Страница:
Говорю: "Мы растягиваем фронт, ослабляем его и создаем условия для нанесения нам удара с левого фланга. Этот удар неизбежен, а нам нечем парировать". Маленков передал все Сталину. Тут же возвращает ответ: "Товарищ Сталин сказал, что надо наступать, а не останавливать наступление". Опять говорю: "Мы выполняем этот приказ. Сейчас наступать легче всего. Перед нами нет противника. Это-то нас и тревожит. Мы видим, что наше наступление совпадает с желанием противника. Прошу утвердить наш приказ. Мы, принимая свое решение, все взвесили". Маленков: "Да, решение было принято, но товарищ Сталин говорит, что это ты навязал его командующему". - "Нет, мы единогласно приняли решение. У нас не было даже спора, поэтому не было и голосования. Мы изучили обстановку и увидели, какое сложилось тяжелое положение. Поэтому и приняли такое решение". "Нет, это было твое предложение". Не знаю, действительно ли сказал Тимошенко в разговоре со Сталиным, что это я навязал решение прекратить наступление. Я, признаться, сомневаюсь, чтобы Тимошенко так сказал. Он человек волевой и самолюбивый. Командующий принял решение, с которым он же не согласен? Этого не могло быть. Но все же могло ли быть, чтобы Тимошенко сказал так в разговоре со Сталиным? Мне трудно с этим согласиться. Маленков мне так говорил, а значит, так сказал ему Сталин. Думаю, что Сталин просто хотел меня несколько уколоть и осадить мою настойчивость. Продолжаю: "Вы знаете характер командующего Тимошенко. Если он не согласен, то навязать ему решение невозможно, да я никогда такой цели и не преследовал". Маленков опять повторяет: "Надо наступать". Разговор окончился. При этом присутствовал Баграмян. Он стоял рядом со мной, из глаз его катились слезы. Если же я тогда не плакал, то лишь потому, что менее конкретно представлял трагедию, которая надвинулась на нас. А он как военный человек отлично представлял обстановку. Его нервы не выдержали, вот он и расплакался. Он переживал за наши войска, за нашу неудачу. И эта катастрофа разразилась буквально через несколько дней, как мы и предполагали. Ничего мы не смогли тогда поделать, несмотря на все усилия, которые я предпринял. Не знаю, как защищал свой приказ Тимошенко перед Сталиным. Я его и спрашивать не стал, потому что видел, что он тоже переживает. Он представлял себе надвигавшуюся катастрофу, и я не хотел возвращаться к неприятному разговору. Назавтра встретились мы с Тимошенко и обменялись мнениями, но уже не возвращались к его разговору с Москвой. И я ему тоже не говорил о своем разговоре с Василевским. Не сказал об этом потому, что ко мне приходил Баграмян. Приход Баграмяна ко мне, а не к маршалу, как я ожидал, может наложить отпечаток на отношение Тимошенко к Баграмяну. Я не хотел сталкивать людей. Наоборот, я покровительствовал Баграмяну. Это очень спокойный, трезвый и вдумчивый человек... Позавтракали мы с Тимошенко и решили поехать в район переправы через Донец. Это была единственная переправа, через которую шло питание наших наступавших войск. Переправа находилась на близком расстоянии от авиационных баз противника. Противнику никаких трудов не составляло все время висеть над ней бомбардировщиками и истребителями. Немцы страшно бомбили этот пункт, и мы решили поехать туда, потому что считали, что от удержания нами этой переправы, от нашей способности сохранить ее и не дать возможности прервать поток снабжения боеприпасами и горючим наступавших частей в решающей степени зависит устойчивость и сопротивляемость наших войск. Приехали мы. Там имелись какие-то укрытия полевого характера. Эшелон за эшелоном подлетали бомбардировщики врага и "разгружались" над этой переправой, но переправа не была разрушена и продолжала работать. Потом мы получили сведения, что неподалеку от этой переправы появился на своем участке командующий войсками Южного фронта. Тимошенко предложил: "Давай поедем туда, обсудим дальнейшие действия и согласуем их с командованием Южного фронта. Эта армия входит в состав Южного фронта, а противник как раз будет прорывать оборону и окружать наши войска ударом с юга, то есть через позиции 9-й армии". Мы вышли из укрытия, пробрались туда, где стояли наши машины, и поехали на встречу с Малиновским. В деревушке на Донце встретились. Зашли в домик, стали разбираться в обстановке. Обстановка была очень напряженной, тяжелой. Я видел, что Малиновский и Тимошенко оба смотрели на эту операцию, как на обреченную. Но ее надо было проводить, потому что был дан приказ сверху и ничего нельзя было сделать. Когда мы обсуждали ситуацию, вдруг кто-то ворвался из охраны и крикнул: "Бомбардировщики летят прямо на нас". Мы хотели выйти, но тут крикнули, что бомбы уже сброшены. Малиновский дал команду: "Ложись!". Все легли. На меня навалился командующий бронетанковыми войсками. Не помню сейчас его фамилию. Кажется, Штевнев (19). Хороший генерал. Он потом погиб, бедняга. Взорвались бомбы около самого домика. Домик не пострадал. Следовательно, не пострадали и мы. Кончилась бомбежка, мы вышли, закончили обмен мнениями. Не помню конкретно, что наметили. Трудно было полностью определить наши действия при сложившихся обстоятельствах. Оттуда мы не то вернулись к переправе, не то поехали в Сватово на свой оперативный командный пункт. На второй или третий день противник предпринял энергичное контрнаступление на нашем левом фланге, взломал оборону, которая у нас там имелась, и замкнул кольцо окружения наших войск внутри дуги. Случилось то, что мы считали неизбежным при проявлении неразумного упорства в продолжении наступления и выполнении задачи, которая была поставлена нами при начале операции. События развивались очень быстро. Боеприпасы и горючее мы уже не могли туда доставлять, и наша боевая техника стала неподвижной. Вот как раз те условия, которые необходимы противнику, чтобы разгромить войска. Потом, выехав поближе к Донцу, мы встречали там людей, которые прорывались из окружения. Плотного прикрытия у противника не было, и наши прорывались поодиночке и группами. Вышел из окружения Гуров, который был при штабе 6-й армии на главном направлении наступления. Он прорвался в танке сквозь кольцо, которое уже замкнул противник. Как люди выходили из окружения, хорошо рассказано и генералами, и писателями. Я, видимо, лучше описать это не смогу, чем это уже сделано в военной литературе. Гуров доложил, что он вынужден был сесть в танк и прорываться. Другого выхода не было. Если бы он этого не сделал, то тоже остался бы в тылу у немцев. Тогда раздавались отдельные голоса, которые осуждали его. Их обладатели смотрели на меня: может быть, судить Гурова Военным трибуналом за то, что он на танке вырвался из окружения? Но я относился к Гурову с уважением, высоко ценил его честность и военную собранность. Я ответил этим людям: "Нет, хватит уже того, сколько там погибло генералов. Хотите добавить еще и того, кто вырвался оттуда? Это дом сумасшедших. Одних немцы уничтожили, а тех, кто вырвался, мы будем уничтожать? Возникнет плохой прецедент для наших войск: все равно, где гибнуть, то ли под пулями немцев, то ли тебя уничтожат свои". Все было кончено! Городнянский, командующий 6-й армией, из окружения не вышел. Его штаб весь погиб. Командующий 57-й армией Подлас погиб. И штаб его тоже погиб. Командующий опергруппой погиб, и его сын-подросток с ним вместе. Погибло много генералов, офицеров и красноармейцев. Вышли оттуда очень немногие, потому что расстояние между концами дуги было небольшим, и противник плотно его перекрыл. Окруженные войска находились на большой глубине. Технику они не могли использовать: не было горючего, не было боеприпасов. А уйти пешком - далеко. Они были частично уничтожены, основная же масса взята в плен. Не помню, на какой день после катастрофы раздался звонок из Москвы. Вызывают в Москву, но не командующего, а меня. Можете себе представить? У меня было очень подавленное настроение, когда я летел в Москву. Вряд ли нужно даже говорить, что я чувствовал. Мы потеряли много тысяч солдат, утратили надежду, которой жили: надежду, что откроем страницу общих наступательных действий против оккупантов в 1942 году. А закончилось катастрофой. Инициатива наступления была наша с Тимошенко. Это тоже накладывало на меня ответственность. То, что мы хотели изменить ход боевых действий и предотвратить катастрофу, было слабо доказательно. Особенно перед теми, от кого зависело приостановление операции. Ведь согласиться с правильностью наших доводов - значит, согласиться с неправильностью своих решений. Не для Сталина такое благородство. Это был человек вероломный. Он на все пойдет, но никогда не признает, что допустил ошибку. Поэтому я ясно представлял себе трагичность своего положения. Но у меня не было другого выхода. Я сел в самолет и полетел, а сам морально был подготовлен ко всему, вплоть до ареста. Но как тогда быть с командующим? Значит, арестовать и командующего? Но командующий, видимо, вел разговор другого характера, не проявил сопротивляемости и согласился со Сталиным. Я же очень настаивал на своем, и довольно упорно. Кроме того, не знаю, в чьем присутствии Сталин разговаривал с Тимошенко. Когда разговаривал я, то там, за столом, передатчиком слов Сталина и моих слов Сталину был Маленков. Я уверен, что там находились Берия, Микоян, Молотов. Возможно, был и Ворошилов, но тут уверенности не имелось. В это время Ворошилов уже был в большой опале у Сталина. Данное обстоятельство - и в мою пользу, и не в мою пользу: такие свидетели - неприятные свидетели. Обернулось же так, что оказались неприятными для Сталина. Да, я оказался прав, когда настойчиво добивался через Маленкова отмены приказа Сталина. Сталин меня не послушал. Но какое это имеет значение при том положении, которое возникло? Все, что сказал Сталин, гениально. Все, против чего выступал Сталин, никчемно, а люди, которые на этом настаивали, - нечестные, а может быть, и враги народа. Тогда очень широко гуляла по стране надуманная Сталиным теория дальнейшего обострения классовой борьбы в СССР. Она запутала умы честных людей и в партии, и вне партии. Сталин извратил все понятия. Действительно имелись враги народа - настоящие, озлобленные враги Советской власти. Но в ходе репрессий полетели головы честнейших людей, преданных революции и рабочему классу, доказавших это и в Гражданской войне, и при строительстве социализма. Они-то и сложили головы как "враги народа". Одной головой больше, одной меньше. Какое это имело значение для Сталина? А как быть с совестью? Совесть у Сталина? Его совесть? Да он бы сам первый посмеялся: это - буржуазный пережиток, буржуазное понятие. Все оправдывается, что говорит Сталин. То, что он говорит, - все лишь в интересах революции, в интересах рабочего класса. Поэтому я ехал, летел и шел к Сталину, как говорится, отдаваясь на волю судьбы: что станет со мною, не знал. Встретились. Когда я вошел в кабинет, Сталин двинулся ко мне; точнее, не двинулся, а сделал шаг в моем направлении. Поздоровался. Сталин - это актер. Он умел владеть собой, никогда не выдавал: не то он кипит, не то относится с пониманием. Он умел носить маску непроницаемости. Поздоровались, и он говорит мне: "Немцы объявили, что они столько-то тысяч наших солдат взяли в плен. Врут?". Отвечаю: "Нет, товарищ Сталин, не врут. Эта цифра, если она объявлена немцами, довольно точная. У настам было примерно такое количество войск, даже чуть больше. Надо полагать, что частично они были перебиты, а другая их часть, названная немцами, действительно, попала в плен". Сталин ничего мне не ответил. Я видел, как он кипит, и не знал, куда прорвется этот котел. Но он сдержался: ничего мне не говорил больше, не упрекал ни меня, ни командующего. Помалкивал. Перешли в разговоре на другие дела: что мы предпринимаем? Какая есть возможность построить оборону по Донцу, с тем чтобы противник не перешел Донец на этом направлении? Как задержать его продвижение при наших очень ограниченных возможностях? Потом пошли обедать. Не помню, сколько дней пробыл я в Москве. Чем дольше, тем более томительно тянулось время, которое должно было чем-то кончиться для меня лично. Но чем оно кончится, я был в неведении. Думал, что Сталин не пройдет мимо такой катастрофы после нашей победы под Ростовом и громкой победы под Москвой, не простит и захочет найти козла отпущения, продемонстрировав свою неумолимость, принципиальность и твердость: не останавливаться, не колебаться насчет судьбы личности, как бы она ни была известна или даже близка ему, если это касается интересов страны. Тут имелась возможность продемонстрировать это. Вот, мол, катастрофа разразилась по вине такого-то или таких-то. А правительство и Сталин ни перед чем не останавливаются и строго наказывают виновных людей. Я даже догадывался, исходя из прежнего опыта, как Сталин может формулировать. Он был большой мастер на такие формулировки. Да и в общем-то он человек был очень одаренный, умный. Вопрос заключается в том, как ум надо оценивать в разных случаях. Одно дело, когда ум направлен на соблюдение интересов революции, ее развития и укрепления; другое, - когда против революции под прикрытием горячих лозунгов защиты ее интересов. А в результате гибли люди, до глубины души преданные делу Ленина, делу марксизма-ленинизма. В один из этих мучительных дней сидели мы за столом, обедали. У Сталина в то время обедов без того, чтобы не напились люди, хотят они этого или не хотят, уже не бывало. Он, видимо, хотел залить совесть свою, одурманить себя, что ли. Не уходил из-за стола трезвым и тем более не отпускал трезвыми близких людей и тех из генералов и командующих войсками, которые приезжали едок-ладами, если готовилась какая-нибудь операция. За обедом завел он разговор о Харьковской операции довольно монотонным, спокойным тоном. Но я знал эти кошачьи сталинские лапы. Смотрит он на меня и говорит: "Вот, в Первую мировую войну, когда одна наша армия попала в окружение в Восточной Пруссии, командующий соседней армией, удравший в тыл, был отдан под суд. Его судили и повесили". Я говорю: "Товарищ Сталин, помню этот случай. По газетам, конечно. Русские войска там раньше попали в плен к немцам. Власти вынуждены были осудить Мясоедова, и его повесили. Он был предателем, немецким агентом. Правильно сделал царь, что его повесил как предателя России. Но только он был жандармским полковником, а не командармом". Сталин ничего больше не сказал и дальше свои мысли не развивал. Но и этого было для меня достаточно. Можете себе представить, как я себя чувствовал после такой аналогии? Первая мировая война. Восточная Пруссия, крах русских войск и затем казнь Мясоедова. И вот вам теперь 1942 г., операция с разгромом наших войск. Член Военного совета, член Политбюро ЦК партии находится здесь и Сталин ему напоминает, что в истории уже был "такой же случай" (20). Я, признаться, прикидывал тогда так: это Сталин морально меня подготавливает, чтобы я с пониманием отнесся, что в интересах Родины, в интересах Советского государства и для успокоения общественного мнения надо показать, что все виновные в поражениях строго наказываются. Тому уже был пример в первые дни войны, когда немцы прорвались на Западном фронте, уничтожили нашу авиационную технику и вообще смяли весь фронт. Фронт пал. Если бы не пал, может быть, по-другому и протекала бы война. Тогда Сталин арестовал, судил и казнил командующего войсками фронта генерала Павлова, его начальника штаба и других лиц. Был уже такой прецедент. А тут и я, как говорится, ожидал своей судьбы. Единственным затруднением для Сталина, как я считал, был мой телефонный звонок к нему при свидетелях. Разговор велся через Маленкова. Присутствовали, вероятно, и другие. Как бы ни близки были эти люди к Сталину, он понимал, что просто так не обойдется. Возникнут разные мнения, которые могут просочиться, сейчас же или потом, и это обернется против Сталина. Пробыл я в Москве некоторое время, и Сталин сказал, что я могу уезжать опять на фронт. Я обрадовался, но не совсем, потому что знал случаи, когда Сталин ободрял людей, они выходили из его кабинета, но тут же отправлялись не туда, куда следовало, а туда, куда Сталин указывал тем, кто этим делом занимался и хватал их. Я вышел. Ничего. Переночевал. Наутро улетел и вернулся на фронт. Там положение было очень тяжелым. Когда мы проводили зимой Барвенково-Лозовскую операцию, обязанности распределялись так: командующим войсками Юго-Западного направления был Тимошенко, командующим войсками Юго-Западного фронта - Костенко, начальником штаба у него был Бодин, а начальником штаба Юго-Западного направления с весны стал Баграмян. Я уже говорил о Костенко. Это очень хороший и приятный человек, боевой и исполнительный генерал. Но, чтобы справиться с ответственными обязанностями командующего войсками фронта, ему не хватало военной культуры. Мы тогда считали, что если при командующем Костенко будет начальником штаба Бодин и если Костенко станет внимательно относиться к своему начальнику штаба, то промахов ожидать не придется. Я особенно надеялся на Бодина в смысле его способности понимать обстановку. При любых ситуациях он всегда сможет прийти на помощь своему командующему. А членом Военного совета утвердили Кириченко (21). Не помню, по какому случаю Бодин прилетел к нам в Сватово, где находился штаб Юго-Западного направления. Но он тогда рассказал мне об обстановке в штабе фронта и пожаловался: "Я хотел бы, чтобы вы знали. Когда мы переехали из Воронежа и стали штабом Юго-Западного фронта, то стали злоупотреблять питейными делами: и Костенко, чего я за ним раньше не замечал, и особенно Кириченко. Сложилась для меня лично довольно тяжелая обстановка. Если я как начальник штаба что-либо предлагал, то встречал при обсуждении вопросов сопротивление. Я не чувствую поддержки со стороны Кириченко. Ужасно трудно стало работать, я не гарантирую, что будут приняты разумные решения". Эти его соображения меня очень обеспокоили. Я в честности Костенко не сомневался, но больше ценил Бодина, считая, что он лучше разбирается в военных вопросах. Я полагал, что Костенко без Бодина не сумеет справиться с управлением фронтом. Когда производили назначения, я думал, что Кириченко будет поддерживать Бодина. А тут Бодин сказал мне, что все обстоит наоборот. Костенко с Кириченко вместе пьют и все вместе решают без Бодина. Мы обсудили это с Тимошенко и решили, чтобы он по совместительству стал командующим войсками Юго-Западного фронта. Так было нами доложено Сталину и им утверждено. Потом я сказал Кириченко: "Как вам не стыдно? Почему вы стали прислушиваться в чисто военных вопросах больше к Костенко, чем к Бодину? Бодин - и более образованный человек в военных вопросах, и более располагающий к себе и своими знаниями, и умением, и тактом. Почему вы повернулись к нему спиной и не стали его поддерживать? Начали злоупотреблять винными делами?". А когда я приехал к ним, то застал такую картину: выходит ко мне Кириченко в светло-серой шинели (а как раз в то время ввели генеральские шинели такого светло-серого тона). В царские времена генералы носили шинели такого цвета. Полиция, офицеры, приставы, надзиратели тоже ходили в шинелях такого цвета. Я - к нему: "Как вам не стыдно? Какой вы генерал? Нарядились, как павлин. Зачем вам это нужно? Разве вас это украшает или поднимает в глазах военных? Все равно военные знают, что вы не военный человек. Вы здесь - представитель партии, член Военного совета. Недостаточно вам этого? Чем партия вас наделила, тем и дорожите. Проводите нашу политическую линию на пользу армии и на пользу партии". После этого я уже никогда не видел его в такой шинели. Вот тоже характерная черта. Ведь мишура для человека стала тут главнее, чем политическая суть дела. Возвращаюсь к периоду, когда мы разделились на командование Юго-Западного фронта и Юго-Западного направления. Мы потерпели жестокое поражение. Люди выходили из окружения. Тимошенко, пользуясь опытом Гражданской войны, приказал: "Ну, и что? Разбежались войска? Поставьте кухни. К кухням солдаты придут: им деваться больше некуда". Действительно, к кухням приходили солдаты. Сколько-то в совокупности набралось. Еще кое-какие соединения мы получили из резерва Верховного Главнокомандования: танковые корпуса и стрелковые части. Стали возводить оборону. Более или менее построили. Когда противник попытался переправиться через Донец, мы отразили все его атаки. Видимо, у него к тому времени возникли уже другие планы. Потом это стало ясно, хотя атаки на данном направлении он проводил жестокие. Затем они прекратились, и вскоре вырисовался замысел противника. Он готовил главный удар не тут, а севернее Харькова в направлении Воронежа. Немцы стали подбрасывать туда пехоту и авиацию. Не помню, в мае или в июне немецкий самолет приземлился на нашем аэродроме. Он потерял ориентировку. Самолет перевозил штабные оперативные документы - карты и прочее. По этим документам выходило, что противник имеет намерения (и существует уже разработанный и оформленный документ) наступать на Воронеж. Через какое-то время один за другим приземлились на наших аэродромах еще два немецких истребителя. Конечно, мы взяли летчиков в плен, допрашивали их и выяснили, что они тоже потеряли ориентировку. "Мы, - говорят, - летели на такой-то аэродром и сели сюда. Думали, что это наш аэродром, а оказалось, что сели в вашем расположении". Мы, конечно, докладывали в Москву, что идет подготовка наступления противника, он стягивает войска, авиацию: вот летчики-истребители попали к нам в плен, приземлились на нашем аэродроме, сообщили то-то и то-то. Надо делать соответствующие выводы. Помню в этой связи звонок Сталина. Разговаривал он со мной в такой манере - иронически и с издевкой: "Ну, что там вам немцы подбрасывают? А вы принимаете всерьез намерения противника? Они вам карту подбросили. Самолет сел; истребители, вы докладываете, тоже садятся. Это делается для того, чтобы ввести вас в заблуждение, дезориентировать". Одним словом, сказал, что мы не понимаем, что это противник делает сознательно. А ведь в том самолете помимо карт был еще и генерал! Тоже нарочно подбросили? Сталин не понял намерений немцев. Он поверил в другую версию, которую они создавали, распуская слухи (говорю это теперь на основе документов, которые опубликованы в книге "Совершенно секретно!.."), что готовят удар в направлении Москвы, то есть еще раз в том направлении, где потерпели поражение зимой 1941 - 1942 года. Это им было нужно для дезориентации нашего Верховного Главнокомандования, и им это удалось. И вместо того, чтобы правильно разобраться в деле и создать мощную группировку войск восточное Харькова, чтобы быть готовыми к отражению врага, мало что было сделано. Наоборот, Сталин-то и клюнул на провокацию, которую задумал Гитлер, а никаким данным, которые сообщали ему мы, не верил. Одернул нас, что мы, дескать, слишком доверчивы, наивны. Он считал, что удар будет нанесен в другом месте, и соответственно, мало что было предпринято, с тем чтобы усилить наше направление. Какими силами располагал враг, я сейчас не скажу. Но теперь это все известно. Если бы был правильно разгадан замысел Гитлера, если бы правильно оценили наше предложение и усилили наше направление, то мне кажется, что тогда сдержать там немцев было возможно, ход войны был бы другим: наступление немцев, по всей вероятности, ограничилось бы Донцом. Они бы дальше на Восток не продвинулись. Что ужасно? То, что мы потеряли тысячи людей, что мы опять отдали часть нашей территории, что мы продлили войну, может быть на год, а может быть, и на два. Итак, приближался срок, назначенный врагом. Мы с Тимошенко сами приняли меры, какие могли, на нашем направлении. Выехали на командный пункт. Там стояла наша 21-я армия. Командовал ею Гордов (22). Противник точно в упомянутый им срок начал проводить операцию. Как всегда, развернулась артиллерийская подготовка. Мы с командармом-21 и Тимошенко находились на командном пункте: на чистой поляне было вырыто какое-то квадратное углубление. Вот и все оборудование КП. Это похоже на Гордова. Он пренебрегал опасностью и демонстрировал свою храбрость, да и действительно был храбрым человеком. Сидели мыв этой яме у телефонов, а через нас летели, завывая, снаряды. Завязались бои. Но соотношение сил оказалось неравным. Мы и не рассчитывали на свой успех, если противник реально избрал это направление для нанесения главного удара. У нас не имелось подкреплений, которые могли бы дополнительно преградить путь противнику, хотевшему отсюда развивать свой успех на Воронеж. Наши войска были смяты, хотя и не сразу. Полная дезорганизация нашего фронта наступила в середине или, может быть, уже к концу июня. Помню лишь, что когда наши войска отступали, то уже стояли высокие рожь и пшеница. Пехота и танки - все это бежало на восток по посевам. К нам в штаб прилетел тогда Василевский. Усиленный нажим противника ощущался на направлении 38-й армии, которой командовал Москаленко (23). Поговорив с Василевским, мы условились: давайте сядем на автомашину и проедем к Москаленко. Там теперь главное направление боев. Когда мы приехали в расположение войск Москаленко, то застали ужасную картину. Самолеты противника безнаказанно летали на бреющем полете и расстреливали все, что видели: отходящие автомашины, танки, пехоту. Мы застали какое-то неорганизованное бегство. Василевский говорит: "Давайте проедем в "хозяйство" командующего". Стали мы его искать. Знали, где он находился раньше, и направились сначала туда. Когда подъехали, то там уже снимались с места кухня и военторг. Мы поняли по обстановке, что здесь-то и был штаб. Навстречу попался здоровый такой парень, лицо у него - кровь с молоком.