мне стало стыдно. Это была старая вьетнамка с такими черными зубами, какие получаются только если всю жизнь бетель жевать. Это женщина погибла не просто от огня из стрелкового оружия. Она погибла, попав под перестрелку между корейскими морпехами и северовьетнамскими хряками в Хой-Ан. Мертвая, она была такая беззащитная, такая беспомощная.
Мой третий труп был морпех без головы. Я споткнулся об него во время операции в долине А-Шау. Он вызвал у меня приступ любопытства. Мне стало интересно, что он чувствовал, когда пули входили в его тело, о чем он подумал в последний в жизни раз, каким был его последний крик, когда ударила пуля. Ничем не превосходимая мощь смерти привела меня в благоговение. Здоровенный молодой американец, такой энергичный и полнокровный, за несколько минут был превращен в желтую массу застывшего мяса. И я понял, что мое собственное оружие могло сотворить такую же штуку в духе черной магии с любым живым существом. С помощью своей автоматической винтовки, легчайшим нажатием пальца, я мог вышибить жизнь из любого врага. И, осознав это, я стал бояться уже меньше.
Четвертый труп – последний из тех, что запомнил. После него все они слились в одну гору мертвецов без лиц. Но вот четвертый, по-моему, был все же тот старый папасан в белой конической шляпе, которого я увидел на шоссе No 1. Старик присел на дороге по большому, и тут его переехал трехосный грузовик. Мы тогда куда-то передвигались, и единственное, что я помню – мухи, который разлетелись со старика, как шрапнель.
Первого на свой счет я записал, когда был на операции с ротой «Индия» третьего пятого.
Я писал тематическую статью о том, что хряки в Рокпайле на шоссе No 9 вынуждены проверять дорогу на наличие мин каждое утро, а уже потом пускать по ней машины. Там был толстый ганни, который настаивал на том, что именно он должен идти в голове с миноискателем. Толстый ганни хотел защитить своих людей. Он верил в то, что судьба карает беспечных. Он наступил на противотанковую мину. Считается, что человек слишком легок, чтобы противотанковая мина сработала, но тот ганни был очень толстый.
Земля разверзлась, и ад вырвался наружу с ревом, от которого у меня затряслись все кости. Толстого ганни швырнуло в безоблачное синее небо, как изломанную куклу, зеленую, пухлую и с переломанными суставами. Я смотрел, как толстый ганни уплывает на небеса, а потом волна жаркого воздуха ударила меня со страшной силой, и я ударился о палубу.
Толстый ганни поплыл обратно на землю.
Хотя осколки и прошлись по моему лицу и испещрили дырочками мой бронежилет, мне было не страшно. Я был очень спокоен. С того момента, как взорвалась эта мина, я знал, что я покойник, и сделать по этому поводу уже ничего не мог.
Позади меня кто-то изрыгал проклятья. Это был санитар, приданный из флота. Правая рука санитара была разорвана, и он придерживал пальцы здоровой рукой, ругался и вопил, вызывая санитара.
Потом до меня дошло, что «осколки», удары которых я почувствовал, были всего лишь разнесенной щебенкой.
Хряки из отделения боевого охранения расползались по кустам, занимая круговую оборону с оружием готовым к бою.
Все еще не понимая, почему я до сих пор жив, я поднялся на ноги и побежал к ямке, которую вырвал на дороге взрыв.
Два хряка неслись через поляну к лесополосе. Я побежал за ними, не отрывая пальца от спускового крючка М-16, горя желанием засыпать таящихся там призраков невидимыми сокрушительными стрелами.
Мы с двумя хряками пробежали через лесополосу и оказались на краю большого рисового поля. Толстый ганни плавал там на спине в мелкой воде, а вокруг него плавали темные куски удобрений самодельного происхождения.
Пока хряки расстилали под ним пончо, я стоял рядом, прикрывая их. Обе ноги ганни были оторваны по самый пах. Я заметил, что рядом плавает одна из его толстых ног, выловил ее из воды и бросил поверх него.
Все вместе мы ухватились за пончо и потащили тяжелую ношу обратно на дорогу. Я шумно дышал, и темная ярость тяжко билась в моей груди. Я продолжал следить за деревьями в надежде заметить какое-нибудь движение.
И вдруг из ниоткуда возник человек, крошечный, древний землепашец, который одновременно был и смешон, и полон достоинства. Древний землепашец держал на плече мотыгу, а на голове у него была неизменная в здешних местах коническая белая шляпа. Грудь его была костлява, и на вид он был очень стар. Крепкие ноги его были покрыты шрамами. Древний землепашец ничего нам не сказал. Он просто стоял себе возле тропы с рисовыми побегами в руках, спокойно перебирая в уме все те нелегкие дела, которые предстояли ему в тот трудовой день.
Древний землепашец улыбнулся. Он глядел на суетящихся детишек с их мертвым грузом, и ему было нас жаль. И потому он улыбнулся, чтобы показать нам, насколько понятны ему наши чувства. А потом затряслась моя М-16, и невидимые металлические ракеты затрещали, проходя через тело древнего землепашца как сквозь мешок с хворостом.
Древний землепашец поглядел на меня. И, пока он падал головой вперед в темную воду, лицо его оставалось умиротворенным, и я увидел, что он все понял.
После первого записанного на личный счет противника я начал понимать, что понимать не обязательно. Что сделал – тем и стал. Только успеешь что-нибудь осознать – а в следующее мгновение происходит нечто, что стирает все твои выводы. Отыскивать в этом смысл можно сколько влезет – все равно, никогда и ни за что не сможешь изменить самого факта содеянного – холодного и черного факта. Меня опутала плотная паутина тьмы и, как тот древний крестьянин, я вдруг стал очень спокоен, столь же спокоен, как и тогда, когда разорвалась мина, потому что от меня ничего уже не зависело. Своими пулями я сам себя сделал тем, кем стал, кровь запятнала мою янки-дудлевскую мечту о том, что у всего будет хороший конец, и что, когда закончится война, я вернусь в родную Америку в белом шелковом мундире, с радугою планок поперек груди, невообразимо бравый, этакий Иисус военного образца.
Я долго размышляю о первом убитом мною человеке. Когда наступают сумерки, появляется медик. Я объясняю ему, что морские пехотинцы никогда не бросают своих погибших или раненых.
Медик несколько раз заглядывает в оба зрачка Стропилы.
– Что?
Я пожимаю плечами.
– Откат – п...ц всему.
– Что? – медик в замешательстве. Явно салага.
– Спасибо за памятник... – говорю я ему, потому что не могу объяснить ему, как я сейчас себя чувствую. Ты как пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту. Ты ждешь, вглядываясь через колючую проволоку в маленьких человечков, которые идут в атаку на твою позицию. Ты видишь их крохотные штыки, как у игрушечных солдатиков, их решительные лица без глаз, но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Маленькие человечки будут сейчас расти, расти и расти – в свете неровного призрачного огня осветительной ракеты – а потом они все на тебя набросятся и изрежут всего ножами. Ты это видишь. Ты это знаешь. Но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Ты ощущаешь пока еще далекую ярость маленьких человечков, и в этой ярости они тебе как братья, и ты любишь их больше, чем друзей своих. И потому ты ждешь, когда маленькие человечки приблизятся, и знаешь, что будешь нетерпеливо ожидать этого, потому что тебе самому никуда идти уже не надо...
Медик в замешательстве. Он не понимает, отчего я улыбаюсь.
– Что с тобой, морпех?
Да, он определенно салага.
Я шлепаю по дороге. Медик меня окликает. Я не обращаю на него внимания.
Отойдя на милю от этого страшного места, я поднимаю вверх большой палец.
Я грязен, небрит и смертельно устал.
Водитель «Майти Майта» бьет по тормозам.
– МОРПЕХ!
Я оборачиваюсь, полагая, что халява обломилась, что сейчас подвезут.
Крыса-полковник выскакивает из джипа, четким шагом подходит, становится лицом к лицу.
– МОРПЕХ!
Я думаю: Джон Уйэн, ты ли это? Я ли это?
– АЙ-АЙ, сэр.
– Капрал, ты что, не знаешь, как честь отдавать?
– Есть, сэр.
Отдаю ему честь. Я держу руку поднятой до тех пор, пока крыса-полковник не поднесет руку к своей накрахмаленной фуражке, а потом еще пару секунд продолжаю держать руку у виска, прежде чем резко оторвать ее вниз. Теперь вражеские снайперы, которые могут тут обретаться, должны понять, что из нас двоих именно крыса-полковник – офицер.
– Капрал, ты что, не знаешь, как по стойке «смирно» стоят?
Моментально возникает желание вернуться обратно в говно. Когда идут сражения, там нет полиции, там лишь те, кто хочет тебя подстрелить. Там, где идут сражения, крыс нет. Крысы хотят убить тебя изнутри. Крысы не трогают тела, потому что, кроме мускулов твоих, ничего им от тебя и не нужно.
Я стою по стойке смирно, слегка пошатываясь под шестьюдесятью фунтами снаряжения, которое тащу на себе.
У крысы-полковника классическая гранитная челюсть. Я уверен, что в учебном центре корпуса морской пехоты в Квонтико кандидаты в офицеры наверняка проходят суровую проверку, и тех, у кого нет гранитной челюсти, отсеивают.
На его тропической полевой форме стрелки остры как бритвы, и накрахмалена она до такой степени, что похожа на зеленую броню. Он исполняет безупречную «Короткую паузу», любимый приемчик начальников, который предназначен для поражения жертв посредством приведения их в состояние неуверенности, несовместимой с жизнью. Мне вовсе не хочется сколь-либо ущемлять самоуверенность полковника, поэтому я отвечаю ему насколько возможно совершенным исполнением приема, который освоил в Пэррис-Айленде, и который именуется «я-всего-лишь-рядовой-и-стараюсь-быть-послушным».
– Морпех...
Полковник будто штык проглотил. Эта поза называется «Командный вид», и назначение ее в том, чтобы меня запугать, несмотря на то, что я на фут выше его и вешу
фунтов на пятьдесят больше. Полковник внимательно изучает все, что находится ниже моего подбородка.
– Морпех...
Ох, и нравится ему это слово.
– Что это у тебя на бронежилете, морпех?
– Сэр?
Крыса-полковник поднимается на цыпочках. На миг я опасаюсь, что он собирается укусить меня в шею. Но он всего лишь хочет обдать меня своим дыханием. Его улыбка холодна. Его кожа чересчур бела.
– Морпех...
– Сэр?
– Я тебе вопрос задал.
– Вы имеете в виду этот пацифик, сэр?
– Что это такое?
– Символ мира, сэр...
Я терпеливо жду, пока полковник пытается вспомнить содержание главы «Межличностные отношения с подчиненными» из учебника офицерского училища.
Крыса-полковник продолжает обдавать своим дыханием все мое лицо. Его дыхание пахнет мятой. Офицерам корпуса морской пехоты не разрешается иметь плохой запах изо рта, плохо пахнуть, иметь прыщи на лице или дырки в нижнем белье. Офицерам корпуса морской пехоты не разрешается иметь ничего нетабельного, только то, что им выдается. Полковник тычет в значок указательным пальцем, демонстрирует мне весьма недурной «Отточенный свирепый взгляд». Его голубые глаза сверкают.
– Хорошо, сынок, можешь притворяться, будто ничего не знаешь. Но я-то знаю, что означает этот значок.
– Так точно, сэр!
– Это пропагандистский значок, «Запретить бомбу». Подтвердить!
– Никак нет, сэр. – Мне уже больно не на шутку. Тому, кто изобрел стойку «смирно», явно никогда не приходилось топать в полевом снаряжении.
– И что же это?
– Просто символ мира, сэр.
– Ах, вот как? – Он начинает дышать чаще, подошел совсем вплотную, будто обладает даром выявлять ложь на запах.
– Так точно, полковник, это просто -
– МОРПЕХ!
– АЙ-АЙ, СЭР!
– СОТРИ ЭТУ УЛЫБКУ С ЛИЦА!
– АЙ-АЙ, СЭР!
Крыса-полковник обходит меня кругом, надвигается на меня.
– Ты считаешь себя морпехом?
– Ну...
– ЧТО?
Скрещиваю пальцы, чур меня!
– Так точно, сэр.
– А теперь поговорим серьезно, сынок... Полковник начинает с блеском исполнять «Отеческий подход».
– Расскажи-ка, кто дал тебе этот значок. Со мной можешь быть откровенным. Можешь мне доверять. Я же всего лишь помочь тебе хочу.
Крыса-полковник улыбается.
У полковника такая идиотская улыбка, что я улыбаюсь в ответ.
– Где ты взял этот значок, морпех? – На лице полковника появляется страдальческое выражение. – Разве ты не любишь страну свою, сынок?
– Ну...
– Веришь ли ты, что Соединенные Штаты должны дозволять вьетнамцам вторгаться во Вьетнам лишь потому, что они здесь живут? – Крыса-полковник с видимым усилием пытается вернуться в хладнокровное состояние. – Веришь ты в это?
У меня сейчас плечи отвалятся. Ноги уже отнимаются.
– Никак нет, сэр. Мы должны забомбить их обратно в Каменный век... сэр.
– Сознайся, капрал, сознайся, ты ведь хочешь мира.
Я исполняю для него «Короткую паузу». – А полковник разве не хочет мира ... сэр?
Полковник медлит с ответом.
– Сынок, нам всем следует не терять головы до тех пор, пока эти пацифистские поветрия не рассеются. Я от своих парней лишь одного требую – чтобы они выполняли мои приказы, как повеления господни.
– То есть, ответ отрицательный ... сэр?
Крыса-полковник пытается придумать, чего бы такого еще более вдохновляющего мне сказать, но весь свой запас он уже исчерпал. А потому он говорит: «Ты должен снять этот значок, морпех. Это противоречит требованиям уставов и наставлений. Или ты его немедленно снимешь, или тебе придется держать ответ перед начальством».
Где-то наверху в раю, где морпехи на страже, Джим Нейборс в обмундировании Гомера Пайла распевает: «Монтесумские чертоги, Триполийцев берега...»
– МОРПЕХ!
– ТАК ТОЧНО, СЭР!
– СОТРИ ЭТУ УЛЫБКУ С ЛИЦА!
– АЙ-АЙ, СЭР!
– Командующий корпуса морской пехоты приказал защищать свободу, разрешая вьетнамцам жить как американцам поелику возможно. И, пока американцы находятся во Вьетнаме, у вьетнамцев должно быть право выражать свои политические убеждения без страха перед репрессиями. А потому повторяю еще раз, морпех – сними этот пацифистский значок, или я тебе обеспечу срок в Портсмутской военно-морской тюрьме.
Я стою по стойке «смирно».
Крыса-полковник по-прежнему спокоен.
– В отношении тебя, капрал, я новый приказ составлю. Я лично потребую, чтобы твой начальник тебя в хряки заслал. Покажи свои жетоны.
Я вытаскиваю свои жетоны и срываю с них зеленую маскировочную ленту, которой они обмотаны. Крыса-полковник записывает в зеленый блокнотик мои имя, звание и личный номер.
– Идем-ка со мной, морпех, – говорит крыса-полковник, засовывая зеленый блокнотик обратно в карман. – Хочу показать тебе кое-что.
Я подхожу к джипу. Для пущего эффекта крыса-полковник делает драматическую паузу, а затем стягивает пончо с некоего крупного предмета на заднем сиденье. Этот предмет – младший капрал морской пехоты, скрюченный в позе зародыша. Шея младшего капрала исколота – много-много раз.
Крыса-полковник ухмыляется, обнажая вампирские клыки, делает шаг ко мне.
Я бью ему в грудь деревянным штыком.
Он замирает на месте. Переводит глаза вниз на деревянный штык. Смотрит на палубу, потом на небо. Неожиданно проявляет жгучий интерес к своим наручным часам.
– Я ... Э-э ... Не могу больше тратить времени на столь непродуктивное общение... И вот еще что – постригись!
Я отдаю честь. Крыса-полковник мне отвечает. Мы по-дурацки держим поднятые руки, пока полковник произносит: "Когда-нибудь, капрал, когда ты станешь чуток постарше, ты поймешь, каким наивным – "
Голос крысы-полковника срывается на слове «наивным».
Я ухмыляюсь. Он опускает глаза.
Мы оба четко отрываем руки от головных уборов.
– Всего хорошего, морпех. – говорит крыса-полковник. И, закованный в броню своего высокого чина, жалованного ему конгрессом, полковник возвращается к своему
«Майти-Майту», залезает в него и уезжает, увозя с собой обескровленного младшего капрала.
«Майти Майт» крысы-полковника срывается с места, оставляя на дороге следы покрышек – столько проговорили, а он меня даже подвезти не хочет.
– ТАК ТОЧНО, СЭР! – говорю. – КАК ВСЕ ХОРОШО СЕГОДНЯ, СЭР!
Война продолжается. Бомбы продолжают падать. Маленькие такие бомбочки.
Часом позже водитель 2,5-тонного грузовика бьет по тормозам.
Я забираюсь в кабину к водителю.
Всю дорогу до Фу-Бай, подскакивая на выбоинах, водитель грузовика рассказывает мне об изобретенной им математической системе, с помощью которой он сорвет банк в Лас-Вегасе, как только вернется обратно в Мир.
Водитель болтает, солнце садится, а я думаю: пятьдесят четыре дня до подъема.
Остается сорок пять дней до подъема, когда капитан Джэньюэри вручает мне листок. Капитан Джэньюэри что-то мямлит насчет того, что он надеется, что мне повезет, и убывает на хавку, хотя время вовсе не обеденное.
Бумага приказывает мне явиться для прохождения службы в качестве стрелка в роте «Дельта» первого пятого, нынешнее место дислокации – Ке-Сань.
Я прощаюсь с Чили-На-Дом, с Дейтоной Дейвом и Мистером Откатом, и говорю им, что я рад стать хряком, потому что отныне мне не надо будет сочинять подписи к фотографиям с жестокостями, которые они только прячут в папках, и не придется больше врать, потому что теперь служакам угрожать мне нечем. «И что они сделают – во Вьетнам пошлют?»
Дельта Шесть решает помочь Ковбою, и я получаю назначение в его отделение на должность командира первой огневой группы – заместителя командира отделения – пока не наберусь достаточно полевого опыта, чтобы командовать своим собственным стрелковым отделением.
Именно так.
Я теперь хряк.
Хряки
Посмотри на морского пехотинца, эту тень рода человеческого и лишь напоминание о
нем, этот человек еще жив и стоит в полный рост, но он уже похоронен в полном
снаряжении своем и с торжественными церемониями...
– Торо, «О гражданском неповиновении»
Налет по программе «Раскат грома».
Облака, как величественные стальные корабли, одно за другим проплывают через белый круг луны. Взмахивая черными крыльями, огромные штуки несутся вниз. Очередная операция «Дуговая лампа» среди муссонных дождей, воздушный налет под покровом ночи. Звено бомбардировщиков «B-52» кружит над Ке-Сань, усеивая землю черными железными яйцами. Каждое яйцо весит две тысячи фунтов. Каждое яйцо выбивает яму в холодной земле, втыкает кратер в стянувшую землю паутину узких траншей, которую сорок тысяч усердных и целеустремленных маленьких людей отрыли менее чем в ста ярдах от наших проволочных заграждений. Земля, вся черная и мокрая, вздымается, как палуба гигантского корабля, поднимается навстречу низкому гулу смертоносных птиц.
Даже среди неистовства воздушной бомбардировки мы продолжаем спать, притворившись тенями среди складок земли. Мы спим в щелях, которые сами вырыли шанцевым инструментом. Наши щели – как могилки, и запах в них могильный – густой и влажный.
Муссонный дождь холоден и плотен, и ветер разносит его повсюду. В ветре чувствуется мощь. Ветер ревет, свистит, о чем-то доверительно нашептывает. Ветер дергает за навесы от дождя, которые мы соорудили из пончо, нейлоновых веревок и бамбуковых палок.
Капли дождя стучат по моему пончо как камушки по пробитому барабану. Уткнувшись лицом в амуницию, улегшись в неглубокой своей могилке, ловлю в полусне отзвуки ужаса, царствующего вокруг. В кровавых снах я занимаюсь любовью со скелетом. Клацают кости, земля плывет, мои яички взрываются.
Шрапнель впивается в навес. Я окончательно просыпаюсь. Прислушиваюсь к затихающему гулу «B-52». Слушаю, как дышат мои братаны, мое отделение – как призраки в кромешной тьме.
По ту сторону наших заграждений вражеский солдат провожает воплями уже невидимые самолеты, которые только что его убили.
Я пытаюсь заставить себя увидеть сон о чем-нибудь красивом и добром... Вижу бабушку, которая сидит в кресле-качалке на веранде и отстреливает вьетконговцев, которые потоптали ее розы. Она попивает драконью кровь из черной бутылки из-под «Кока-Колы», а моя мама Горинг в это время кормит меня полной белой грудью и гонит, и гонит германские войска, и слова его вырезаны на танковой броне...
Я сплю на стальном ложе, положив лицо на кровяную подушку. Втыкаю штык в плюшевого медвежонка и начинаю храпеть. Если снится дурной сон – наверное, наелся чего-то на ночь. Так что спи, мудак.
Ветер с ревом врывается под навес и срывает пончо с бамбуковой рамы, обрывая веревочные растяжки. Дождь обрушивается на меня черной ледяной волной.
Чей-то рассерженный голос доносится с той стороны заграждения. Вражеский сержант ругается непонятными грязными словами. Вражеский сержант в темноте о труп запнулся....
Ночной дозор.
В предрассветном небе маленькая, отблескивающая металлом звездочка, вспыхивает как суперновая звезда – осветительная ракета.
Ни свет ни заря поглощаю завтрак в своей щели, вырытой в красной склизкой глине, возле города Ке-Сань. Вчера соорудил себе новую печку, наделав дырок для прохода воздуха в пустой консервной банке из-под сухого пайка. Внутри печки кусок пластической взрывчатки С-4 тускло отсвечивает, как кусок серы. На печке – другая банка защитного цвета, в ней побулькивает и попукивает свинина с мудаками. Я помешиваю варево белой пластмассовой ложкой.
Где-то на грани видимости оранжевые трассеры прошивают ночное небо. «Пух – волшебный дракон»[33], он же «Призрак», самолет C-47 с многоствольным электропулеметом в носу, вливает триста пуль в минуту в поллюции какого-нибудь дрыхнущего гука.
Пробую, как там моя ветчина с лимской фасолью. Горячо. Жира много. Пахнет как дерьмо свинячье. Зацепив штыком, снимаю полную банку с печки. Прочно вкручиваю банку в красную глину. Стараясь не уронить, ставлю на огонь кружку, засыпаю пакетик порошкового какао и вливаю полфляжки родниковой воды. Горячий шоколад худо-бедно, но отбивает кислый вкус, который остается во рту из-за таблеток галазона, которые мы добавляем в воду для дезинфекции.
Мой завтрак подвергается атаке вьетконговской крысы, которая явно пытается перетащить его под свое коммунистическое влияние.
Эта крыса – моя старая знакомая, поэтому я отваливаю ей халявы и не поджигаю, облив бензином для зажигалок, как мы с братанами обычно поступаем с ее родичами. Я топаю ногой, и крыса отступает в тень.
В свете осветительной ракеты мои братаны из кабаньего взвода четвертой роты первого батальона пятой дивизии похожи на бледных ящериц. Братаны переводят на меня рептильи глаза. Халявы не будет. Показываю им средний палец. Рептильи глаза прыгают обратно на карты, которыми они играют в покер.
Перейдя на новую стратегическую позицию, вьетконговская крыса уставилась на меня, пытаясь установить здесь свои коммунистические правила.
Осветительная ракета дрожит, и Ке-Сань застывает, превращаясь в выцветший дагерротип. Можно подивиться на мусор, который современная война разбросала по всей нашей пыльной цитадели, подивиться на то, что бородатые солдаты держатся здесь и тогда, когда весь мир кружится и силы тяготения врут, подивиться на бетонные кости старой французской заставы (на которой по ночам заступают на пост призраки мертвых легионеров и монгольские всадники Чингиз-Хана) – и увидеть, как гнилыми зубами торчат разбитые стены заставы, подивиться через проволоку на тысячи акров развороченного подлунного пейзажа, ощутить скрытый в нем холодный цепенящий ужас и его мертвое спокойствие.
На протяжении последних трех месяцев на каменистую землю вокруг Ке-Сань было сброшено величайшее количество взрывчатых веществ за всю военную историю. Двести миллионов фунтов бомб и всех возможных видов других средств уничтожения рвали и вспахивали бесплодную красную землю, разбивали валуны, разносили в щепки деревья и вгрызались в их обрубки, испещрили палубу кратерами, в которых можно танки прятать.