Страница:
Уж так туманно получается, но иначе никак нельзя, потому что именно эта эпизодическая натура, требует такого именно осторожного подхода. Да уж, конечно, эпизодическая, и почти могла быть не упомянутой в самом повествовании, точнее даже, в тех реальных событиях, о которых только и нужно писать в толстых книгах. Тем не менее, змей-искуситель, фигура вполне второразрядная на общем развернувшемся ниже фоне, все-таки занимает некоторое пространство и волею судьбы упомянут быть должен.
Итак, змей Верзяев, ненатурально потерев руки, принялся мечтать о будущей встрече с Марией, представляя различные сладостные картины, наподобие тех, что в огромном количестве сейчас напичканы в нашей свободной, говорю это без тени иронии, прессе. Вы уж поняли, что все, что я ни говорю, говорю очень прямо и кстати, иначе зачем, спрашивается, бумагу-то марать? Итак, картины, одна, как говорится, сладострастнее другой, и уж этого, пожалуй, достаточно будет, поскольку каждый из нас прекрасно понимает, в силу своей общей образованности, о чем идет речь. Но вскоре эти картины, как и та его гримаса с потиранием рук, тоже стали какими-то ненатуральными, вроде как рисованными, вполне художественно и в красках, но все-таки рисованными, а не живыми. И для чего он все это предсталял круглый оставшийся вечер? Да и во сне, наверное, представлял, только к утру не запомнил (кстати, тут о снах отдельный раговор специально должен быть проведен, чтобы даже в такой эпизодической фигуре, как Верзяев, не дай бог чего-нибудь не упустить), и весь круглый день на работе был несколько возбужден, и даже весел, в предвкушении предстоящих вечерних поз. Конечно, и здесь проявлялась совершеннейшая его животная натура, но животное это было уж очень ласковым, нежным и внимательным.
Кроме того, был наш эпизодический змей-искуситель еще ко всему прочему философом, причем в высшем смысле этого слова. Т.е. не просто интресующимся и начитанным всяких умных немецких книг человеком, а именно философом по сути, практически, поскольку имел один специальный вопрос, который никому, естественно, никогда не задавал, а именно пытался извлечь на него ответ прямо из гущи жизни. Верзяев как раз тоже полагал, что истинный философ не тот, кто пишет умно и запутанно, а который живет умно и запутанно. И частый его вопрос состоял именно в том - может ли безболезненно протекать жизнь отъявленного негодяя? Очевидно для каждого умного человека, что это, конечно, есть вполне настощий глубокий философский вопрос, и естественно и вполне законно и справедливо желание Верзяева быть философом волию божией. В этом смысле он был даже больше похож, например, на Джордано Бруно, который ради, как теперь выяснилось, ошибочной теории множественности миров пошел на костер, а не на Галилео Галилея, отвергнувшего ради спокойствия жизни правильный взгляд на мир. Ведь каждому ясно, что, например, Джордано Бруно - несомненно практический философ, а Верзяев еще более, быть может, так как тоже жизнь подчинил абстрактному вопросу, да еще, и быть может, правильно разрешенному. Во всяком случае, он часто сходился с самим собой на мысли, что негодяю вполне возможно безболезненно обойти судилище жизни, а что касается до всех прочих потусторонних судилищ, то об этом он имел особое мнение.
Итак, довольно вступления о Верзяеве, тем более, роль его совершенно эпизодическая и абсолютно не активная, т.е., как выяснится очень скоро, сам он для настоящего дела так ничего и не предпринял, хотя имел более чем достаточно удобных моментов.
Они встретились в его машине, и он обнаружил Машу изменившейся. В ней появилось наконец-то, чего ранее никак не мог обнаружить Верзяев. Эта женщина действительно стала женщиной или готова ей стать в любой удобный момент, поскольку какой-то важный вопрос она уже окончательно решила. Она действительно была какой-то другой, и он, опытный змей, заметил это изменение. И теперь вспомнил, что она как раз прямо об этом его просила по телефону, и именно в таких выражениях, но он не понял, не оценил всей серьезности ее намерений, и теперь обзывал себя сымыми последними словами, а вслух отшучивался:
- О, старая дева Мария, ты попала в поле особого внимания - нарочито распевая, он запускал руки под ее кофточку, - судьбы наши сближаются, а еще немного, и они сольются, как сливаются уста влюбленных...
- Ты знаешь, что-то во мне надломилось за последнее время, - вывернувшись ненадолго из его объятий, призналась Мария.
- О, допусти к себе бедного истосковавшегося пилигрима, он устал питаться акридами...- змей продолжал дурачиться.
- Нет, подожди, я серьезно - настаивала Мария. - Ты не знаешь до конца, ты думаешь, я решила избавиться от собственной... - она вдруг остановилась, на минуту смутившись и пытаясь подобрать какое-нибудь нейтральное слово, но оно не находилось, и она выразилась прямо, - столько лет хранимой и оберегаемой девственности, но это не так, т.е. не совсем так, ты думаешь, я изменилась и готова теперь ко всякой нашей близости ради того, чтобы удержать тебя рядом? Т.е. привлечь тебя и привязать ко мне хотя бы ради редких мимолетных встреч...
- Да разве ж этим привлекают? - змей мотнул головой, сбрасывая с губ ее ладонь, - подумай сама, ведь все наоборот, ведь после этого я мог бы как бы удовлетвориться и успокоиться, а так - видишь, нет-нет, да названиваю, - он скорчил особенно омерзительную гримасу.
- Дурачок, что такое наговариваешь на себя. - Она опять поймала его теплые губы, пошевелила чуть пальчиками, а после выдала: - Глупый, милый, хороший, я хочу от тебя ребенка, и все.
Верзяев окаменел. При всей своей природной проницательности об этом он не подумал.
- Не отвечай сейчас, - Мария сама боялась каких-нибудь слов, - ты подумай над этим и мне позвони, если решишься, ладно? - И не дожидаясь ответа, быстро выскочила из машины и исчезла в черном осеннем вечере.
Верзяев, естественно, испугался. Ребенок, тем более на стороне, не входил в его планы. Но даже не эта опасная всякими сопутствующими последствиями перспектива больше напугала Змея. Другое, совсем другое, последовавшее из ее предложения, обстоятельство повергло Верзяева в мрачное настроение духа. Выходит, она его действительно любит, если такое ей пришло в голову. Господи, да, конечно, думал свою думу Змей-Искуситель, да пожелай - она давно бы уже была почтенной матерью какого-нибудь святого семейства, ведь при ее внешних данных... а кроме того, она ведь просто создана для семьи. Следовательно, господи ты мой, нараспев уже рассуждал Верзяев, следовательно, нужен был ей именно он - распоследний негодяй без всяких натяжек. Да, да, он именно так честно о себе говорил, потихоньку, правда, но все-таки честно, и даже более того, мысль о том, что он десять лет имел дело с женщиной, которая любила именно его, так взбудоражила и поглотила, что он, проезжая мимо храма-церквушки, где часто бывала Мария, чуть было не врезался в огромный, ощетинившийся всякими скребущими приспособлениями, поставленный бог знает зачем в слепом месте, грейдер. Верзяев даже отановил машину и некоторое время, тупо упершись в грязное стекло, сидел, облокотившись подбородком на руль. Потом вышел к монстру и медленно, - так ходят вокруг экспоната в палеонтологическом музее - обошел грейдер вокруг. Он раньше никогда не видел таких машин, и эта казалась ему совершенно фантастической, и не столько размерами, сколько бесполезностью своих размеров - невозможно было представить ту цель, ради которой такое чудовище было произведено на свет. Все в ней было нарочито сделано слишком, с ненужным запасом, потому что, казалось, таким грейдером не то что холмы, горы можно разрезать и утюжить, и страшно даже было представить себя на пути такого чудовища. Верзяев даже поежился от мороза, пробежавшего по спине, впрочем, может быть, это произошло не от переживаний, а чисто от одной температуры, ведь была уже осень, и был вечер, и было прохладно на Земле.
* * *
Каждую секундочку, каждое бесконечно малое ускользающее мгновение она ждала его звонка. И он позвонил, и назначил время и место, и она вдруг успокоилась, успокоившись - задумалась, а задумавшись, снова занервничала. Но, конечно, не от того, что передумала заводить ребенка, а только, именно, что так скоро все должно произойти, и почему-то вспомнила те странные послания и решила сходить поделиться во храм. Тут же одела поскромнее платочек и отправилась на исповедь. Впрочем, какая исповедь? Да и что это такое - исповедь? Так, посоветоваться с каким-нибудь неизвестным человеком, а где взять - ведь не на улице? Раньше, давно еще, она ходила по всякому важному поводу советоваться к мертвому человеку на Красную площадь. Тут она в свое время клятву давала пионерскую, и надо сказать, никогда ее не преступала, ибо была у нее особая в характере стойкость; здесь молилась перед последним экзаменом в университет, да и после несколько раз приходила попросить чего-нибудь. Один раз, когда совсем стало невмоготу, маленькая девочка Маша попросила папу у мертвого человека, но тот не откликнулся. А теперь вроде как место перестало быть святым, и Маша вслед за многими вернулась в лоно церкви.
В оранжевом храме в ту пору служил отец Захарий, еще недавно в миру студент Московского университета. Несмотря на свою относительную молодость, а был он даже моложе Марии, отец Захарий прилежанием к молитве и силой веры уже заслужил уважение у братства и на теле господнем занял подобающее место. Некоторые думают, что всякое предание себя церкви сопряжено с какой-нибудь болезнью или наклонностью. Кажется, это совсем не так, и пожалуй, чаще встречается совсем другое. Более вероятна и характерна для людей таких некоторая окончательность характера. Если нашему сердцу более всего дорога нерешенность какого-нибудь вопроса, и именно поскольку важен сам процесс, то для людей божьих все ж таки важнее результат, чем достижение его. И особенно в основном вопросе о Его существовании. Не дай бог живому человеку решить в любую сторону этот самый проклятый вопрос, ведь он скорее удавится, а чтоб не удавиться, такое количество Pro и Contra выдвинет, чтоб окончательно запутать вопрос и свести его к вечному списку. Но есть и другие, которым истина, или, пожалуй, просто результат важнее всего прочего. Это люди решительные или, точнее сказать, решившиеся решить этот самый вопрос. Таким и был отец Захарий. Правда, опять же неизвестно до какой степени. Но вы уж не обижайтесь, что опять как бы все запутывается, просто тому, кто сам есть человек решительный, все сказанное и так давно известно, ну а другим же тоже нужно оставить почву для разъяснений. Ведь решительные люди романов не читают, а те, которые все-таки читают и мнят себя таковыми, все-таки еще ошибаются. Кстати, если вернуться к Змею-Искусителю, так о нем точно можно сказать, что он человек нерешительный, и уже по одному этому негодяй, и более того, фигура совершенно эпизодическая. А вот отец Захарий есть фигура постоянная, надежная и во всяком мучительном вопросе полезная. Впрочем, что мы знаем о другом человеке, кроме его поступков и дел, а поступки человеческие всегда обманчивы, потому что на людях. Другое дело - мысли, но кто же их ведает?
На паперти у придела Мария раздала немного денег просящим, многих из которых, впрочем, она нищими и нуждающимися не считала, и в другой раз бы и не подала, потому что сама деньги зарабатывала с утра до ночи, и знала цену деньгам, и лентяев очень не любила. Потом немного постояла в темноте, привыкла к отсутствию дня и купила свечечку поставить ее к лику рукотворному святой девы Марии. Ей вдруг показалось, что перед завтрашним решительным днем она вправе рассчитывать хотя бы и на часть подвига матери божией, впрочем, как и любая другая женщина, собравшаяся произвести на свет новое дитя. В тот момент, когда Маша ставила свечку, отец Захарий заметил ее и вспомнил, так как уже раньше обратил на нее внимание. Так он смотрел некоторое время на нее, пока она его не почувствовала и не подошла прямо к нему. Отец протянул руку и она, немного неуклюже, наклонившись, поцеловала розовую пухлую кожицу.
- Я бы хотела посоветоваться с вами, но не знаю как, - спокойным голосом попросила Мария. Отец жестом указал ей, и они отошли вбок, в полутемное место, из которого как раз виден был Христос на распятьи и рукотворный лик Богородицы. Тут вдруг Маша замялась, не зная, с чего начать. Ее особенно смутила рыжая, местами до красноты, борода отца Захария и живые зеленые глазки. Издалека, когда он был весь одно черное платье, он был совсем неживым символом, а теперь, особенно через моложавое лицо и глаза превратился вдруг в обычного человека. Она, кажется, даже узнала его, потому как они встречались где-то на Ленинских горах в студенческую пору.
- Говори, дочь моя, - приободрил ее отец Захарий, впрочем, и сам слегка заподозрив прошлое их знакомство.
- Я не знаю, может быть, не стоит...
- Если не стоит, тогда помолчи, а я помолюсь и так за тебя, дочь моя.
- Нет, я все-таки не могу так уйти, - она, кажется, взяла себя в руки и решилась - Просто даже не знаю, что сказать, а о чем умолчать, потому что вдруг не важным окажется. Я люблю одного человека, давно, кажется, что всю жизнь, и хотела бы стать ему женой, но он уже женат, и она хорошая женщина, но, по моему, не любит его так, как надо. Нет, не то, не знаю, но кажется, он ее не любит, иначе бы со мной не встречался, впрочем, он негодяй, простите за это слово, но я хочу от него ребенка.
- Молись, дочь моя, ибо ребенок, не освященный благословением всевышним, есть грех.
- Я знаю, знаю, - как-то быстро подхватила Мария, - да нет , я не о том, я знаю, что это грех, бог с ним, я готова покаяться потом, но отступить не могу, потому что слишком долго ждала, а дальше - я ведь старею. Но заводить ребенка не по любви - еще больший грех!
Здесь отец Захарий окончательно вспомнил ее и теперь больше думал вообще, чем конкретно над ее словами. Т.е. дело то было понятное, эта здоровая привлекательная женщина решила как бы его припереть к стенке вот такой вот дилеммой, тысячу раз уже решенной до нее, и сама-то для себя все решила, а пришла выговорить наболевшее, и теперь его святой долг человека решительного и никогда уже не могущего попасть в тупиковую ситуацию - выслушать ее сердцем, помолиться за спасение ее души, но на грех-то все-таки указать. Судя по всему, она чиста и непорочна, раз не хочет ни с кем связывать свою жизнь, кроме как с избранником, - заключил отец, - она была бы хорошей женой всякому, даже святому человеку, а детям его - прекрасной матерью. Отец Захарий глубоко вздохнул, введя в заблуждение Марию, а сам подумал о своей супруге Лизе, с которой никак не удавалось ему заиметь детей.
- Ты сама уже все решила, но что-то еще от меня скрываешь, - удивляясь сам себе, вдруг выдал отец Захарий.
Маша оторопела - так прямо в точку попал рыжий поп. Но ведь она не может о таком говорить ему, ведь это издевательство - в божьем храме оглашать прочтенное в царстве теней. Да и как будет выглядеть он, Змей-Искуситель, отец будущего ее ребенка, со своими кривляниями в глазах священного человека?
Зачем она с ним заговорила? - укоряла себя Маша, выходя из храма. Нужно было просто прийти, постоять тихонько у богородицы и ни с кем не делиться, ведь все равно не считала она грехом свой завтрашний поступок. Разве может быть что-либо чище и безгрешнее ее любви, совершенно справедливо заключила сомнения Мария и вдруг вспомнила, как много лет назад исключила, - не одна, конечно, а в составе, - рыжего студента-пятикурсника из рядов всесоюзного комсомола за религиозный фанатизм и критику руководства.
* * *
Змей-искуситель Верзяев, из всей упоминавшейся выше компании был, конечно, самым жизнелюбивым человеком, и уже по одному этому самым первым негодяем. Он любил все земное, любил вкусные деликатесные вещи, например, икру черную и красную, свежую и обязательно с водочкой, любил красивых женщин, любил свой авто и быструю езду на нем, особенно с кем-нибудь вдвоем, любил хорошие книги, с перцем, с контрапунктом, не любил, однако, Чехова за неумение увидеть в жизни пронзительную сладостную цель и изобразить истинно талантливых людей, кроме того, был сам весьма талантлив, что было особенно несправедливо, и окончательно подчеркивало всю его отъявленную бесспорную мерзость. Честно говоря, даже жаль, что именно он во всей этой истории оказывается фигурой временной, краткосрочной, эпизодической, тем более, что после исторического разговора с Марией что-то в нем даже стало еще более гадким и отвратительным. Именно, вначале услышав о ребенке, он, как и полагается всякому низкому любовнику, испугался, но после внезапно изменился в обратную сторону, и до того пришел в радостное возбужденное состояние, что немало напугал тем вечером свое семейство. И весь следующий божий день был радостен, со всеми шутил, обнимал хорошеньких девушек, делал направо и налево комплименты, прикидывался дурачком с сослуживцами, сладостно отдаваясь им на растерзание под завистливые настороженные усмешки. В общем, на подлеца накатило.
- Ведь до чего же отвратительное время года, господа, - витийствовал он по-товарищески в курилке, напуская всяческую грусть на свою довольную рожу...
И все в таком вот духе до самого вечернего момента, когда уже пришло время ехать ему на сокровенное свидание. Конечно, возникает вопрос: каким образом Верзяев, человек, повторяю, нерешительный, вдруг-таки решительно повернул в сторону Марии, да еще с какой-то разнузданной радостью? Очевидно, что такие люди совершенно неспособны к сильному чувству, но потому только и счастливы, что как бы их время наступило. Время людей решительных, склонных к самопожертвованию, прошло, или лучше сказать, отодвинулось вместе со светлым обликом Павки Корчагина, коего теперь и тут и там несправедливо пинает всякая демократическая пресса, а людей истинно годящихся к подражанию, как-то многих святых мучеников христианских, вроде как еще не подступило. Казалось, самое благоприятное время для всякой карамазовщины развернулось, и мерзавцу нашему Змею только жить да поживать, да купоны стричь с лучшей нашей половины. Откуда же эта радость и окончательность в намерениях? Отвечу прямо: как подозреваю, скорее всего, от одиночества. О, конечно, речь идет не об отсутствии свидетелей его искрометного полета, наоборот, свидетелей таких было у него пруд пруди, а именно речь идет о таком существе, обязательно чистом и наивном, но достаточно все-таки умном, чтобы оно, это существо, все бы поняло о нем, да еще бы полюбило до последней степени самоотречения. Т.е. вы конечно можете заявить, что все это как раз и банально, и что, как вы прекрасно сами знаете, именно негодяи очень ко всякому чистому порыву слабость имеют, но, конечно, не сами подвержены, а в других очень ценят его и любят наблюдать. Да и спорить с этим, конечно, глупо, но все-таки у меня какое-то сомнение еще остается насчет Верзяева. Впрочем, это может быть от моей наивности и склонности доверять чужому переживанию. А переживание то было налицо, иначе чем еще можно было бы объяснить бессонную ночь накануне, с огромной горой окурков, и долгое шагание по комнате, и, как следствие, физическую усталость к утру, совершенно побежденную его обычным, Верзяевским, напыщенным весельем. Доподлинно неизвестно, любил ли он Марию, да и вообще, способны ли такие субъекты на подобные переживания, а только придется нам вместе судить по его делам. А дела его были таковы, что решил он зачать ребенка в этот вечер и для этого специальную квартиру нашел, у старого друга-товарища, под предлогом некоторого любовного приключения. Конечно, следует поправиться насчет друга, потому что, никаких друзей у Змея никогда не было и быть-то не могло. Не любил он мужчин, считал их существами в массе глупыми и по несчастью наделенными природой большей по сравнению с женщинами силою, и от того обремененными всяческой, обычно извращенно понимаемой, ответственностью. Но все-таки кое-какие далекие товарищи у него были еще со старых студенческих времен, с которыми он любил иногда встретиться, но и то - всегда с определенной, как и положено мерзавцу, целью. И даже если на поверхности никакой определенной выгоды не наблюдалось, то и в этом случае он умудрялся проведенное с ними время как-нибудь в свою сторону использовать, хотя бы, на худой конец, просто для воспоминания дней далеких, прошедших, и оживления каких-нибудь прошлых сладостных картин. Причем все это с весьма мерзкой физиономией. И вчера другу-сотоварищу с приторным лицом пошло намекал на некую амурную связь, на отсутствие человеческих условий для полного раскрытия чувств, сально подмигивал, цыкал зубом, причмокивал, мол, такая необходимость, что, в общем, просто некуда деться и что нужны апартаменты. Да, именно, подлец, использовал такое слово, и с двусмысленной интонацией, и уж, конечно, ему бы и в голову не пришло признаться в своем одиночестве, в своем последнем терзающем чувстве к этой святой женщине Марии, без которой вот уж десять лет он не мыслил своей бестолковой жизни.
А может, наоборот, был Верзяев человеком неначавшимся, или точнее сказать, только вот-вот начинающимся. Ведь если я скажу, что под утро он, как маленький брошенный мальчик, даже заплакал, то вы, скорее всего, не поверите или даже сочтете это отчаянным преувеличением, или, того хуже, подумаете, что я пытаюсь из вас выдавить жалость, так как на следующий вечер суждено господину Змею-Искусителю погибнуть. Но ведь это было бы действительно так, если бы был Верзяев действительно заслуживающим внимания человеком, а не эпизодической фигурой в этих реально происшедших событиях. Какой же смысл сопереживать случайному человеку, появившемуся здесь ради одной чистой истины? Ведь и у вас так иногда бывало встретишь человека, немножко с ним поживешь, может быть, всего часок, на вокзале или в купе, поговоришь, почувствуешь другую кровинушку, другое брожение судеб, заинтересуешься, ан смотришь - все уже, приехали, пора расставаться. И получается, что как бы его и не было вовсе на этой земле, вроде он не живой человек с болячками и мечтами, а так, одно попутное словечко - мертвый пассажир на нашем поезде под названием планета Земля.
Все-таки происшествие было довольно странным. Ведь и об одно место дважды не спотыкаются, тем более, что сам Змей-Искуситель был опытный водитель, с честью выходивший и не из таких передряг, а здесь - на тебе: объезжая ту же самую оранжевую церковь возле дома Марии, прямо из-за поворота врезался в металлическое чудовище. Железный монстр, передвинутый по сравнению с последним разом еще глубже в слепой участок, как меч, как секира или, скорее, лезвие гильотины, распорол старенький жигуль, а вместе с ним и Верзяева попалам. Все это произошло где-то совсем рядом с домом Марии, и она даже слышала, какой-то металлический скрежет, но не связала его со Змеем, а лишь зря ждала его после условленного времени.
А пока она ждала, Змей-Искуситель, повергнутый металлическим чудищем, лежал некоторое время, упершись окровавленным лицом в холодное нержавеющее лезвие, уже ничего не ощущая и ни о чем не мечтая. Он как бы спал, но не видя снов, и потом, позже, через час-другой, когда скорая помощь отвезла его в морг, он продолжал спать неподвижным слепым сном. Правда, он и раньше никаких снов не видел, как будто душа его была совершенно спокойна, как у людей, живущих на все сто, т.е. живущих совершенно правильной и полной жизнью, не требующей дополнительных ночных похождений для неудовлетворенных днем надежд и желаний, и совесть которых тиха и спокойна и не ворошит по ночам прошлого. Так что Змей-Искуситель как бы и не погиб, а только уснул своим необычайно крепким долгим сном.
* * *
Доцент философии Иосиф Яковлевич Бродский устало склонил поседевшую голову, разглядывая черное окно Петербургской гостиницы, никак не решаясь закончить письмо Марии. Перед ним стоял литровый пакет кефира, который он долго и неумело распечатывал, сначала руками вдоль линии обреза, потом безуспешно зубом, чуть не сорвав коронку, и наконец, совершенно отчаявшись, вспорол проклятый угол рабочим бритвенным лезвием, предварительно отмытым от засохшей мыльной пены и мелких седых щетинок, налипших на его нержавеющие бока. Срезая, Иосиф Яковлевич корчился, как от боли, но на самом деле от противного скрежета картона и металла и еще от досады за единственное захваченное в командировку лезвие, портящееся от неправильного применения. И теперь, наливая в граненый стакан белую меловую жидкость, все это вспоминал и тоже корчился, как от боли, а еще от стыда за нерешительный и слабый характер. Ведь он только для того и ехал сюда, в призрачные сети каналов, чтобы побыть с ней в подходящей для более решительных объяснений обстановке. Как долго он готовил это мероприятие, с каким трепетом и какой надеждой он рассылал письма, печатал тезисы их совместного доклада "Идея естественно-научно открываемого Бога как результат современной метафизики", даже навязался, со всевозможными унизительными виляниями, в члены научного оргкомитета, - и все это ради одной только возможности побыть с Марией Ардалионовной, как он выражался про себя, на нейтральной территории. Впрочем, почему нейтральной, почему он? Как раз словечко - нейтральная территория - он перенял у Марии, слыша, как она с сарказмом употребляла его при разговоре по телефону с некоторым неизвестным мужчиной, который часто нахально названивал прямо на кафедру философии и просил Машу, именно Машу, а не Марию Ардалионовну, и она потом очень менялась, и от этого так Иосифу Яковлевичу становилось больно, что готов был удавить назойливого абонента. А Ленинград он любил всеми фибрами тонкой интеллигентной души, до того сладостно и трепетно, как, быть может, его знаменитый однофамилец, даже, может быть, более того, потому что часто сравнивал себя с тем далеким кривоногим мальчиком из шестидесятых и часто примерял на себя его чужое платье, да к нему еще добавлял свою душевную философию. И вот в это сердечное место он пытался ее заманить, а она не согласилась, сославшись на вечную занятость, и он, как последний неудачник, был все-таки вынужден поехать на конференцию один и теперь изнывал от пронзительного изматывающего одиночества в любимом месте и, кажется, сейчас ненавидел до последней степени отвращения и его, и себя, и даже ее. Впрочем, последнее вряд ли. Иначе чем еще объяснить его долгое сидение за неоконченным письмом любимому предмету?
Итак, змей Верзяев, ненатурально потерев руки, принялся мечтать о будущей встрече с Марией, представляя различные сладостные картины, наподобие тех, что в огромном количестве сейчас напичканы в нашей свободной, говорю это без тени иронии, прессе. Вы уж поняли, что все, что я ни говорю, говорю очень прямо и кстати, иначе зачем, спрашивается, бумагу-то марать? Итак, картины, одна, как говорится, сладострастнее другой, и уж этого, пожалуй, достаточно будет, поскольку каждый из нас прекрасно понимает, в силу своей общей образованности, о чем идет речь. Но вскоре эти картины, как и та его гримаса с потиранием рук, тоже стали какими-то ненатуральными, вроде как рисованными, вполне художественно и в красках, но все-таки рисованными, а не живыми. И для чего он все это предсталял круглый оставшийся вечер? Да и во сне, наверное, представлял, только к утру не запомнил (кстати, тут о снах отдельный раговор специально должен быть проведен, чтобы даже в такой эпизодической фигуре, как Верзяев, не дай бог чего-нибудь не упустить), и весь круглый день на работе был несколько возбужден, и даже весел, в предвкушении предстоящих вечерних поз. Конечно, и здесь проявлялась совершеннейшая его животная натура, но животное это было уж очень ласковым, нежным и внимательным.
Кроме того, был наш эпизодический змей-искуситель еще ко всему прочему философом, причем в высшем смысле этого слова. Т.е. не просто интресующимся и начитанным всяких умных немецких книг человеком, а именно философом по сути, практически, поскольку имел один специальный вопрос, который никому, естественно, никогда не задавал, а именно пытался извлечь на него ответ прямо из гущи жизни. Верзяев как раз тоже полагал, что истинный философ не тот, кто пишет умно и запутанно, а который живет умно и запутанно. И частый его вопрос состоял именно в том - может ли безболезненно протекать жизнь отъявленного негодяя? Очевидно для каждого умного человека, что это, конечно, есть вполне настощий глубокий философский вопрос, и естественно и вполне законно и справедливо желание Верзяева быть философом волию божией. В этом смысле он был даже больше похож, например, на Джордано Бруно, который ради, как теперь выяснилось, ошибочной теории множественности миров пошел на костер, а не на Галилео Галилея, отвергнувшего ради спокойствия жизни правильный взгляд на мир. Ведь каждому ясно, что, например, Джордано Бруно - несомненно практический философ, а Верзяев еще более, быть может, так как тоже жизнь подчинил абстрактному вопросу, да еще, и быть может, правильно разрешенному. Во всяком случае, он часто сходился с самим собой на мысли, что негодяю вполне возможно безболезненно обойти судилище жизни, а что касается до всех прочих потусторонних судилищ, то об этом он имел особое мнение.
Итак, довольно вступления о Верзяеве, тем более, роль его совершенно эпизодическая и абсолютно не активная, т.е., как выяснится очень скоро, сам он для настоящего дела так ничего и не предпринял, хотя имел более чем достаточно удобных моментов.
Они встретились в его машине, и он обнаружил Машу изменившейся. В ней появилось наконец-то, чего ранее никак не мог обнаружить Верзяев. Эта женщина действительно стала женщиной или готова ей стать в любой удобный момент, поскольку какой-то важный вопрос она уже окончательно решила. Она действительно была какой-то другой, и он, опытный змей, заметил это изменение. И теперь вспомнил, что она как раз прямо об этом его просила по телефону, и именно в таких выражениях, но он не понял, не оценил всей серьезности ее намерений, и теперь обзывал себя сымыми последними словами, а вслух отшучивался:
- О, старая дева Мария, ты попала в поле особого внимания - нарочито распевая, он запускал руки под ее кофточку, - судьбы наши сближаются, а еще немного, и они сольются, как сливаются уста влюбленных...
- Ты знаешь, что-то во мне надломилось за последнее время, - вывернувшись ненадолго из его объятий, призналась Мария.
- О, допусти к себе бедного истосковавшегося пилигрима, он устал питаться акридами...- змей продолжал дурачиться.
- Нет, подожди, я серьезно - настаивала Мария. - Ты не знаешь до конца, ты думаешь, я решила избавиться от собственной... - она вдруг остановилась, на минуту смутившись и пытаясь подобрать какое-нибудь нейтральное слово, но оно не находилось, и она выразилась прямо, - столько лет хранимой и оберегаемой девственности, но это не так, т.е. не совсем так, ты думаешь, я изменилась и готова теперь ко всякой нашей близости ради того, чтобы удержать тебя рядом? Т.е. привлечь тебя и привязать ко мне хотя бы ради редких мимолетных встреч...
- Да разве ж этим привлекают? - змей мотнул головой, сбрасывая с губ ее ладонь, - подумай сама, ведь все наоборот, ведь после этого я мог бы как бы удовлетвориться и успокоиться, а так - видишь, нет-нет, да названиваю, - он скорчил особенно омерзительную гримасу.
- Дурачок, что такое наговариваешь на себя. - Она опять поймала его теплые губы, пошевелила чуть пальчиками, а после выдала: - Глупый, милый, хороший, я хочу от тебя ребенка, и все.
Верзяев окаменел. При всей своей природной проницательности об этом он не подумал.
- Не отвечай сейчас, - Мария сама боялась каких-нибудь слов, - ты подумай над этим и мне позвони, если решишься, ладно? - И не дожидаясь ответа, быстро выскочила из машины и исчезла в черном осеннем вечере.
Верзяев, естественно, испугался. Ребенок, тем более на стороне, не входил в его планы. Но даже не эта опасная всякими сопутствующими последствиями перспектива больше напугала Змея. Другое, совсем другое, последовавшее из ее предложения, обстоятельство повергло Верзяева в мрачное настроение духа. Выходит, она его действительно любит, если такое ей пришло в голову. Господи, да, конечно, думал свою думу Змей-Искуситель, да пожелай - она давно бы уже была почтенной матерью какого-нибудь святого семейства, ведь при ее внешних данных... а кроме того, она ведь просто создана для семьи. Следовательно, господи ты мой, нараспев уже рассуждал Верзяев, следовательно, нужен был ей именно он - распоследний негодяй без всяких натяжек. Да, да, он именно так честно о себе говорил, потихоньку, правда, но все-таки честно, и даже более того, мысль о том, что он десять лет имел дело с женщиной, которая любила именно его, так взбудоражила и поглотила, что он, проезжая мимо храма-церквушки, где часто бывала Мария, чуть было не врезался в огромный, ощетинившийся всякими скребущими приспособлениями, поставленный бог знает зачем в слепом месте, грейдер. Верзяев даже отановил машину и некоторое время, тупо упершись в грязное стекло, сидел, облокотившись подбородком на руль. Потом вышел к монстру и медленно, - так ходят вокруг экспоната в палеонтологическом музее - обошел грейдер вокруг. Он раньше никогда не видел таких машин, и эта казалась ему совершенно фантастической, и не столько размерами, сколько бесполезностью своих размеров - невозможно было представить ту цель, ради которой такое чудовище было произведено на свет. Все в ней было нарочито сделано слишком, с ненужным запасом, потому что, казалось, таким грейдером не то что холмы, горы можно разрезать и утюжить, и страшно даже было представить себя на пути такого чудовища. Верзяев даже поежился от мороза, пробежавшего по спине, впрочем, может быть, это произошло не от переживаний, а чисто от одной температуры, ведь была уже осень, и был вечер, и было прохладно на Земле.
* * *
Каждую секундочку, каждое бесконечно малое ускользающее мгновение она ждала его звонка. И он позвонил, и назначил время и место, и она вдруг успокоилась, успокоившись - задумалась, а задумавшись, снова занервничала. Но, конечно, не от того, что передумала заводить ребенка, а только, именно, что так скоро все должно произойти, и почему-то вспомнила те странные послания и решила сходить поделиться во храм. Тут же одела поскромнее платочек и отправилась на исповедь. Впрочем, какая исповедь? Да и что это такое - исповедь? Так, посоветоваться с каким-нибудь неизвестным человеком, а где взять - ведь не на улице? Раньше, давно еще, она ходила по всякому важному поводу советоваться к мертвому человеку на Красную площадь. Тут она в свое время клятву давала пионерскую, и надо сказать, никогда ее не преступала, ибо была у нее особая в характере стойкость; здесь молилась перед последним экзаменом в университет, да и после несколько раз приходила попросить чего-нибудь. Один раз, когда совсем стало невмоготу, маленькая девочка Маша попросила папу у мертвого человека, но тот не откликнулся. А теперь вроде как место перестало быть святым, и Маша вслед за многими вернулась в лоно церкви.
В оранжевом храме в ту пору служил отец Захарий, еще недавно в миру студент Московского университета. Несмотря на свою относительную молодость, а был он даже моложе Марии, отец Захарий прилежанием к молитве и силой веры уже заслужил уважение у братства и на теле господнем занял подобающее место. Некоторые думают, что всякое предание себя церкви сопряжено с какой-нибудь болезнью или наклонностью. Кажется, это совсем не так, и пожалуй, чаще встречается совсем другое. Более вероятна и характерна для людей таких некоторая окончательность характера. Если нашему сердцу более всего дорога нерешенность какого-нибудь вопроса, и именно поскольку важен сам процесс, то для людей божьих все ж таки важнее результат, чем достижение его. И особенно в основном вопросе о Его существовании. Не дай бог живому человеку решить в любую сторону этот самый проклятый вопрос, ведь он скорее удавится, а чтоб не удавиться, такое количество Pro и Contra выдвинет, чтоб окончательно запутать вопрос и свести его к вечному списку. Но есть и другие, которым истина, или, пожалуй, просто результат важнее всего прочего. Это люди решительные или, точнее сказать, решившиеся решить этот самый вопрос. Таким и был отец Захарий. Правда, опять же неизвестно до какой степени. Но вы уж не обижайтесь, что опять как бы все запутывается, просто тому, кто сам есть человек решительный, все сказанное и так давно известно, ну а другим же тоже нужно оставить почву для разъяснений. Ведь решительные люди романов не читают, а те, которые все-таки читают и мнят себя таковыми, все-таки еще ошибаются. Кстати, если вернуться к Змею-Искусителю, так о нем точно можно сказать, что он человек нерешительный, и уже по одному этому негодяй, и более того, фигура совершенно эпизодическая. А вот отец Захарий есть фигура постоянная, надежная и во всяком мучительном вопросе полезная. Впрочем, что мы знаем о другом человеке, кроме его поступков и дел, а поступки человеческие всегда обманчивы, потому что на людях. Другое дело - мысли, но кто же их ведает?
На паперти у придела Мария раздала немного денег просящим, многих из которых, впрочем, она нищими и нуждающимися не считала, и в другой раз бы и не подала, потому что сама деньги зарабатывала с утра до ночи, и знала цену деньгам, и лентяев очень не любила. Потом немного постояла в темноте, привыкла к отсутствию дня и купила свечечку поставить ее к лику рукотворному святой девы Марии. Ей вдруг показалось, что перед завтрашним решительным днем она вправе рассчитывать хотя бы и на часть подвига матери божией, впрочем, как и любая другая женщина, собравшаяся произвести на свет новое дитя. В тот момент, когда Маша ставила свечку, отец Захарий заметил ее и вспомнил, так как уже раньше обратил на нее внимание. Так он смотрел некоторое время на нее, пока она его не почувствовала и не подошла прямо к нему. Отец протянул руку и она, немного неуклюже, наклонившись, поцеловала розовую пухлую кожицу.
- Я бы хотела посоветоваться с вами, но не знаю как, - спокойным голосом попросила Мария. Отец жестом указал ей, и они отошли вбок, в полутемное место, из которого как раз виден был Христос на распятьи и рукотворный лик Богородицы. Тут вдруг Маша замялась, не зная, с чего начать. Ее особенно смутила рыжая, местами до красноты, борода отца Захария и живые зеленые глазки. Издалека, когда он был весь одно черное платье, он был совсем неживым символом, а теперь, особенно через моложавое лицо и глаза превратился вдруг в обычного человека. Она, кажется, даже узнала его, потому как они встречались где-то на Ленинских горах в студенческую пору.
- Говори, дочь моя, - приободрил ее отец Захарий, впрочем, и сам слегка заподозрив прошлое их знакомство.
- Я не знаю, может быть, не стоит...
- Если не стоит, тогда помолчи, а я помолюсь и так за тебя, дочь моя.
- Нет, я все-таки не могу так уйти, - она, кажется, взяла себя в руки и решилась - Просто даже не знаю, что сказать, а о чем умолчать, потому что вдруг не важным окажется. Я люблю одного человека, давно, кажется, что всю жизнь, и хотела бы стать ему женой, но он уже женат, и она хорошая женщина, но, по моему, не любит его так, как надо. Нет, не то, не знаю, но кажется, он ее не любит, иначе бы со мной не встречался, впрочем, он негодяй, простите за это слово, но я хочу от него ребенка.
- Молись, дочь моя, ибо ребенок, не освященный благословением всевышним, есть грех.
- Я знаю, знаю, - как-то быстро подхватила Мария, - да нет , я не о том, я знаю, что это грех, бог с ним, я готова покаяться потом, но отступить не могу, потому что слишком долго ждала, а дальше - я ведь старею. Но заводить ребенка не по любви - еще больший грех!
Здесь отец Захарий окончательно вспомнил ее и теперь больше думал вообще, чем конкретно над ее словами. Т.е. дело то было понятное, эта здоровая привлекательная женщина решила как бы его припереть к стенке вот такой вот дилеммой, тысячу раз уже решенной до нее, и сама-то для себя все решила, а пришла выговорить наболевшее, и теперь его святой долг человека решительного и никогда уже не могущего попасть в тупиковую ситуацию - выслушать ее сердцем, помолиться за спасение ее души, но на грех-то все-таки указать. Судя по всему, она чиста и непорочна, раз не хочет ни с кем связывать свою жизнь, кроме как с избранником, - заключил отец, - она была бы хорошей женой всякому, даже святому человеку, а детям его - прекрасной матерью. Отец Захарий глубоко вздохнул, введя в заблуждение Марию, а сам подумал о своей супруге Лизе, с которой никак не удавалось ему заиметь детей.
- Ты сама уже все решила, но что-то еще от меня скрываешь, - удивляясь сам себе, вдруг выдал отец Захарий.
Маша оторопела - так прямо в точку попал рыжий поп. Но ведь она не может о таком говорить ему, ведь это издевательство - в божьем храме оглашать прочтенное в царстве теней. Да и как будет выглядеть он, Змей-Искуситель, отец будущего ее ребенка, со своими кривляниями в глазах священного человека?
Зачем она с ним заговорила? - укоряла себя Маша, выходя из храма. Нужно было просто прийти, постоять тихонько у богородицы и ни с кем не делиться, ведь все равно не считала она грехом свой завтрашний поступок. Разве может быть что-либо чище и безгрешнее ее любви, совершенно справедливо заключила сомнения Мария и вдруг вспомнила, как много лет назад исключила, - не одна, конечно, а в составе, - рыжего студента-пятикурсника из рядов всесоюзного комсомола за религиозный фанатизм и критику руководства.
* * *
Змей-искуситель Верзяев, из всей упоминавшейся выше компании был, конечно, самым жизнелюбивым человеком, и уже по одному этому самым первым негодяем. Он любил все земное, любил вкусные деликатесные вещи, например, икру черную и красную, свежую и обязательно с водочкой, любил красивых женщин, любил свой авто и быструю езду на нем, особенно с кем-нибудь вдвоем, любил хорошие книги, с перцем, с контрапунктом, не любил, однако, Чехова за неумение увидеть в жизни пронзительную сладостную цель и изобразить истинно талантливых людей, кроме того, был сам весьма талантлив, что было особенно несправедливо, и окончательно подчеркивало всю его отъявленную бесспорную мерзость. Честно говоря, даже жаль, что именно он во всей этой истории оказывается фигурой временной, краткосрочной, эпизодической, тем более, что после исторического разговора с Марией что-то в нем даже стало еще более гадким и отвратительным. Именно, вначале услышав о ребенке, он, как и полагается всякому низкому любовнику, испугался, но после внезапно изменился в обратную сторону, и до того пришел в радостное возбужденное состояние, что немало напугал тем вечером свое семейство. И весь следующий божий день был радостен, со всеми шутил, обнимал хорошеньких девушек, делал направо и налево комплименты, прикидывался дурачком с сослуживцами, сладостно отдаваясь им на растерзание под завистливые настороженные усмешки. В общем, на подлеца накатило.
- Ведь до чего же отвратительное время года, господа, - витийствовал он по-товарищески в курилке, напуская всяческую грусть на свою довольную рожу...
И все в таком вот духе до самого вечернего момента, когда уже пришло время ехать ему на сокровенное свидание. Конечно, возникает вопрос: каким образом Верзяев, человек, повторяю, нерешительный, вдруг-таки решительно повернул в сторону Марии, да еще с какой-то разнузданной радостью? Очевидно, что такие люди совершенно неспособны к сильному чувству, но потому только и счастливы, что как бы их время наступило. Время людей решительных, склонных к самопожертвованию, прошло, или лучше сказать, отодвинулось вместе со светлым обликом Павки Корчагина, коего теперь и тут и там несправедливо пинает всякая демократическая пресса, а людей истинно годящихся к подражанию, как-то многих святых мучеников христианских, вроде как еще не подступило. Казалось, самое благоприятное время для всякой карамазовщины развернулось, и мерзавцу нашему Змею только жить да поживать, да купоны стричь с лучшей нашей половины. Откуда же эта радость и окончательность в намерениях? Отвечу прямо: как подозреваю, скорее всего, от одиночества. О, конечно, речь идет не об отсутствии свидетелей его искрометного полета, наоборот, свидетелей таких было у него пруд пруди, а именно речь идет о таком существе, обязательно чистом и наивном, но достаточно все-таки умном, чтобы оно, это существо, все бы поняло о нем, да еще бы полюбило до последней степени самоотречения. Т.е. вы конечно можете заявить, что все это как раз и банально, и что, как вы прекрасно сами знаете, именно негодяи очень ко всякому чистому порыву слабость имеют, но, конечно, не сами подвержены, а в других очень ценят его и любят наблюдать. Да и спорить с этим, конечно, глупо, но все-таки у меня какое-то сомнение еще остается насчет Верзяева. Впрочем, это может быть от моей наивности и склонности доверять чужому переживанию. А переживание то было налицо, иначе чем еще можно было бы объяснить бессонную ночь накануне, с огромной горой окурков, и долгое шагание по комнате, и, как следствие, физическую усталость к утру, совершенно побежденную его обычным, Верзяевским, напыщенным весельем. Доподлинно неизвестно, любил ли он Марию, да и вообще, способны ли такие субъекты на подобные переживания, а только придется нам вместе судить по его делам. А дела его были таковы, что решил он зачать ребенка в этот вечер и для этого специальную квартиру нашел, у старого друга-товарища, под предлогом некоторого любовного приключения. Конечно, следует поправиться насчет друга, потому что, никаких друзей у Змея никогда не было и быть-то не могло. Не любил он мужчин, считал их существами в массе глупыми и по несчастью наделенными природой большей по сравнению с женщинами силою, и от того обремененными всяческой, обычно извращенно понимаемой, ответственностью. Но все-таки кое-какие далекие товарищи у него были еще со старых студенческих времен, с которыми он любил иногда встретиться, но и то - всегда с определенной, как и положено мерзавцу, целью. И даже если на поверхности никакой определенной выгоды не наблюдалось, то и в этом случае он умудрялся проведенное с ними время как-нибудь в свою сторону использовать, хотя бы, на худой конец, просто для воспоминания дней далеких, прошедших, и оживления каких-нибудь прошлых сладостных картин. Причем все это с весьма мерзкой физиономией. И вчера другу-сотоварищу с приторным лицом пошло намекал на некую амурную связь, на отсутствие человеческих условий для полного раскрытия чувств, сально подмигивал, цыкал зубом, причмокивал, мол, такая необходимость, что, в общем, просто некуда деться и что нужны апартаменты. Да, именно, подлец, использовал такое слово, и с двусмысленной интонацией, и уж, конечно, ему бы и в голову не пришло признаться в своем одиночестве, в своем последнем терзающем чувстве к этой святой женщине Марии, без которой вот уж десять лет он не мыслил своей бестолковой жизни.
А может, наоборот, был Верзяев человеком неначавшимся, или точнее сказать, только вот-вот начинающимся. Ведь если я скажу, что под утро он, как маленький брошенный мальчик, даже заплакал, то вы, скорее всего, не поверите или даже сочтете это отчаянным преувеличением, или, того хуже, подумаете, что я пытаюсь из вас выдавить жалость, так как на следующий вечер суждено господину Змею-Искусителю погибнуть. Но ведь это было бы действительно так, если бы был Верзяев действительно заслуживающим внимания человеком, а не эпизодической фигурой в этих реально происшедших событиях. Какой же смысл сопереживать случайному человеку, появившемуся здесь ради одной чистой истины? Ведь и у вас так иногда бывало встретишь человека, немножко с ним поживешь, может быть, всего часок, на вокзале или в купе, поговоришь, почувствуешь другую кровинушку, другое брожение судеб, заинтересуешься, ан смотришь - все уже, приехали, пора расставаться. И получается, что как бы его и не было вовсе на этой земле, вроде он не живой человек с болячками и мечтами, а так, одно попутное словечко - мертвый пассажир на нашем поезде под названием планета Земля.
Все-таки происшествие было довольно странным. Ведь и об одно место дважды не спотыкаются, тем более, что сам Змей-Искуситель был опытный водитель, с честью выходивший и не из таких передряг, а здесь - на тебе: объезжая ту же самую оранжевую церковь возле дома Марии, прямо из-за поворота врезался в металлическое чудовище. Железный монстр, передвинутый по сравнению с последним разом еще глубже в слепой участок, как меч, как секира или, скорее, лезвие гильотины, распорол старенький жигуль, а вместе с ним и Верзяева попалам. Все это произошло где-то совсем рядом с домом Марии, и она даже слышала, какой-то металлический скрежет, но не связала его со Змеем, а лишь зря ждала его после условленного времени.
А пока она ждала, Змей-Искуситель, повергнутый металлическим чудищем, лежал некоторое время, упершись окровавленным лицом в холодное нержавеющее лезвие, уже ничего не ощущая и ни о чем не мечтая. Он как бы спал, но не видя снов, и потом, позже, через час-другой, когда скорая помощь отвезла его в морг, он продолжал спать неподвижным слепым сном. Правда, он и раньше никаких снов не видел, как будто душа его была совершенно спокойна, как у людей, живущих на все сто, т.е. живущих совершенно правильной и полной жизнью, не требующей дополнительных ночных похождений для неудовлетворенных днем надежд и желаний, и совесть которых тиха и спокойна и не ворошит по ночам прошлого. Так что Змей-Искуситель как бы и не погиб, а только уснул своим необычайно крепким долгим сном.
* * *
Доцент философии Иосиф Яковлевич Бродский устало склонил поседевшую голову, разглядывая черное окно Петербургской гостиницы, никак не решаясь закончить письмо Марии. Перед ним стоял литровый пакет кефира, который он долго и неумело распечатывал, сначала руками вдоль линии обреза, потом безуспешно зубом, чуть не сорвав коронку, и наконец, совершенно отчаявшись, вспорол проклятый угол рабочим бритвенным лезвием, предварительно отмытым от засохшей мыльной пены и мелких седых щетинок, налипших на его нержавеющие бока. Срезая, Иосиф Яковлевич корчился, как от боли, но на самом деле от противного скрежета картона и металла и еще от досады за единственное захваченное в командировку лезвие, портящееся от неправильного применения. И теперь, наливая в граненый стакан белую меловую жидкость, все это вспоминал и тоже корчился, как от боли, а еще от стыда за нерешительный и слабый характер. Ведь он только для того и ехал сюда, в призрачные сети каналов, чтобы побыть с ней в подходящей для более решительных объяснений обстановке. Как долго он готовил это мероприятие, с каким трепетом и какой надеждой он рассылал письма, печатал тезисы их совместного доклада "Идея естественно-научно открываемого Бога как результат современной метафизики", даже навязался, со всевозможными унизительными виляниями, в члены научного оргкомитета, - и все это ради одной только возможности побыть с Марией Ардалионовной, как он выражался про себя, на нейтральной территории. Впрочем, почему нейтральной, почему он? Как раз словечко - нейтральная территория - он перенял у Марии, слыша, как она с сарказмом употребляла его при разговоре по телефону с некоторым неизвестным мужчиной, который часто нахально названивал прямо на кафедру философии и просил Машу, именно Машу, а не Марию Ардалионовну, и она потом очень менялась, и от этого так Иосифу Яковлевичу становилось больно, что готов был удавить назойливого абонента. А Ленинград он любил всеми фибрами тонкой интеллигентной души, до того сладостно и трепетно, как, быть может, его знаменитый однофамилец, даже, может быть, более того, потому что часто сравнивал себя с тем далеким кривоногим мальчиком из шестидесятых и часто примерял на себя его чужое платье, да к нему еще добавлял свою душевную философию. И вот в это сердечное место он пытался ее заманить, а она не согласилась, сославшись на вечную занятость, и он, как последний неудачник, был все-таки вынужден поехать на конференцию один и теперь изнывал от пронзительного изматывающего одиночества в любимом месте и, кажется, сейчас ненавидел до последней степени отвращения и его, и себя, и даже ее. Впрочем, последнее вряд ли. Иначе чем еще объяснить его долгое сидение за неоконченным письмом любимому предмету?