– Не надо, – возразила Ингрид. – В кухне, как говорится, все под рукой.
   – Не хватало, чтобы и ты заговорила поговорками, – сказал Уве. – Но в кухне нет почетного места!
   – А ты собирался его занять? – съязвила Грета. – За какой же подвиг, интересно знать?
   – Да не я, а папа! – Он повернулся к отцу. – Сегодня в школе все только и говорили, что о тебе. Тебе подобает сидеть на почетном месте. Честь и хвала нашему папочке!
   У Густафссона было легко на сердце. Впервые за все это время он шел на работу в приподнятом настроении.
   В наши дни стены уборных заменяют собой рунические камни – на них отражено все, чем интересуется эпоха. Внимательное изучение этих надписей может послужить материалом для солидной докторской диссертации. В начале века стены уборных были испещрены названиями частей тела, которые редко упоминаются в приличном обществе; иногда они сопровождались весьма откровенными комментариями.
   По мере изменения общественных интересов менялись и надписи. Рост сексуального просвещения заметно ослабил интерес к прежним односторонним упражнениям. Стала доминировать политика. Тот, кого это удивляет, пусть вспомнит высказывание одного известного государственного деятеля: «Все – политика!» Не удивительно, что нынешние корифеи политики все больше вторгаются в сознание поклонников рунических надписей, отражающих интересы своего времени.
   Люди, расписывающие стены уборных, и по сей день демонстрируют интерес к общественным проблемам, творя свой суд над всеми политическими партиями по порядку и выказывая готовность лишить жизни их руководителей, причем самым изощренным методом.
   К актуальной политике примешиваются вопросы и более общего характера. Когда в тот вечер Густафссон в мастерской зашел в уборную, он увидел стихи, написанные красным мелком:
   Краснеть в смущенье девушкам,
   положено влюбленным.
   А вот бывает, что иной
   становится зеленым.
   Зеленый я, зеленый ты,
   зеленая жена судьи.
   Кровь бросилась ему в голову и тут же отхлынула, щеки похолодели. С низко опущенной головой он вернулся в цех. Никто не глядел на него, и, казалось, ничего не заметил. Когда же, через несколько часов, он снова зашел в уборную, стишок был уже стерт.
   В ту ночь он возвращался домой с чувством безысходности и отвращения, завладевшим им без остатка.

18

   Утро вечера мудренее, говорят люди, полагая, что утром все беды кажутся не такими страшными; так обычно и бывает – неприятности неизбежно забываются, и человек тащит свою ношу дальше.
   Но иногда сон не приносит облегчения, человек просыпается на рассвете и в серых сумерках понимает, что все осталось по-прежнему. Ему не удалось избавиться от шипов, застрявших в душе, они, несмотря на все мысли, продолжают колоться и причинять боль. Человек ест и чувствует боль, идет по улице и чувствует боль, бежит по лесу и смотрит, как просыпается весна – мглистая дымка висит в воздухе, снег уже почти сошел, обнажились прошлогодняя трава и увядшие листья, по озеру бегут свинцовые волны, у берега тают, шурша и позванивая, тяжелые ледяные глыбы.
   Тот стишок написал человек, которого он не знает. Кто-нибудь из дневной смены; когда его смена, заступила на работу, он, верно, был уже написан. Должно быть, красовался там весь день – красный, мел на белоснежной кафельной стене. У того, кто его написал, было достаточно времени, чтобы придумать пародию, – все воскресенье. Целый понедельник она красовалась на стене уборной, и каждый, кто туда заходил, читал ее. Делал свое дело, читал и смеялся. Скоро кто-нибудь напишет, что у него и моча зеленая.
   Всегда неприятно узнать, что у тебя есть недруг. Но хуже всего – неизвестный недруг. Его ни найти, ни избежать невозможно. С ним нельзя поговорить, нельзя его умилостивить или пригрозить ему взбучкой. А между тем его злоба преследует тебя повсюду.
   Ингрид была дома, когда он вернулся из леса. Готовя чай, она болтала о всякой всячине. Она не умолкала ни на минуту, хорошее настроение еще не покинуло ее, но Густафссон слушал рассеянно и отвечал односложно, беседа не клеилась. Наконец Ингрид отставила чашку и подняла на него глаза. И пожелала узнать, что случилось.
   – Ровным счетом ничего, – ответил он. – Все в порядке. Просто нет настроения разговаривать.
   – Вчера ты был такой веселый.
   – Нельзя всегда быть веселым. Я ночью почти не спал.
   – Что-нибудь на работе?
   Ему не хотелось пугать ее или причинять огорчение. Помочь она все равно не в силах. Он должен переболеть в одиночку. Густафссон через силу улыбнулся.
   – Почему ты вдруг так подумала? Нет, там все, как обычно – фуганки, пилы, сверла, политура, клей... Мы изготовляем столько стульев и кресел – можно подумать, люди только и делают, что сидят, совсем, ходить разучились.
   Он смеется. Она улыбается ему в ответ, по глаза у нее серьезные. Она уносит в кухню поднос с чашками, он слышит, как она моет посуду, ставит в холодильник сыр и масло, обычно она всегда напевает при этом, но сегодня молчит, наверно, ее что-то тревожит. Вернувшись в гостиную, она спрашивает у него без обиняков:
   – Кто-нибудь смеялся над тобой? Из-за той передачи...
   С чистой совестью он уверяет ее, что ему никто ничего не говорил.Ни словечка.
   – Ни словечка, – повторяет он, поняв, что не следует выделять слово говорил.Ингрид очень наблюдательна.
   Она, стоя, смотрит в окно, он сидит в кресле, оба молчат, погруженные в свои мысли, и оба скрывают друг от друга то, о чем думают.
   – Во всем виновата погода, – говорит он. – Эта серость кому угодно подействует на нервы. – Он встает и берет газету: – Пойду, полежу.
   Оставшись одна, Ингрид устало опускается на тахту, ей не хочется ничем заниматься, она тупо глядит в одну точку.
   Звонок в дверь. Ингрид открыла. На площадке стоял неизвестный ей человек. Прикоснувшись к кепочке в знак приветствия, он шагнул ей навстречу.
   – Густафссон дома?
   – Да-а, – нерешительно протянула Ингрид, на площадке было темновато, и, казалось, человек лишен контуров. Ей не понравился исходивший от него запах, слабый, но все-таки ощутимый, пропитанный табачным дымом, пивным перегаром и не свежим бельем.
   Незнакомец вошел в переднюю. Он протянул Ингрид руку и отвесил церемонный поклон.
   – Если не ошибаюсь, вы его жена? А я, видите ли, его старинный приятель. Разрешите войти?
   Он протиснулся мимо Ингрид в гостиную, остановился на пороге и огляделся.
   Теперь он был хорошо виден. Ничего особенно подозрительного Ингрид в нем не заметила. Возможно, какой-нибудь знакомый по заключению.
   – Мы вместе служили, – сказал он, словно угадав ее мысли. – В одной роте, в одном батальоне. Моя фамилия Фредрикссон. Но если вы просто скажете ему, что пришел Пружина, он меня сразу вспомнит.
   Вон оно что, приятель по военной службе. По нему не скажешь: военная выправка, видно, давно стерлась с него. Впрочем, и служил он тоже бог знает когда. Судя по его не очень презентабельному виду, он мог быть лоточником, мелким дельцом, каким-нибудь «представителем» – словом, одним из тех неудачников, у кого полно идей, но кому лишь с трудом удается держать голову над водой. На нем были желтые грязные башмаки и непарные пиджак и брюки.
   Ингрид не знала, может, Густафссон заснул. Но тут послышался его голос:
   – Кто там? Дедушка?
   – Нет, насколько мне известно, я еще никому не дедушка и не папа, – ответил гость. – Ну-ка, Густафссон, отгадай по голосу, кто пришел? Даю тебе три попытки.
   – Не знаю. – Густафссон показался в дверях спальни. Он с удивлением уставился на гостя.
   – Привет, Густафссон! Стыдно не узнавать старых друзей. Да это же я, Пружина!
   Густафссон пригляделся повнимательнее. Человека, которого ты видел только в военной форме, бывает трудно признать в штатской одежде, даже если встретишь его через год, а не через пятнадцать-двадцать лет. Густафссон наморщил лоб.
   – Да, да, да... кажется, помню. Ты еще занимался всякой коммерцией.
   – Точно. – Пружина оглядел Густафссона с головы до ног. – Ну и зелен же ты, браток, скажу я тебе!
   Густафссон уже привык к тому, что он зеленый. Но неверно было бы утверждать, что его совсем не покоробили эти слова. В ответ он только мрачно хмыкнул.
   Пружина же и не подумал, что задел больное место.
   – Это замечательно, понимаешь, замечательно, – с энтузиазмом говорил он. – Единственный в своем роде, up to date [3] , как говорится. Замечательно, высший класс. Тебе идет. Ты искупил свою вину, вот что главное. Обсуждению не подлежит, если можно так выразиться. Прав я?
   – Никто и не возражает.
   Пружина прошелся по гостиной.
   – Хорошо устроился! – воскликнул он. – Красиво и up to date, как говорится. Кресла, диваны – уют и удобство. Я, пожалуй, присяду, а? Так будет удобнее разговаривать. Если, понятно, хозяйка не возражает.
   – Нет, нет, садитесь, пожалуйста, господин Фредрикссон.
   Опускаясь на тахту, он сделал милостивый жест: Зовите меня просто Пружина, хозяюшка. Так меня зовут все близкие люди, и мужчины и женщины. – Он снова повернулся к Густафссону. – Итак, ты принял свое наказание как настоящий мужчина, это первое, что я сказал, увидев тебя. И повторю это кому угодно, будь то королевский церемониймейстер или любая другая важная шишка. Ну и зелен же ты все-таки, черт побери!
   – Ты это уже говорил, – напомнил Густафссон.
   Гость явно пришелся ему не по душе. Ингрид все еще стояла в дверях. Ей не хотелось оставаться в обществе этого человека, но и покинуть мужа она тоже не решалась.
   – Да не переживай ты из-за этого! – беспечно продолжал Пружина. Он вытащил пачку сигарет, щелчком выбил из нее окурок и закурил. Пустив в комнату облако дыма, он обратил внимание на дедушкину вышивку:
   – «А цвет надежд – зеленый!» Именно так. Вот они висят на стене, эти слова, и это делает тебе честь, Густафссон, это твой ответ всем. Цвет надежд. Думаю, наша хозяюшка не возражает, что это так?
   – Так говорится, – ответила Ингрид. – Но в отношении нас я как-то не думала об этом.
   – А я тебя видел по телевизору в субботу, – продолжал Пружина. – И,веришь ли, узнал с первого взгляда. Меня так и стукнуло. Да это же мой приятель, сказал я. Этого парня я знаю, сказал я. Фамилию твою я, правда, забыл, помнил только личный номер – семьсот первый. И когда ее назвали по телевизору, из-за аплодисментов я тоже толком не разобрал, очень уж там было шумно. Вся эта публика за столиками болтает о своем, они только мешают представлению, никакой культуры. Так что твою фамилию я прочел в газете на следующий день. «Густафссон, – сказал я. -Верно, Пер Густафссон. Точно, точно. Это мой приятель. Надо его разыскать».
   – Вот ты и разыскал.
   – Не думай, что это было так легко, но я не из тех, кто сразу сдается. Особенно если у меня родилась гениальная идея. А я-таки кое-что придумал.
   Он сделал многозначительную паузу, перевел взгляд с Густафссона на Ингрид и обратно и объявил:
   – Я сделаю из тебя знаменитость!
   – Что?!
   – Знаменитость. Человека, о котором будут говорить все. И долго еще не перестанут говорить. Ты же выступал по телеку. Тебе ясно, что это означает? Это означает, что теперь все захотят тебя видеть!
   – Милый господин Фредрикссон, их желания еще не достаточно, – вмешалась Ингрид.
   – Нужно еще, чтобы и я захотел выступить, – пояснил Густафссон.
   – Нет, вы только их послушайте! – В голосе Пружины зазвучали нетерпеливые нотки. – Вспомни Юккмоккс-Юкке. Был в Норрланде самым, что ни на есть, простым рабочим. Пел себе свои песенки, и ни одна собака о нем не знала... Пока его не вытащили на радио и телевидение. С этого все и началось. Поклонники, автографы, пластинки, поездки от Смигехюк до Кируны. Нет такого парка, где бы он ни выступал. Или взять Снуддаса. Даже сегодня о нем помнят в любом медвежьем углу, вас, хозяюшка, небось, еще и на свете не было, когда он дебютировал со своими песенками в старой «Карусели». С этого все и пошло, он, как лесной пожар, побежал по стране. Только и разговоров было, что о Снуддасе. Детишки, которые еще не умели читать и писать, и те распевали его шлягеры. А ведь в те времена телевизора еще не было. А ты сразу начал с многотерпеливого экрана телевизора, как про тебя написали в газете. Успех тебе обеспечен, то есть почти обеспечен. Ты без пяти минут знаменитость. Тебя нужно лишь чуточку подтолкнуть. Ясно? Столкнуть с места. Наполнить ветром паруса, если можно так выразиться. А это уж я тебе обеспечу.
   – Что именно? – Густафссон смотрел на приятеля, открыв рот.
   – Успех. Разве не ясно? Я вижу, хозяюшка уже смекнула что к чему.
   Ингрид промолчала. Она мысленно подыскивала подходящие слова, ей хотелось попросить его уйти – проваливал бы куда подальше. Но она лишь засмеялась, хотя смех ее был скорее похож на рыдания. А Пружина продолжал, ничего не замечая:
   – Тебя ждут деньги. Куча денег. Ведь тебя знают все. Ты знаменитость, потому что зеленый!
   – Ну что ты заладил: зеленый да зеленый, – раздраженно сказал Густафссон.
   – Ну и что! В этом-то все и дело. Если за тебя взяться с умом, ты будешь нарасхват. В парках, на стадионах, на больших концертах. Это я беру на себя. Без менеджера ты пропадешь. Но тут тебе повезло, я тебя не брошу. У каждого человека в жизни бывает, как говорится, свой звездный час. Сейчас он выпал на твою долю. Деньги сами идут к тебе в руки. Ты только не зевай.
   Ингрид потеряла дар речи. Чтобы не упасть, она оперлась о косяк двери. Ей казалось, что все это происходит во сне, настолько происходящее было нереальным – подумать только, является какой-то нечистоплотный делец и предлагает сделку, от которой за сотню метров разит жульничеством. Она с облегчением вздохнула, поняв, что ее муж остался глух к этим уговорам.
   – Ты что, шутить сюда явился? – спросил он.
   Пружина обиженно выпрямился.
   – Шутить? Чтобы я позволил себе шутить над старым приятелем? Да никогда в жизни! Разве что самую малость. Но сейчас об этом не может быть и речи. Нет, брат, я говорю серьезно. Ты можешь стать настоящей звездой. Необходима только реклама и немного шума. Анонсы, интервью, фотографии – этим займусь я. Доверься Пружине. Он на этом деле собаку съел.
   – Если ты шутишь, тебе не поздоровится.
   – Да я серьезен как никогда. Хозяюшка, я взываю к вашем разуму. Взгляните на меня. Неужели я похож на легкомысленного человека? Или мое предложение – на темные махинации? Я сделал ему предложение, какое человек получает раз в жизни, а он, – Пружина показал на Густафссона, – считает, что я пришел сюда шутки шутить.
   Услышав воззвание Пружины о помощи, Ингрид наконец-то поняла, что ей следует делать.
   – Если вы говорите серьезно, я прошу вас покинуть наш дом. Если шутите, тем более.
   Это было сказано весьма недвусмысленно. Но Пружина недаром был мелким торговцем и агентом всяких сомнительных предприятий, он привык, что ему не доверяют. Он был похож на куклу-неваляшку, повалить его было невозможно. Чтобы ни случилось, он тут же снова оказывался на ногах. И сейчас он продолжал, как ни в чем не бывало:
   – Да поймите вы, о чем я толкую. Деньги валяются у вас под ногами. Надо только наклониться и поднять их. Поймите, хозяюшка, Густафссона надо слегка подтолкнуть в нужном направлении. От него всего-то и требуется, чтобы он выступил и спел песню-другую. Так же как по телевизору. Только там он пел бог весть что, а надо спеть что-нибудь чувствительное. Чтобы слеза прошибала. Я уже все обдумал.
   Он вытащил из кармана исчирканный лист бумаги и запел голосом, сиплым от простуды, табака и пива:
   Часто я кляну с тоской
   день, когда свершил я преступленье.
   Я зеленый, это жребий мой,
   и, быть может, в этом искупленье.
   Его голос и лицо были исполнены той же пошлой чувствительности, что и текст песни. По всему было ясно, что он писал ее кровью сердца. Но Густафссон остался равнодушным.
   – Опять о зеленом? – мрачно спросил он.
   – От этого никуда не денешься, как ты не понимаешь! В том-то и дело. Не мешай мне, не то я забуду мелодию:
   Сквозь решетку, как известно вам,
   я природу видел, истомленный.
   И катились слезы по щекам,
   потому что я и сам зеленый.
   Он сложил бумажку и самодовольно поглядел на нее.
   – Тут еще много куплетов, но и этого достаточно, чтобы ты понял: я не какой-нибудь бездарный стихоплет. Ты знаешь, что есть певцы, которые за одно несчастное выступление получают от двух до пяти тысяч? Но мы с тобой поначалу не будем жадничать. С нас хватит и тысячи. Поделим ее поровну. Сколько тебе отвалили на телевидении?
   – Обещали полторы тысячи. Они учли время, потраченное на дорогу, и вообще все, что положено певцу... Это очень много. Думаешь, ты сможешь требовать за выступление, сколько захочешь, если я соглашусь выступать? Впрочем, я и не соглашусь.
   – Полторы тысячи? А сколько времени ты убил на дорогу? Да они тебя просто облапошили. Будь ты со мной, я бы выжал из них вдвое больше. Представь себе, что ты выступаешь в каком-нибудь парке всего один час. И получаешь за это тысячу монет. Мы делим поровну, и у тебя остается пятьсот. Недурно получить за час пятьсот монет, а?
   Ингрид не могла удержаться от смеха. Страх прошел, теперь она была совершенно спокойна. Предложение Пружины было таким нелепым, что к нему нельзя было отнестись серьезно.
   – А другие пятьсот вы положите себе в карман? -спросила она.
   – Это еще очень по-божески. Обычно менеджеры берут больше. Есть такие, которые забирают себе все подчистую. Ведь приходится платить за рекламу, особенно сначала, чтобы привлечь публику, задабривать прессу, устраивать дорогие обеды... суп... коньяк... сигары… разные вина... Им к каждому блюду подавай другое вино, иначе они не могут. Но все это не так страшно. С Густафссоном мне всюду откроют кредит. Я на этом деле собаку съел. Когда я был менеджером боксера Юханссона Осы, мне удавалось выколачивать для него сказочные гонорары. Восемьсот монет за один-единственный матч.
   Густафссон порылся в памяти.
   – Юханссон Оса? Что-то я такого не помню. Не помнишь и не надо. Его нокаутировали в первом раунде.
   – Понимаете, господин Перина, нас это не интересует, – заявила Ингрид.
   – Пружина, с вашего позволения. Я горжусь этим прозвищем. Мне дали его за то, что меня так легко не сожмешь.
   – Я это уже заметил, – сказал Густафссон. – Но должен тебе сказать: меня твое предложение не привлекает.
   – Но ведь ты-то будешь выступать не на ринге!
   – Юханссон Оса срезался, верно, Его нокаутировали, едва боксеры успели, пожать друг другу руки. Ударил гонг, а он так и не очухался. Сам виноват. Я ему так прямо и сказал, когда он пришел в себя. Но тебя-то никто нокаутировать не собирается. Твое дело – петь и оставаться зеленым. Вот, послушай еще один куплет.
   Он снова вытащил из кармана свою замусоленную бумажку.
   Вдаль вперял я свой печальный взор,
   камнем стен от мира отделенный.
   Прочие сидят там до сих пор.
   Я ушел, свободный и зеленый.
   – Ясно? – спросил он. – За это нокаутов не бывает.
   Ингрид не выдержала:
   – Большое спасибо и до свидания, – сказала она.
   Но такой вежливый намек не пронял их толстокожего гостя.
   – Как? – удивился он. – Наша хозяюшка нас покидает?
   – Не-ет... – Ингрид вдруг осознала свою беспомощность перед этой наглой пиявкой.
   – Все ясно, – бодрым голосом сказал он. – Не обращайте на меня внимания, если у вас есть другие дела. Большое хозяйство – большие заботы, это и мне ясно, хоть я живу бобылем и справляюсь со всеми делами самостоятельно. Не нарушайте из-за меня своих планов, у нас с Густафссоном найдется о чем потолковать.
   Итак, Ингрид почти выставляли из ее собственного дома! Но гость был настолько недалеким и толстокожим, что вряд ли мог оказаться опасным. К тому же она надеялась, что ее муж проявит сообразительность и скажет, что должен идти вместе с ней. Но он этого не сказал. Уже очень давно ему не с кем было побеседовать по душам, если не считать Ингрид, но после семнадцати лет брака они и без разговоров понимали друг друга. Для него при­ход гостя был из ряда вон выходящим событием, кем бы этот гость ни оказался.
   – Можете не беспокоиться, – продолжал Пру­жина. – Нам не вредно немного поболтать.
   – Вот именно, – подхватил Густафссон. – Осве­жить в памяти былое всегда полезно. Послушай, а помнишь, я раздобыл для ребят бланки увольни­тельных, когда никого не выпускали из казармы? Теперь, говорят, военнослужащие приходят и ухо­дят, когда им вздумается.
   Ингрид кинула на мужа многозначительный взгляд:
   – Я скоро вернусь, – сказала она. – Прощайте, господин Фредрикссон, спасибо, что зашли.
   – Зовите меня просто Пружиной, – ответил он, вежливо поклонившись.
   Его поклон был бы еще более вежливым, если бы Пружина дал себе труд подняться с кресла. Он молчал, пока за Ингрид не захлопнулась входная дверь.
   – А теперь давай поговорим, как мужчина с мужчиной, – шепотом начал он. – Что ты скажешь об этом деле? Такой случай представляется раз в тысячу лет, а?
   – Это все до того глупо, что слушать противно.
   – Значит, ты отказываешься от денег, которые, можно сказать, валяются у тебя под ногами?
   Густафссон встал. Весь этот разговор вызвал у него одно чувство: он не испытывает ни малейшего желания показываться людям. Он предпочел бы во­обще исчезнуть.
   – Что-то я не вижу у себя под ногами никаких денег. – сказал он. – А теперь послушай меня. У меня есть скромная работа. Относятся ко мне хорошо. Меня почти оставили в покое. А покой – это единственное, в чем я сейчас нуждаюсь. Да, я понимаю, – продолжал он, увидев, что Пружина открыл рот, – ты имеешь в виду мое выступление по телевидению. Но это совсем другое дело.
   – Почему другое? Неужели ты не понимаешь собственной выгоды?
   – Именно о ней я и пекусь. Ты вот вспоминал Снуддаса. Но ведь у Снуддаса был голос, к тому же незаурядный. Хотя мне кажется, что и к нему довольно быстро охладели.
   Пружина задумался. Другой на его месте уже давно бы отступился.
   «Жена Густафссона не оценила моих гениальных идей», – думал он. Правда, женщины, как правило, лишены делового чутья. Хуже, что этого не понимает сам Густафссон, но Пружина, сразу сообразил, какие порядки в этой семейке. Густафссон явно находится под башмаком у жены. Недаром он ей во всем поддакивает.
   Но в запасе у Пружины было еще достаточно доводов. Ему не впервые приходилось заниматься уговорами и увещеваниями, а потому ничего не стоило разбить аргумент относительно Снуддаса.
   – У Снуддаса оказался никудышный менеджер. И давай забудем о нем. Ты помнишь Стального Дедушку? Ну что в нем было особенного? Обыкновенный старик, который на велосипеде приехал в Юстад. Да это может любой. Даже я.
   – Но, чтобы попасть в Юстад, ему пришлось проехать на велосипеде через всю Швецию, – напомнил Густафссон.
   – Подумаешь, не он один проезжал Швецию на велосипеде. Нет, прославился он своей бородой. Длиннющей бородой, она развевалась по ветру, когда он ехал. Когда мы служили в армии, не было человека, который не слышал бы о нем. Люди стремились увидеть, как он едет на своем велосипеде, в шортах, с развевающейся бородой, и послушать, как он поет свою песню – всегда одну и ту же. А Пеппи Длинный Чулок? Один-единственный жалкий фильм, и уже повсюду, даже на Востоке, люди рвались, чтобы увидеть его. Или взять того янки на мотоцикле. Ну, того самого, который хотел одолеть Гранд-Каньон. Он одолел только половину, хотя у него разве что ракеты в заднем месте не было. Все газеты мира писали о нем. И он огреб тридцать миллионов. Тридцать миллионов ему выложили люди, которым хотелось поглазеть на него.
   – К чему ты клонишь?
   – А к тому, что все эти люди были не похожи на других. И ты тоже особенный, ты – знаменитость. Они так и сказали по телевизору и в газетах, У тебя, есть нечто почище бороды и ракеты. Ты зеленый!
   – Хватит об этом!
   – Как хочешь. Просто, по-моему, это здорово. Оригинально. Красиво. Но у тебя есть еще один козырь. У тебя есть готовый менеджер. Вот что я тебе скажу. Ты отправляйся в эту свою мастерскую и вкалывай, будто ничего не случилось. Всю неделю. А я тем временем прощупаю рынок. Побегаю, послушаю и разнюхаю. – Он повел носом, как ищейка. – У меня в каждом парке свои люди, я знаком кое с кем, кто близок к правлению, связи у меня есть. На субботу я обеспечу твое выступление. И на воскресенье тоже. Выйдешь, споешь две-три песенки, никто от этого не пострадает. И получишь свои монеты, но это уже никого не касается.
   Сам Густафссон не колебался. Но если судить по его голосу, можно было подумать, что он не так уж крепок в своей вере:
   – Это конечно... Но...
   Пружина не дал ему досказать.
   – Сейчас ты ответ не давай. Подождем, пока я все это обтяпаю, а ужтогда ты определишь к нему свое отношение, как говорят политики. Если у меня все сорвется, никто ни о чем и не узнает. Будешь, ходить в свою мастерскую, как ходил.
   – Я и не собираюсь что-либо менять.
   – Весь риск я беру на себя. Мое дело – переговоры. Твое – загребать деньги. – Пружина опять разошелся: – Такой же порядок был заведен и у Элвиса Пресли с его менеджером. Элвис только и знал, что пел, снимался в кино да считал денежки и золотые диски, а когда он умер, дикторши на телевидении ревели так, что было слышно во всем мире. И похоронили его с такими почестями и отгрохали ему такой памятник, что любой король позавидует.
   – Я пока умирать не собираюсь, – отрезал Густафссон.
   – А этого от тебя и не требуется. Наоборот. Ты скажешь свое слово в этом жанре. Вспомни про АББА. Два парня и две девицы, которые продаются лучше, чем «Вольво» и «Асеа», я сам читал. Они уж и не знают, что им делать со своими деньгами. А ты?