Он расхохотался, словно я сморозил глупость.
   Я одним махом опрокинул рюмку и налил еще водки.
   — Почему ты ударил меня в классе у Раффелло?
   — Просто задирался.
   — Чушь собачья!
   — Еще кто-нибудь придет?
   — А что? Боишься?
   Мне следовало огрызнуться: «Ничего я не боюсь», — это было бы по-мужски, то, что надо. Но мы оба знали — это ни к чему, а заставить себя притворяться я не мог.
   Грэмм опустился на стул между мной и раковиной. Я обошел его, собираясь вернуть стакан на стойку бара, и тут он вытянул ногу вперед и подсек меня. Я грохнулся плечом о кафельный пол, стакан выпал из рук и разбился, осколки брызнули к холодильнику. Перевернувшись на спину, я увидел на лице Грэмма пьянящую усмешку, которая уже мерцала однажды — в тот день, когда я достал его. Сердце билось о ребра, словно мячик, скачущий по тротуару.
   — Так и не встанешь? — издевательски оскалился он, уже зная, что я не поднимусь, что ему придется силой отрывать меня от пола. Эта мысль его обозлила. Отведя ногу назад, он с размаху пнул меня в бедро. Боль пронзила позвоночник, и я застонал от облегчения.
   — Вот тебе, хуесос! Понравилось?
   Он поднес стакан ко рту, между футболкой и поясом джинсов было видно, как темно-русые волоски дрожат вокруг пупка. Я хотел провести по ним языком. Больше всего на свете хотел.
   Он сделал один шаг и слегка уперся подошвой ботинка мне в щеку.
   — Раздавить тебя, как клопа! — пробормотал он. Грэмм не отличался красноречием, меня привлекало другое: его боль казалась мне столь прекрасной! Я дотянулся и ухватил его рукой за лодыжку, но он тут же вырвался и сильно ударил меня в живот, отбросил к дверце бара. И вновь воздух вышел из легких, я скрючился на полу лицом вниз. Не осталось ничего, кроме страшной усталости. Он еще попинал меня немного, но казалось, это происходит где-то далеко-далеко.
   Когда Грэмм выволок меня из кухни, я разлепил веки и даже приподнял голову, но перед глазами все расплывалось, вместо Грэмма я видел лишь смутный силуэт.
   В спальне Грэмм выключил свет, и стоило мне издать малейший звук, он шлепал меня ладонью по щеке. Я попытался дотронуться до его еще безволосой груди, но он толкнул меня в плечо — да так, что чуть ключицу не сломал. Я довольно быстро освоил все правила.
 
   На первые записки, которые я всю следующую неделю просовывал в щель его школьного ящика, Грэмм не отвечал. И в коридорах словно не замечал меня, больше не дразнил. Когда я проходил мимо Грэмма и кучки его приятелей, куривших на заднем дворе, он бросал в мою сторону опасливые взгляды. Синяки, полученные в дар от него, я прятал под рубашкой; проводя руками по ссадинам, я думал о нем. Иногда я так накачивался за ланчем, что, с трудом очнувшись, осознавал: вот уже час как я торчу в коридоре напротив его класса, любуюсь затылком Грэмма, представляю себе, как мои пальцы гладят его мягкие волосы.
   Сам я в класс почти не ходил. Мистер Фарб, школьный психолог, отлавливал меня в столовой, приглашал к себе в кабинет и вел задушевные беседы о пяти стадиях скорби.
   Бородатый коротышка, он носил кардиганы в ромб и толстенное обручальное кольцо. Когда он откидывался к спинке стула, ноги у него болтались в воздухе, как у ребенка.
   — Подыскиваешь себе университет? — спросил он как-то.
   — Университет? А как же! Я подал заявление в Принстон.
   — Да?
   — И в Гарвард тоже.
   — Впечатляет.
   — И в Пекинский университет.
   — О! — пробормотал он. — Очень… очень перспективно. А в своем новом окружении ты находишь достаточную поддержку?
   — Уборщица все время сует мне распятие.
   Он покрутил обручальное кольцо на волосатом пальце и спросил, есть ли у меня в данный момент кто-то — кто-то особенный, — но я решил, что не стоит ему этого поверять. Он спросил, как я себя чувствую, я ответил: прекрасно. Это его успокоило, и он выписал мне справку за все пропущенные дни.
   Наконец я обнаружил на дне своего ящика скомканную записку: в пятницу вечером Грэмм будет дома один. В тот день я ушел из школы пораньше и пешком прошагал две мили до его дома. На звонок никто не ответил, и я просидел целый час во дворе, пока не увидел, как Грэмм поднимается в гору. Ярдов за сто он заметил меня и замедлил шаг. Выйдя на подъездную дорожку, кивнул мне и остановился, минуты две простоял молча на площадке для машин, переводя взгляд с меня на свой дом и обратно. Усталый он был какой-то, нервничал. Он свернул к задней двери, и я поплелся за ним.
   На кухне Грэмм остановился возле раковины, даже наклонился над ней, и я подумал, у него неладно с желудком.
   — Что случилось? — спросил я.
   — Ты зачем пришел? — Никакой насмешки в голосе. Этот вопрос не давал ему покоя.
   — Получил твою записку, — сказал я мягко, с намеком. Мне казалось, именно такая интонация подобает любовникам.
   Грэмм опустил голову — вспомнил, и на него накатил стыд. Щеки его заалели, и мне стало его жаль, так невыносимо жаль, аж слезы на глаза навернулись. Пройдя через всю комнату, я ласково опустил руку ему на плечо. Он содрогнулся, будто из моих пальцев бил мощный электрический заряд, вывернулся из-под моей руки, отбросил ее. Я снова шагнул вперед и положил руку ему на грудь.
   — Не прикасайся ко мне! — завопил он.
   Я запутался пальцами в его золотистых волосах.
   Когда он с размаху врезал мне кулаком в живот, я обеими руками ухватился за него, но Грэмм стряхнул мои руки и повалил меня на пол. Перекатившись на живот, я замер, чувствуя, как вставший член пульсирует, упираясь в жесткие плитки.
   С закрытыми глазами я мог вообразить Грэмма гладиатором, в панцире, со щитом в руках, солнечные лучи играют на широких плечах, толпа орет, науськивая. Легким кивком император приказывает победителю: дай зрителям то, чего они ждут. Я вдыхал аромат загорелой кожи его лодыжек и внимал реву толпы.
   Где— то позади открылась дверца шкафа, я услышал, как Грэмм поднес ко рту горлышко бутылки.
   — Вставай! — приказал он.
   Я не ответил, и он заорал:
   — Вставай! — И пнул меня в бок. Но я крепко держался за пол.
   Еще дважды его ботинок врезался, едва не подбрасывая меня в воздух, и в голове не осталось ничего, кроме ясной, прозрачной боли. Пустоту наполнял лишь голос Грэмма:
   — Дерьмо, — шептал он. — Ты — дерьмо! Присев на корточки, он обеими руками спустил с меня штаны. Поднялся на ноги и носком ботинка слегка раздвинул мои ягодицы.
   — Отец говорит: парни вроде тебя — больные. Моральные уроды. Ты хочешь быть женщиной, но ты — всего-навсего жалкий слабак, дерьмо никчемное, у тебя одна грязь на уме.
   Он занес ногу и ударил меня промеж ног, так что из глаз у меня хлынули слезы, но я не проронил ни звука.
   — Отвечай, ты, засранец! — завопил он.
   Что— то тяжелое, с острыми краями, врезалось в спину, и я не сдержал стона. Из дальнего угла кухни на меня уставилась кошка.
   Грэмм прихватил бутылку и вышел из кухни.
   Несколько минут я лежал неподвижно. Бок болел, я чувствовал, как из раны капает кровь. За стеной работал телевизор. Поднявшись, я оставил на полу измятые брюки и так, голый ниже пояса, направился в комнату Грэмма. На экране копы избивали латиноса, тот что-то орал, на обочине шоссе плакали маленькие ребятишки. Голоса заглушал рокот подлетавшего вертолета. Напротив телевизора стояло огромное кресло. Даже вблизи я разглядел лишь затылок Грэмма да его ноги — он вытянул их на скамеечку. Грэмм поднес бутылку ко рту и отхлебнул глоток.
   Я обошел кресло и встал между ним и телевизором. У Грэмма слегка отвисла челюсть, он уставился на мое тело, обнаженное ниже пояса.
   — Ты что, смерти ищешь? — пробормотал он.
   Когда он взметнулся из кресла, я прикрыл глаза. Грэмм воспринял это как очередное оскорбление и сразу же закатил мне пощечину. После первого удара градом обрушились новые, он долбил кулаком в виски и скулы, коленом — в грудь. Я упал на бок, свернулся клубком на ковре. В голове плыло, но я услышал, как он стаскивает с себя джинсы, и почувствовал прикосновение его теплой плоти к моей спине, внизу, когда он залез на меня, коленом раздвинув мне ноги. Вопль детей на миг заглушил и рокот вертолетного винта, и рев толпы, все еще перекатывавшийся у меня в голове. Грэмм яростно вонзался в меня снова и снова.
 
   — Что с тобой стряслось? — ахнула миссис Полк, когда я вошел в их гостиную. — Осторожней! Закапаешь кровью ковер!
   Ее мать на миг отвлеклась от телевизора и заорала:
   — КТО ЭТО?
   — МАЛЬЧИК! — прокричала ей в ответ миссис Полк. — МАЛЬЧИК! Который живет у нас!
   — А! — рявкнула в ответ старуха и прибавила звук. Парочка в костюмах для верховой езды гарцевала на лужайке возле старинного особняка. Я прислонился к двери, медленно сполз по ней и отрубился.
 
   Натали, домработница, отвезла меня в травмпункт, с моего лица и паха смыли кровь. Медсестра лет двадцати, с точно такими же серебряными сережками в форме чечевицы, какие были в ушах мамы, когда я оттащил ее от духовки и опустил ее голову себе на колени, задала мне кучу вопросов — где я был, как это случилось. Я наврал: дескать, шел домой из школы, и тут парень в фургоне, груженном листовым стеклом, предложил меня подвезти, завез на росчисть в лесу — так я сказал. Врачи сделали рентген и сообщили, что серьезных травм нет. Медсестра уговаривала меня «поговорить со специалистом», но я сказал, что у меня есть свой психиатр. Натали вручила мне очередной крестик и умоляла носить его на шее.
   Большинство людей в школе боялись даже спросить, что произошло, и только женщина в приемной директора расплакалась, когда я отдал ей записку врача. Нападение — вот что было там сказано.
   Иногда я натыкался на Грэмма, но он поспешно сворачивал в сторону. Он больше не приходил в класс мистера Раффелло, а для меня только эти занятия имели какой-то смысл.
   Я еще раз отполировал сосновый сундук самым тонким наждаком, зачистил все выступы и углы. Тряпочкой нанес первый слой краски, темный, янтарно-коричневый, чтобы подчеркнуть структуру дерева. Когда краска высохла, я нанес второй слой, а поверх — блестящий полиуретановый лак. Наконец я подобрал в магазине медный замок и прибил его к крышке.
   Мистер Раффелло обходил класс, оценивая работы учеников. Когда он подошел к моему верстаку, глаза его быстро ощупали мое лицо, читая синяки и ссадины, словно давным-давно знакомую историю.
   — Кто тебя избил? — спросил он.
   Уткнувшись взглядом в подол его черного рабочего халата, я вообразил, что это — плащ паромщика. Должно быть, моя история покажется ему ничем не примечательной, он столько уже их слыхал. Он и меня выслушает, молчаливо, сочувственно, ударами весел подгоняя паром к другому берегу.
   — Никто, — сказал я.
   — Что собираешься делать с сундуком? Улечься бы в него, свернуться на дне.
   — Не знаю, — сказал я.
   — Хорошая работа, — похвалил он. — Напиши свой адрес. На следующей неделе завезу.
 
   У меня оставались ключи от родительского дома, а дама из риэлторского агентства никак не могла найти покупателя, дом пустовал. Вечерами я заходил посидеть в своей прежней комнате, где на столике у кровати все еще ждал стакан и часы в радиоприемнике добросовестно отсчитывали время. Я глядел в окно, поджидая Грэмма, и мне слышалось, что за спиной отец листает газету, что-то шепчет мама. Звуки, шорохи в коридоре у самой двери. Должно быть, дом начал гнить.
   Я бросил в ящик Грэмму одну-единственную записку — насчет того, что после уроков бываю в старом доме, просил его прийти. Потом я не видел его несколько дней. Говорили, он болен, даже на тренировки футбольной команды не ходит. Но я все равно сидел в старом доме и ждал.
   Он пришел во вторник. Сквозь обнажившиеся ветки деревьев на ковер из гниющей травы хлестал дождь. Грэмм остановился у входа, глубоко засунув руки в карманы — на голове у него был капюшон от непогоды. Он простоял так несколько минут, поглядывая через плечо в ту сторону, откуда пришел, а потом вновь на серые рамы и занавешенные окна.
   Я отпер дверь. Грэмма уже изрядно трясло. Я проводил его в кухню.
   — Ты заболел? — спросил я.
   Он только плечами пожал. При верхнем свете Грэмм выглядел бледным, изнуренным, злое веселье покинуло его. Я предложил выпить, но он покачал головой. Что-то его мучило. Я все равно налил водки и поставил рюмку у его локтя.
   — Послушай, — сказал он вдруг, — мне жаль, что так получилось с твоими родителями. — Он произнес эти слова поспешно, почти неразборчиво, словно они давно накапливались в нем и теперь нужно было как можно скорее от них избавиться.
   Я вцепился в стойку, острый край впился мне в ладонь, я не чувствовал ничего, кроме расходившихся во все стороны волн боли.
   — Я подумал: забудем все это, — предложил Грэмм. — Можно так? Можем мы забыть?
   Я не отвечал.
   Плечи его задрожали.
   — Почему ты пригласил меня? — В голосе его уже не было прежней решимости.
   — Хотел тебя видеть.
   — Не говори так!
   — Но это правда.
   Я подошел к нему, взял его правую руку в свою, опустил ее на стол, всунул рюмку в его влажные пальцы. Когда я прикоснулся к нему, Грэмм на миг перестал дышать.
   — Выпей, — посоветовал я. Дрожащей рукой он поднес рюмку ко рту.
   Я следил, как движется адамово яблоко, когда он глотает, вверх и вниз, Грэмм выпил, и я снова налил рюмку доверху.
   — Давай, — подбодрил я его. Грэмм покачал головой.
   — Давай, — настаивал я. — Я хочу.
   Он подчинился и еще дважды осушил рюмку, пока я стоял над ним. Тогда я отодвинул бутылку в сторону и задрал футболку, выставив напоказ лиловые и желтые синяки на груди, Грэмм отшатнулся, закрыл глаза, но я пальцами раздвинул ему веки. Опустившись перед ним на колени, я завладел его безвольными руками, сложил их в кулаки. Грэмм заплакал. Слезы текли по его бледным щекам, капали с подбородка.
   — Пожалуйста, — шептал он. — Пожалуйста, отпусти меня.
   Я провел пальцами по его паху, по внутренней стороне бедра. Слегка, нежно сжал его мошонку сквозь хлопковую ткань брюк, почувствовал, как набряк его член, как застыли все мускулы. Отведя немного назад сжатый мною кулак, он ударил меня в глаз, все еще всхлипывая.
   — Теперь доволен? — спросил он.
   — Нет, — сказал я.
   Он размахнулся посильнее, и на этот раз его удар отбросил меня к дверце духовки. Я увидел, как по измазанным слезами щекам расплывается гневный румянец — тот цвет юности, которым я восторгался уже не первый год. Поднявшись на колени, я достал из ящика у плиты нож, которым отец резал помидоры и лук в те вечера, когда пытался приготовить мне обед, когда кипятил воду в маминых кастрюлях, роняя в них слезы. Я протянул нож Грэмму, он не принял его, но я сам вложил нож ему в руку, сжал его пальцы на рукояти. Подавшись вперед, я обхватил его за ноги, уткнулся лицом в теплый живот и замер.
   Я ждал. Я надеялся.
 
   В этой позе, обнявшись, мы оставались несколько минут. Я чувствовал, как вздымается и опадает его живот, касаясь моей щеки, и больше — ни движения, ни жеста. Грэмм перестал плакать, дыхание его выровнялось. Положив нож на столик над моей головой, он осторожно высвободился.
   Словно прошло уже много часов, словно мы преодолели огромное расстояние и страшно устали, исчерпали все силы, добравшись сюда, и теперь замерли в этой комнате, совершенно опустошенные. Внезапно я застеснялся своей голой груди в синяках и наклонился за рубашкой. Грэмм неподвижно сидел у стола, не мигая; казалось, он смотрит куда-то в глубь себя.
   Я подошел к окну. Дождь почти прекратился, лишь слегка еще моросило. Маминым садиком завладели сорняки, их прибило ливнем, но они уже распрямились и колыхались на ветру. На ветках кизила чистили черные перья вороны.
   И пока я глядел на затихающую грозу, на той стороне улицы, возле дома миссис Полк притормозил пикап, свернул на дорожку. Выйдя из грузовичка, мистер Раффелло обошел его сзади, отодвинул пластиковую занавеску и распрямился, держа в руках мой янтарно-коричневый сундук.
   Впервые за много месяцев я заплакал.
 

Преданность

 
   Сквозь стеклянную дверь Оуэн оглядел сад. Жарковато для июня, бледное солнце палит, не скрытое тучами, ирисы засыхают, с рододендрона осыпаются бутоны. Ветерок прошелестел в ракитнике, унося страничку воскресной «Тайме» в розовые кусты на краю участка. По ту сторону живой изгороди залился лаем колли миссис Гилз. Оуэн вытер платком пот на шее.
   Его сестра Хилари, склонившись над кухонным столиком, сортировала клубнику. Обед почти готов, хотя до приезда Бена остается несколько часов. Это льняное бежевое платье брат никогда прежде не видел на ней. Черные с проседью волосы сестра обычно укладывает в пучок, но сейчас они падают ей на плечи. На редкость стройная, изящная фигуpa для женщины, которой уже миновало пятьдесят.
   — Ну ты и вырядилась, — заметил он.
   — Вино, — спохватилась она. — Ты бы открыл бутылку красного. Кстати, понадобится поднос из столовой.
   — Вот как? Пустим в ход серебро?
   — Думаю, так будет правильней.
   — Мы даже на Рождество серебряный поднос не выставляли.
   Хилари принялась рыться в холодильнике, он наблюдал за ней.
   — Справа, под разделочной доской, — напомнила сестра.
   Оуэн поднялся с кресла и направился в столовую. Пришлось вытащить из серванта давно знакомые соусники и блюда, прежде чем обнаружился потускневший поднос. Фарфор и серебро перешли к ним по наследству после смерти отца, вместе со столиками, крестами и висевшими на стене картинами.
   — Его час отчищать, — прокричал он в сторону кухни.
   — Средство для чистки — в баре.
   — В кухонном шкафу пять прекрасных подносов.
   — Позади бутылок, слева.
   Оуэн стиснул зубы. Находит же на нее порой этакий повелительный стих.
   — Тоже мне, мероприятие, — ворчал он, усаживаясь возле кухонного стола. Обмакнув тряпочку в жидкость для чистки серебра, Оуэн принялся тереть гладкую поверхность металла. Парадный обед был для них событием выдающимся. Тетя Филиппа из Шропшира, сестра матери, приезжала под Рождество на три-четыре дня. Иной раз Хилари приглашала на воскресенье Мириам Фрэнкс, свою коллегу из средней школы. Они пили кофе в гостиной и обсуждали учеников. Порой брат с сестрой отправлялись на разведку в новый ресторан на Хай-стрит, но гурманами так и не сделались. Большинство партнеров Оуэна к среднему возрасту открыли для себя хорошее вино и завели обыкновение проводить отпуск в Италии, но они с Хилари по-прежнему снимали коттедж на Озерах на две последние недели августа. Уже много лет ездили туда, их это место вполне устраивало. Прелестный маленький домик из камня, с видом на озеро Уиндермир, во второй половине дня он так и светился.
   Оуэн усерднее заработал тряпочкой, вычищая уголки подноса. Много лет назад он и сам посещал званые обеды в Найтсбридже и Мейфэре. Ричард Сталибрасс, антиквар, устраивал у себя на Белгрейв-плейс частные вечеринки для джентльменов — так это называлось. Все как нельзя более пристойно. Адвокаты, журналисты, даже какой-нибудь герцог или член парламента. Само собой подразумевалось, что никакие слухи не просочатся, и тогда, в 70-е, на это можно было рассчитывать. У половины завсегдатаев имелись жены и дети. В прелести своеобразного закрытого мирка Оуэна посвятил старый друг еще школьных лет, Сол Томпсон, и на какое-то время жизнь эта захватила его. Оуэн присматривал себе квартирку в центре Лондона, Сол уговаривал расстаться с пригородом, насладиться всеми городскими удовольствиями.
   Но как же Хилари и старый дом? Матери они лишились в детстве и потому были близки гораздо больше, чем обычно случается у брата с сестрой. Нельзя же бросить ее одну в Уимблдоне! Оуэн заранее страдал, представляя себе Хилари в одиночестве, и год от года откладывал переезд.
   А потом Сол умер, болезнь сразила его одним из первых. Годом позже скончался Ричард Сталибрасс. Оуэн всегда держался на периферии этого кружка, а вспыхнувшая эпидемия СПИДа и вовсе порвала его связи с миром геев. Теперь он посвящал все свое время компании. Работа доставляла ему удовольствие. Сторонний наблюдатель не понял бы, что Оуэн отнюдь не несчастлив. Что ж, у каждого своя судьба. Не всем удается найти себе пару.
   — Оуэн, вино! Ты собираешься открыть бутылку?
   А потом он встретил Бена, и все изменилось.
   — Что? — переспросил он.
   — Вино! Там, на буфете.
   Хилари повернула бокал к свету, проверяя, нет ли разводов.
   — Пустились во все тяжкие, — прокомментировал он. Сестра промолчала, и Оуэн добавил: — Ты не поверишь, но минут десять назад я похвалил твое платье, а ты даже не услышала. Я его еще не видел. Новенькое?
   — Ты не хвалил мое платье, Оуэн. Ты сказал, что я «вырядилась».
   Перегнувшись через раковину, она выглянула в кухонное окно. На глазах у брата и сестры еще один лист воскресной «Таймс» спланировал на цветочную клумбу.
   — Салатом закусим на свежем воздухе, — предложила Хилари. — Бену захочется, наверное, посмотреть сад.
   Стоя в носках перед распахнутой дверью гардероба, Оуэн сдвинул в сторону ряд серых костюмов в тонкую полосочку. А, вот тот зеленый летний блейзер, который он надевал год тому назад, когда компания организовала для партнеров обед на открытом воздухе в Суррее. Стряхнув с плеч пылинки, Оуэн натянул блейзер поверх белой рубашки.
   На верхней полке над костюмами лежала шляпа канотье — она-то ему зачем могла понадобиться? — а позади нее, едва заметная снизу — коробка из-под обуви. Оуэн замер, не сводя глаз с коробки. Еще несколько часов, и Бен будет здесь. Первый визит с тех пор, какой уехал в Штаты, пятнадцать лет тому назад. Почему именно сейчас? Этот вопрос не давал Оуану покоя.
   — Приезжаю на конференцию, — сказал Бен в четверг, когда Оуэн снял трубку. А мог ведь побывать в Лондоне и уехать, не давая о себе знать.
   Эти три дня, каждый.вечер, Оуэн шарил позади шляпы канотье и доставал коробку из-под обуви. Четырнадцать лет она лежала там, и никто к ней не прикасался. Теперь на толстом слое пыли вновь появились отпечатки его пальцев. Мгновение Оуэн прислушивался к шагам Хилари на первом этаже, затем пересек комнату и захлопнул дверь. Примостившись на краешке стула, он снял крышку и развернул верхнее, последнее из четырех писем.
 
   4 ноября 1985 г.
   Бостон
 
   Дорогая Хилари,
   Трудно писать, не получив ответа на предыдущие письма. Надеюсь, в скором времени ты откликнешься, а пока я пребываю в смятении. Или ты сочла, что я уехал по собственному желанию, а не потому, что так решил «Глоб», и что я не собираюсь возвращаться? Не знаю, что еще сказать, чтобы тебя разубедить. Я предупредил издателя, что не позднее чем через полгода он должен снова перевести меня в Лондон или я уволюсь. Я веду переговоры с разными людьми в Англии, присматриваю вакансию. Было бы гораздо легче заниматься этим, если б я знал, что во всем этом есть смысл.
   Конечно, все началось чуть ли не в последний момент, у нас было мало времени до моего отъезда. Оуэн слишком долго тебя прятал. Но для меня это были самые главные месяцы моей жизни. Я чувствую себя романтическим глупцом, признаваясь, что живу воспоминаниями, но это недалеко от истины. Здесь я не смогу осесть. Я словно на цепи сижу, и все вокруг до отвращения знакомо. Меня так и тянет написать тебе о тех выходных, которые мы проводили вместе, о наших вечерах с тобой, вновь и вновь перебирать эти воспоминания, но такая сентиментальность не в твоем духе. За это я тебя и люблю.
   Если все кончено, Бога ради, хотя бы напиши мне об этом.
 
   Твои Бен.
 
   Оуэн засунул листок обратно в конверт, а конверт — в колобку, лежавшую у него на коленях. В солнечном луче у окна плясали пылинки. Прямоугольник солнечного света полз по полу, подбираясь к красному ворсовому ковру.
   Почти всю свою жизнь Оуэн ненавидел воскресенья. Гнетущая тишина, слабые отголоски религиозности. День одиночества. Но в последние годы он избавился и от этого скрытого, невнятного страха. Они с Хилари взяли за правило готовить праздничный завтрак, потом гулять на краю деревни. Зимой оба устраивались с газетами возле камина, а вечером частенько ходили в город в кино. Весной и летом много времени поглощал сад. Нет, они вовсе не были несчастливы.
   Из пачки, лежавшей на тумбочке у изголовья, Оуэн достал сигарету, покатал задумчиво между пальцами. Неужели их совместной жизни придет конец? Неужели Бен приехал наконец за ответом?
   Он докурил сигарету до самого фильтра. потом убрал коробку из-под обуви на верхнюю полку и захлопнул дверь шкафа. Бен теперь женат, обзавелся двумя детьми. Это он успел сказать по телефону, они и говорили-то всего с минуту. Неужели он до сих пор недоумевает, почему Хилари не написала ему?
   За окном сестра убирала чашки с садового столика. Были же за эти годы и другие мужчины, она ходила на свидания. Мистер Креске, отец-одиночка ее ученика из шестого класса, переехавший сюда из Патни. Мистер Гамильтон, преподаватель математики, успел несколько раз сводить Хилари в театр, пока не уехал в свою Шотландию. Оуэн пытался поощрять эти выходы в город и совместные ужины, но интонация сестры ясно давала понять, что речь идет всего лишь об ужине, не более.
 
   Хилари успела переместиться на кухню, наливала воду в вазу с розами,
   — Смотрю, ты прибралась в гостевой комнате, — намекнул брат.
   Она глядела на него в упор, но не слушала. Сразу видно: пытается что-то сообразить. Была у них такая привычка — в рассеянности таращиться друг на друга, подобно тому, как женатый человек, задумавшись, смотрит на обручальное кольцо.