Халед Хоссейни
Тысяча сияющих солнц

   Книга издана с любезного согласия автора и при содействии литературного агентства «Синопсис»
 
   © A Thousand Splendid Suns, ATSS Publications, LCC, 2007
   © Сергей Соколов, перевод, 2008
   © «Фантом Пресс», оформление, издание, 2008
 
   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
 
   © Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
   Эта книга посвящается
   Хэрису и Фаре, светочам моих очей, и всем женщинам Афганистана

 

Часть первая

1

   Мариам было пять лет, когда она впервые услышала слово харами.
   Судя по всему, случилось это в четверг. Уж очень не по себе ей было, она просто места себе не находила. Ведь по четвергам к ним приходил Джалиль. Чтобы скоротать время (вот-вот он появится, помашет издали рукой, подойдет, по колено в высокой траве), Мариам забралась на стул и взяла с полки матушкин китайский чайный сервиз, единственную память после бабушки, матушкиной мамы, которая умерла, когда Мариам было два годика. Нана, мама Мариам, надышаться не могла на бело-голубые фарфоровые чашки в птицах и хризантемах, на чайник с благородно изогнутым носиком, на сахарницу с драконом, призванным отгонять силы зла.
   Сахарница-то и выскользнула у Мариам из рук. Упала на деревянный пол и разбилась.
   Когда Нана увидела осколки, лицо у нее побагровело, верхняя губа задрожала, а глаза, обычно томные и добрые, так и впились в Мариам. Девочка перепугалась, что в мать опять вселился джинн. Но нет, обошлось. Нана только схватила дочку за руки, сильно дернула и прошипела сквозь стиснутые зубы:
   – Дура неуклюжая. Вот мне награда за все, что я перенесла. Все у этой маленькой харами из рук валится. Такую ценную вещь разбила.
   Тогда Мариам не поняла. Слово харами – выблядок – было ей незнакомо. Не могла она по малости лет оценить всю несправедливость мерзкого ругательства – ведь уж наверное, вина лежала на тех, кто произвел ее на свет, а не на ней самой. Мариам только догадывалась, что это очень плохое слово и означает оно что-то гадкое, вот вроде тараканов, которых Нана с бранью выметала за порог.
   Сделавшись постарше, Мариам поняла. В тоне матери сквозило такое отвращение, что стало ясно: харами (то есть сама Мариам) – существо нежеланное, никому не нужное, не имеющее, в отличие от других людей, никаких прав. Любовь, семья, дом – все это не для нее.
   Джалиль никогда не обзывал так Мариам. Джалиль ласково обращался к ней «мой цветочек». Он усаживал ее к себе на колени, рассказывал про Герат – город, в котором Мариам родилась в 1959 году, колыбель персидской культуры, родной дом для писателей, художников и суфиев[1].
   – Тут шагу нельзя ступить, чтобы ненароком не пнуть в зад какого-нибудь поэта, – смеялся он.
   Джалиль поведал ей про царицу Гохар-Шад, которая в знак любви к Герату воздвигла в пятнадцатом веке великолепные минареты. Он рассказывал Мариам про пшеничные поля Герата, фруктовые сады, тучные виноградники, многолюдные базары.
   – Представляешь, растет себе фисташковое дерево, – как-то сказал Джалиль, – а под ним, Мариам-джо, похоронен не кто-нибудь, а сам великий поэт Джами[2]. – Джалиль наклонился к девочке поближе и прошептал: – Я тебе как-нибудь покажу это дерево. Джами жил больше пятисот лет тому назад. Так давно, что ты и не помнишь. Ты ведь еще маленькая.
   Мариам и правда не помнила. И хотя первые пятнадцать лет своей жизни она прожила у самого Герата – рукой подать, – обещанное дерево ей увидеть так и не довелось. И рядом с минаретами она не стояла, не рвала плоды в знаменитых садах, не гуляла вдоль пшеничных полей. Но рассказы Джалиля она слушала словно зачарованная, и восхищалась глубиной и обширностью его познаний, и гордилась своим отцом до сладкой дрожи.
   – Что за небылицы! – ворчала Нана, когда Джалиль уходил. – У богатея хорошо язык подвешен. Никакого дерева он тебе не покажет. И не слушай его медовых речей. Он предал нас, твой любимый папочка. Выкинул вон. Выбросил из своего большого роскошного дома, будто мы ему чужие. И глазом не моргнул.
   Мариам молчаливо-покорно выслушивала мать, хотя худых слов о Джалиле терпеть не могла. Ведь рядом с ним она уже не была харами. Один-два часа в неделю по четвергам, когда он приходил к ней, нередко с подарками, рассыпая улыбки и ласки, она по праву наслаждалась всей красотой и изобилием жизни. И за это Мариам обожала Джалиля.
 
   И неважно, что отца приходилось делить с другими.
   У Джалиля было три жены и девять детей, законных детей. Никого из них Мариам в глаза не видала. Джалиль – один из самых богатых людей в Герате – держал свой кинотеатр, в котором Мариам не была ни разу в жизни. Правда, Джалиль по настоянию дочки подробно описал его. Она знала, что снаружи здание облицовано голубым и коричневым кафелем, а в зале есть укромный балкон с креслами, которым Джалиль может пользоваться по своему усмотрению. Она знала, что в вестибюль, украшенный яркими афишами индийских фильмов, ведут двойные двери, открывающиеся в обе стороны, а по вторникам в буфете детям бесплатно раздают мороженое.
   Когда Джалиль рассказывал про дармовое угощение, Нана только кротко улыбалась. А вот когда он удалился, она горько засмеялась:
   – Чужие дети едят мороженое. А тебя он чем потчует, Мариам? Побасенками?
   Кроме кинотеатра Джалилю принадлежали участки земли в Карахе и Фаре, три магазина ковров, один – готовой одежды и автомобиль «бьюик» 1956 года выпуска. И связи у него были. Среди его друзей числились мэр Герата и губернатор провинции. Само собой, у Джалиля имелись слуги, повар и шофер. И целых три служанки.
   Одной из его служанок была и Нана. Пока живот у нее не округлился.
   По словам Наны, когда это случилось, все семейство Джалиля раздулось от возмущения. Весь воздух в городе в себя всосали. В Герате прямо нечем стало дышать. Чуть до кровопролития дело не дошло. Жены требовали прогнать негодную. Родной отец, резчик по камню из деревни Гуль-Даман, отрекся от Наны, собрал пожитки, погрузился в автобус и укатил в Иран. И ни слуху о нем с тех пор, ни духу.
   – Порой мне кажется, – сказала Нана как-то утром, задавая корм курам, – что лучше бы мой отец наточил как следует нож и совершил, что велит честь. Избавил бы меня от мучений. – Она кинула птицам еще горсть зерна, помолчала и поглядела на Мариам: – И тебя тоже. Каково тебе приходится, незаконнорожденной. Но он был трус, мой отец. У него духу не хватило.
   У Джалиля тоже духу не хватило. Он не пошел против родни, против жен, не взвалил на себя тяжкую ношу. Все было проделано тайком, за закрытыми дверями. Собирайся, дорогая, и очисти помещение.
   – Знаешь, что он сказал женам в свое оправдание? Что это я во всем виновата. Я его соблазнила. Представляешь? Каково приходится женщине в земной юдоли!
   Нана поставила чашку с зерном на землю и ухватила Мариам за подбородок:
   – Посмотри на меня.
   Мариам нехотя подняла глаза.
   – Запомни хорошенько, дочка, у мужчины всегда виновата женщина. Во всем. Никогда не забывай об этом.

2

   – Джалиль и его жены видели во мне что-то вроде чертополоха. Бурьяна-чернобыльника. Да и в тебе тоже. Ты еще и родиться-то не успела, а уже удостоилась презрения.
   – Что такое чертополох? – спросила Мариам.
   – Сорная трава, – ответила Нана. – Ее надо пропалывать. И вон из поля.
   Мариам тайком насупилась. Чтобы Джалиль относился к ней как к сорняку! Да никогда такого не было! Но она почла за благо промолчать.
   – Другое дело, что меня как-никак надо кормить-поить. Ведь у меня на руках ты. Ну уж насчет этого он с семейством договорился.
   По словам Наны, в Герате она жить не захотела.
   – Чего ради? Смотреть, как он разъезжает по городу со своими женами?
   В пустой дом отца в деревню Гуль-Даман, на крутой склон горы (километра два к северу от Герата), Нана тоже не поехала. Ей хотелось перебраться в какое-нибудь укромное уединенное место, где соседи не будут пялиться на ее живот, показывать пальцем, хихикать или, что еще хуже, приставать с деланным сочувствием.
   – Ты уж поверь мне, – говорила Нана, – твоему отцу не терпелось сплавить меня с глаз долой.
   Это Мухсин, старший сын Джалиля от первой жены Хадиджи, нашел невдалеке от Гуль-Дамана подходящее место – немалую проплешину в зарослях. От гератского шоссе вверх по склону, меж высокой травы и цветов, змеей ползла грязная, разъезженная повозками дорожка и выводила на плоскогорье. Здесь шумели тополя, краснели маки, слева внизу виднелись ржавые крылья деревенской ветряной мельницы, а по правую руку открывался вид на Герат. Дорожка упиралась в бурный поток, полную форели речку, стекавшую с гор Сафедкох[3], со всех сторон окружавших Гуль-Даман. В паре сотен метров выше по течению, посреди рощицы плакучих ив, проступала поляна.
   Джалиль лично отправился на место. А когда вернулся, тон у него был, словно у тюремщика, расхваливавшего вверенное его заботам узилище.
   – И твой отец соорудил нам эту крысиную нору.
 
   В пятнадцать лет Нана чуть было не вышла замуж за юного торговца попугаями из Шинданда. Мать рассказывала об этом нарочито равнодушно, однако глаза у нее лучились радостью. И ей выпало несколько счастливых дней. Пусть они пролетели быстро.
   Сидя на коленях у Наны, Мариам старалась вообразить матушку в свадебном наряде, верхом на лошади, зеленая вуаль скрывает смущенную улыбку, кулачки выкрашены хной в красный цвет, на заплетенных в косички волосах сверкает серебряная пудра. Девочка представляла себе музыкантов, дудящих во флейты шахнай и бьющих в барабаны дохол, уличных мальчишек, с радостным визгом несущихся за лошадью.
   До свадьбы оставалась какая-то неделя, когда в Нану вселился джинн. Мариам не понаслышке знала, что это такое. Мать вдруг валилась на пол, тело ее выгибалось, глаза закатывались, руки и ноги начинали мелко трястись, на губах показывалась пена, порой розовая от крови. Потом наступало забытье, а очнувшись, Нана не сознавала, где она и что с ней, и только что-то нечленораздельно бормотала.
   Когда про это прознали в Шинданде, родные торговца попугаями отменили свадьбу.
   – Перепугались до смерти, – заключала Нана.
   Свадебный наряд пришлось спрятать подальше.
 
   На поляне Джалиль с двумя сыновьями – Фархадом и Мухсином – построили небольшую саманную хижину с одним окном, именуемую колба, в которой Мариам прожила первые пятнадцать лет своей жизни. Две койки, деревянный стол, два стула с прямыми спинками, полки, на которых Нана расставила глиняные горшки и свой обожаемый китайский чайный сервиз, – вот и вся обстановка. Джалиль установил в домике новую чугунную печь и заготовил на зиму дрова – поленница была сложена сразу за хижиной. Рядом с домом еще имелся тандыр для выпечки хлеба, выгородка для кур и загон для коз. В сотне метров за ивами Фархад и Мухсин выкопали глубокую яму и сколотили нужник.
   По словам Наны, для постройки домика Джалиль мог нанять рабочих, но не стал.
   – Это он так себе представляет покаяние.
 
   Как утверждала Нана, Мариам она рожала в полном одиночестве. Был 1959 год, 26-й год почти безоблачного сорокалетнего правления короля Захир Шаха, стоял пасмурный и сырой весенний день. Джалиль якобы не потрудился пригласить врача или даже повитуху, хотя знал, что джинн может нагрянуть в любую минуту, невзирая на роды. Вся в поту, она лежала на полу хижины совершенно одна, только нож под рукой.
   – Когда боль делалась нестерпимой, я впивалась зубами в подушку и орала, пока не потеряла голос. И некому было вытереть мне лицо, некому подать воды. А ты, Мариам-джо, и не думала двигаться. Почти два дня провалялась я на жестком холодном полу, не ела, не спала, только тужилась изо всех сил и возносила молитвы, чтобы ты наконец вышла из меня.
   – Прости меня, Нана.
   – Пуповину я перерезала сама. Вот зачем со мной был нож.
   – Прости.
   Нана только слабо улыбалась в ответ. Непонятно было, прощает она дочь или, напротив, до сих пор помнит зло. Хотя как можно всерьез просить прощения за боль, причиненную матери, когда она тебя рожала!
   Годам к десяти Мариам уже больше не верила рассказам Наны об одиноких родах. Слова Джалиля казались ей более убедительными. А он говорил, что сам был в отлучке, но до отъезда отправил Нану в госпиталь в Герат, где она пребывала в чистой светлой палате под наблюдением врача, и только печально качал головой, когда Мариам рассказывала ему про нож.
   Мариам очень сомневалась и относительно двух дней.
   – Мне сказали, роды не заняли и часа, – говорил Джалиль. – Ты послушная дочь и всегда старалась не огорчать родителей, Мариам-джо. Даже когда только появлялась на свет.
   – Его здесь даже не было! – возмущалась Нана. – Он обретался в Тахти-Сафаре[4], катался на лошади со своими драгоценными друзьями.
   По словам Наны, когда Джалилю сказали, что у него родилась еще одна дочь, он только плечами пожал, продолжая расчесывать гриву лошади. И проторчал в Тахти-Сафаре еще две недели.
   – Он на руки-то тебя впервые взял, когда тебе уже исполнился месяц. Взглянул разок, сказал: «Какое у нее длинное лицо» – и передал обратно мне.
   В это Мариам тоже не верила. Да, Джалиль признавал, что ездил на лошадях в Тахти-Сафаре. Но на весть о рождении ребенка он и не думал пожимать плечами, а вскочил в седло, прискакал обратно в Герат, покачал девочку на руках, погладил по бровкам и спел колыбельную. Мариам представить себе не могла, чтобы Джалиль сказал: «Какое у дочки длинное лицо». Хотя оно и правда было длинновато.
   Нана говорила, что назвала девочку в честь своей матушки. Джалиль утверждал, что это он выбрал ей имя. Мариам – так называется очень красивый цветок, тубероза.
   – Твой любимый? – уточняла Мариам. – Из самых любимых, – улыбался в ответ Джалиль.

3

   Одно из самых ранних воспоминаний Мариам – грохот железных колес по камням. Братья Мариам по отцу Мухсин и Рамин (иногда Рамин и Фархад) раз в месяц привозили им на тележке рис, муку, чай, сахар, растительное масло, мыло, зубную пасту. По кривой ухабистой дорожке, усыпанной галькой и булыжниками, объезжая заросли и валуны, парни дотаскивали тележку до речки, где мешки и коробки надлежало снять, перенести через поток, перекатить по воде к другому берегу тележку и нагрузить заново. Еще каких-то метров двести по высокой траве и кустарнику – лягушки так и прыгали из-под ног, комары жалили немилосердно, пот заливал глаза, – и вот она, цель.
   – У него ведь есть слуги, – недоумевала Мариам. – Почему он не пошлет слугу?
   – Это он так себе представляет покаяние, – поясняла Нана.
   Заслышав грохот колес, мать и дочь выходили из хижины. Мариам на всю жизнь запомнила, какие позы принимала Нана: высокая, худая босоногая женщина стоит, опершись о дверной косяк, глаза насмешливо прищурены, руки вызывающе скрещены на груди, голова непокрыта, коротко остриженные волосы растрепаны. А карманы мешковатой длинной блузы, застегнутой под самое горло, доверху набиты камнями.
   Братья ретировались к речке и ждали, пока Мариам и Нана перетащат продукты в хижину. Парни знали, что ближе чем на тридцать метров подходить не следует. Неважно, что камни, пущенные Наной, обычно летят мимо цели. Волоча в хижину мешки с рисом, она без устали поносила отпрысков Джалиля и их матерей на все корки. Мариам и слов-то таких не знала. Только юноши никогда не отвечали на оскорбления.
   Мариам всегда очень жалела их. Ведь тележка такая тяжелая, они так с ней намучились, пока доволокли сюда. Им бы хоть воды подать. Почему мать не разрешает? Ведь даже не попрощается по-человечески, рукой в ответ не махнет.
   Как-то, чтобы сделать матери приятное, Мариам и сама наорала на Мухсина – дескать, у него рот как у ящерицы нечестивая дыра. Как ее потом мучили совесть, стыд и страх, что парни все расскажут Джалилю! А Нана покатывалась со смеху. Мариам даже испугалась, как бы с ней не случился припадок. Но Нана благополучно отсмеялась и сказала: «Ты – хорошая дочь».
   Когда тележка пустела, братья потихоньку укатывали ее с собой. Мариам все видела – стояла и смотрела, как они исчезают в густой цветущей траве.
   – Ты идешь?
   – Да, Нана.
   – Они смеются над тобой. Потешаются.
   Я сама слышала.
   – Я иду.
   – Ты мне не веришь? – Вот она я.
   – Ты ж моя любимая.
 
   По утрам их будило далекое блеяние овец и высокие ноты рожка – пастухи из Гуль-Дамана выгоняли стадо на поросший сочной травой склон. Нана и Мариам доили коз, кормили кур, собирали яйца. Хлеб они тоже пекли вместе. Нана научила дочь замешивать тесто, разжигать огонь в тандыре, нашлепывать шматы теста на стенки печи. Еще Нана научила ее шить, варить рис, готовить разные начинки для лепешек – салкам с репой, сабзи со шпинатом, цветную капусту с имбирем.
   Нана не любила гостей – не только посланцев Джалиля – и не делала из этого тайны. Охотно принимала она всего нескольких человек, и среди них старосту деревни – арбаба – Хабиб-хана, осанистого мужчину с белой бородой, маленькой головой и большим животом. Он наведывался к ним примерно раз в месяц, не чаще, обязательно в сопровождении слуги с цыпленком, горшочком риса кичири или корзинкой крашеных яиц для Мариам.
   Заходила к ним и пожилая кругленькая женщина, которую Нана звала Биби-джо, вдова камнереза – приятеля отца Наны. За ней тенью следовала какая-нибудь из шести ее невесток с парочкой внуков. Переваливаясь с боку на бок, Биби-джо приближалась к дому, усаживалась на стул, услужливо поданный Наной, и принималась, отдуваясь, растирать ноги. Без гостинца для Мариам тоже никогда не обходилось – коробочка конфет дишлемех, корзиночка айвы. Перво-наперво Биби-джо засыпала Нану жалобами на пошатнувшееся здоровье и боль в ногах, затем наступала очередь гератских и деревенских сплетен, излагаемых обстоятельно и со смаком. Бессловесная невестка смирно стояла рядом.
   Но больше всех (кроме, разумеется, Джалиля) Мариам любила пожилого муллу Фатхуллу, ахунда, то есть законоучителя. Мулла приходил из Гуль-Дамана пару раз в неделю, проверял, хорошо ли девочка вызубрила пять молитв, составляющих ежедневный намаз, обучал чтению Корана, как в свое время Нану, когда та была маленькой девочкой. Не кто иной, как мулла Фатхулла, научил Мариам читать, терпеливо следя, как девочка беззвучно шевелит губами и прижимает ноготь к бумаге, продвигая палец по строчкам, да так сильно, будто хочет выдавить из букв их сокровенный смысл. Не кто иной, как мулла Фатхулла, научил Мариам писать, водя ее пальчиками с зажатым в них карандашом по отвесному склону буквы алиф, плавной кривой ба, трем точкам са.
   Законоучитель был сухопарый сутулый старик с беззубой усмешкой и белой бородой до пояса. Обычно он приходил один, иногда с сыном, рыжеволосым Хамзой, на пару лет старше Мариам. Когда мулла Фатхулла появлялся на пороге, она целовала ему руку – невесомые косточки, обтянутые тоненькой кожей, – а мулла касался губами ее лба. Потом они садились у хижины, ели арахис, пили зеленый чай, смотрели на дроздов, перепархивающих с ветки на ветку. Иногда гуляли по опавшей листве вдоль ручья, через ольшаник, вверх по склону горы. Мулла перебирал одной рукой четки и старческим дрожащим голосом рассказывал Мариам о диковинках, которые видел в юности, о двухголовой змее, попавшейся ему в Исфахане на Мосту Тридцати Трех Арок, об арбузе, в один прекрасный день разъятом им на две половинки перед Голубой мечетью в Мазари-Шарифе. Семечки на одной половине составили слово Аллах, на другой – Акбар.
   Мулла Фатхулла признавался Мариам, что сам не понимает значения некоторых слов из Корана, но само их звучание так прекрасно, что они легко скатываются с языка и облегчают душу.
   – Они и тебя утешат, Мариам-джо. Молись, и они никогда не подведут тебя. В словах Господа ты обретешь надежную опору.
   Мулла умел рассказывать, но умел и слушать. Когда Мариам говорила, он, казалось, весь обращался в слух, улыбался, кивал головой, будто девочка оказывала ему честь. Ему можно было поверить такое, в чем Мариам никогда бы не осмелилась признаться Нане.
   Однажды на прогулке Мариам сказала ему, что не прочь пойти в школу.
   – В настоящую школу, ахунд-сагиб. В класс. Как другие дети моего отца.
   Неделю назад Биби-джо принесла на хвосте, что дочки Джалиля Сайдех и Нахид пошли в гератскую женскую школу «Мехри». С той поры мысли об учителях и классах прочно засели у Мариам в голове. Учебники, разлинованные тетрадки, колонки цифр, ручки, которыми можно красиво и четко писать, так и вертелись перед глазами. Что уж говорить об ученицах-ровесницах, возможных подружках!
   – Ты правда хочешь в школу? – Мулла Фатхулла замер на месте, глядя на нее добрыми слезящимися глазами; тень от чалмы упала на траву.
   – Да.
   – И ты хочешь, чтобы я попросил у твоей матушки позволения?
   Мариам улыбнулась. Наверное, только Джалиль понимает ее так же хорошо, как старый законоучитель.
   – Ну что тут прикажешь делать? Господь в неизреченной мудрости своей наделил каждого из нас слабостями. Одна из моих многочисленных слабостей, Мариам-джо, в том, что я не могу тебе ни в чем отказать. – И мулла потер щеку скрюченным пальцем.
   Нана резала в кухне лук. Стоило мулле заговорить с ней, как она даже нож уронила.
   – Это еще зачем?
   – Если девочка хочет учиться, моя дорогая, ей надо разрешить. Пусть получит образование.
   – Учиться? Чему, мулла-сагиб? – резко спросила Нана, прищурившись на Мариам.
   Та потупилась.
   – Что толку учить девчонку вроде нее?
   Все равно что выставлять плевательницу на яркий свет. И чему полезному ее научат в этой школе? Женщинам вроде нее и меня в жизни нужно только одно. Ну-ка, посмотри на меня.
   – Ты не должна так говорить, дитя мое. – Посмотри на меня.
   Мариам подняла глаза.
   – Только одно. Терпение. Тахамуль.
   – А что надо терпеть, Нана?
   – Насчет этого не беспокойся. Хватило бы сил все перенести.
   Вот, к примеру, жены Джалиля называли ее гадкой, низкой дочкой каменщика. И заставляли стирать белье во дворе на холоде, пока она вся не окоченела.
   – Это твой жизненный удел, Мариам. Для таких, как мы, судьба уже все определила. Нам осталось только терпеть. Понимаешь?
   А в школе над тобой будут насмехаться. Обязательно. И обзовут тебя «харами». И будут про тебя рассказывать всякие гадости. Я не хочу этого.
   Мариам послушно кивнула.
   – Больше даже не заикайся насчет школы. Ты – все, что у меня есть. Я не отдам тебя им. Посмотри на меня. Не смей заикаться насчет школы.
   – Рассуждай здраво. Если девочке хочется… – начал было мулла Фатхулла.
   – А вы, ахунд-сагиб, при всем моем к вам уважении, лучше не потакали бы девчонке в ее глупостях. Ее место здесь, рядом с матерью. Больше ей податься некуда. Везде только презрение и боль. Уж я-то знаю, ахундсагиб.

4

   Мариам любила, когда приходили гости. Деревенский староста с гостинцами, сплетница Биби-джо, мулла Фатхулла. Но ни по кому, ни по одному человеку Мариам так не скучала, как по Джалилю.
   Беспокойство завладевало ею уже во вторник ночью. Мариам плохо спала, ее снедала тревога, что какие-то срочные дела не позволят Джалилю прийти и придется ждать еще целую неделю, до следующего четверга. Когда наступала среда, Мариам не сиделось дома, она мерила шагами лужайку, равнодушно швыряла корм курам, обрывала лепестки у цветов и давила комаров. В четверг у нее все из рук валилось, она только и могла, что сидеть у стены дома, уставившись на речку, и ждать. Если Джалиль приходил поздно, ее потихоньку начинала бить дрожь, коленки слабели, она все порывалась куда-то бежать и не могла.
   И тут внезапно раздавался голос Наны: – Да вот он, твой папочка. Во всей своей красе.
   Мариам вскакивала на ноги, и взору ее, точно, представал Джалиль. Он пускал камешки по воде, источал улыбки, приветственно махал рукой. Мариам знала, что Нана поглядывает на нее, следит, как она себя поведет, и ей стоило немалых усилий не броситься отцу навстречу, а стоять неподвижно и ждать, пока он сам подойдет к ней (ужасно медленно). Застыв на месте, Мариам смотрела, как Джалиль шагает по высокой траве, пиджак наброшен на одно плечо, красный галстук треплется по ветру.
   Когда Джалиль вступал на поляну, он бросал пиджак на тандыр и раскрывал объятия. Девочка делала пару шажков к нему, потом срывалась с места, и Джалиль подхватывал ее под мышки и подбрасывал в воздух. Мариам радостно визжала.
   Сильные руки отца поднимали ее высоко, отсюда Мариам видела его повернутое кверху лицо, широкую улыбку, «вдовий треугольник» волос на лбу, раздвоенный подбородок – в ямочку как раз помещался ее мизинец, – белоснежные здоровые зубы, редкость в этом городе. Она обожала его подстриженные усы, его неизменный темно-коричневый пиджак (какая бы погода ни стояла, он всегда являлся к ним в костюме, носовой платок торчит треугольничком из нагрудного кармана), его запонки, его небрежно повязанный галстук. И себя Мариам тоже видела со своей верхотуры: вот оно, ее отражение в карих глазах отца – волосы растрепаны, лицо разгорелось, над головой синеет небо.