События на Балканах оказались в поле внимания Петербурга. Именно российская дипломатия сделала первый шаг к открытию дискуссии в клубе великих держав на тему: «Что делать в условиях нового кризиса на Балканах?»
   Первые известия о масштабных столкновениях в Боснии и Герцеговине были получены в Санкт-Петербурге в середине июня 1875 г. Глава Министерства иностранных дел государственный канцлер князь А.М. Горчаков находился в то время на отдыхе в швейцарском Веве, и министерством временно руководил его управляющий барон А.Г. Жомини. Именно по его предложению в Вене был образован «центр соглашения» трех императорских дворов (австро-венгерского, российского и германского) «с целью изыскать средства ограничить и прекратить беспорядки или, по меньшей мере, не дать им разрастись настолько, чтобы они могли угрожать всеобщему миру»[433].
   Жомини действовал вполне логично, особенно в русле последних политических ориентиров. Начавшееся в 1872 г. сближение Австро-Венгрии, Германии и России получило название «Союз трех императоров».
 
   В конце апреля 1873 г. в Петербург прибыл германский император Вильгельм I. Его сопровождали канцлер О. Бисмарк и начальник Генерального штаба Г. фон Мольтке. В ходе визита была подписана военная конвенция, носившая оборонительный характер. Она обязывала каждую из сторон оказать помощь двухсоттысячной армией другой стороне, если та подвергнется вооруженному нападению какой-либо державы.
   А за полгода до этого, в сентябре 1872 г., в Берлине состоялось свидание императоров Австро-Венгрии, Германии и России. Встреча носила во многом демонстративный характер. «Я хотел бы, – иронично говорил по этому поводу Бисмарк, – чтобы они образовали дружную группу вроде трех граций Кановы…»[434]. В переговорах с Андраши Горчаков пытался нащупать, чем можно заинтересовать Австро-Венгрию, чтобы привлечь ее на свою сторону и оторвать от возможного сближения с Великобританией. Свидание трех императоров почти совпало с началом конфликта Петербурга и Лондона из-за Хивы, поэтому задача обезопасить западные границы страны в случае англо-российского столкновения на Востоке становилась весьма актуальной. Андраши, со своей стороны, добивался от Горчакова поддержки требований Вены на Балканах, в частности по противодействию территориальному и военно-политическому усилению Сербии.
   Бисмарка же в Берлине волновал только один вопрос – обеспечить изоляцию Франции.
   В конце мая 1873 г. года Александр II в сопровождении Горчакова отправился в Вену. В австрийской столице царь и его канцлер пытались склонить императора Франца-Иосифа и Андраши примкнуть к русско-германской военной конвенции. Однако те отказались, считая данный шаг слишком рискованным для своей страны. Ведь после 1856 г. англо-русское противостояние точнее, чем холодная война, определить было сложно. Оказаться же втянутой в конфликт с Англией – такая перспектива совершенно не прельщала венских правителей. Вместо военной конвенции они предложили российской стороне более общее и менее обязывающее соглашение. 25 мая (6 июня) в Шенбрунне под Веной оно было подписано Александром II и Францем-Иосифом. В целом все свелось к декларации намерения двух императорских дворов избегать разладов и согласовывать свои действия в угрожающих ситуациях. Горчаков и Андраши подтвердили ранее выдвинутый российским канцлером принцип невмешательства в турецкие дела. При этом Горчаков, по словам Жомини, понимал его «в пользу христиан» и оговорил условием, что Вена не выступит против балканских христиан, если они, «выбрав благоприятный момент», организованно поднимутся на борьбу. При этом Горчаков заявил, что приложит «все усилия для предотвращения необдуманных, несвоевременных и изолированных восстаний, которые всегда кончались для христиан плачевно». Андраши согласился принять такое понимание невмешательства, не афишируя его[435].
   11 (23) октября 1873 г., после прибытия в Вену, к Шенбруннской конвенции присоединился германский император Вильгельм I[436]. Скрепленная подписями трех монархов конвенция получила «неточное название союза трех императоров. На деле это был не союзный договор, а скорее консультативный пакт»[437].
 
   Летом 1875 г. Жомини поспешил развеять главные опасения Андраши. Россия, по его заверениям, не намерена была потворствовать Сербии и Черногории в поддержке восстания[438] и добиваться создания новых автономных славянских областей в пределах Оттоманской империи. Вернувшийся из отпуска в начале декабря 1875 г. Горчаков полностью одобрил действия и заявления Жомини.
   Австро-Венгрия была удовлетворена, и стороны «центра соглашения» быстро договорились относительно совместных мер. Разработка конкретной программы реформ в восставших провинциях была поручена австро-венгерской стороне.
   В июле 1875 г. Жомини писал французскому послу в Петербурге:
   «Речь идет не о том, чтобы вмешаться во внутренние дела Турции; но державы могут действовать на обе стороны, чтобы побудить восставших к покорности, сербов и черногорцев к нейтралитету, Турцию к милосердию и справедливым преобразованиям. Это нравственное воздействие (cette action morale) будет тем более действенно, чем единодушнее и тождественнее будет образ действий представителей держав»[439].
   В том же месяце, направив письмо поверенному в делах в Константинополе А.И. Нелидову, Жомини заметил в нем:
   «Этот сизифов труд (курсив мой. – И.К.), эти постоянные стремления заделать трещины уже подточенного здания для отсрочки или смягчения его падения – задача не заманчивая, но необходимая. <…> Главное – во что бы то ни стало продемонстрировать единство трех держав в роли умиротворителей»[440].
   Верил ли барон Жомини в то, о чем писал? Наверное, да. Летом 1875 г., глядя из далекого Петербурга, такой образ мыслей и действий мог казаться весьма разумным и практически плодотворным. Но очень скоро фраза о «сизифовом труде» зазвучала тонами суровой обреченности, и вихри Балканского кризиса стали в клочья рвать прекраснодушные планы столичных российских дипломатов.
   Первый удар по таким планам нанесли итоговые суждения консулов великих держав, посланных с согласия Турции в охваченные восстанием провинции. Консулы убедились в весьма малой результативности «нравственного воздействия» на стороны конфликта. Противоречия оказались настолько глубоки и непримиримы, что, «по мнению комиссии, только отделением Герцеговины от Турции и коренными переменами в ее управлении можно было умиротворить край»[441].
   Но подобные выводы подразумевали не что иное, как путь усиленного давления на Турцию, а значит, и вмешательства в ее внутренние дела. А это неизбежно открывало перспективу военного воздействия на Оттоманскую империю. Однако идти по такому пути в то время не желала ни одна из великих держав, предпочитая оставаться на почве дипломатических переговоров. Но каких?..
   Получив карт-бланш в рамках «центра соглашения» на выработку программы реформ, ведомство Андраши определило условия, без соблюдения которых, по его мнению, невозможно было прочное умиротворение восставшего края:
   1) полная свобода вероисповедания для христиан;
   2) прекращение отдачи податей на откуп;
   3) уничтожение феодального порядка владения землей путем выкупа.
   Логичен был вопрос: разве это не являлось вмешательством во внутренние дела Оттоманской империи? Нет – отвечал Андраши. И здесь он ссылался на статьи Парижского договора 18 (30) марта 1856 г. Однако сам договор однозначно таких оснований главе австро-венгерской внешней политики вовсе не предоставлял[442]. Да это Андраши было и неважно. Подумаешь, какие-то там юридические тонкости двадцатилетней давности, когда речь шла о том, чтобы оседлать процесс балканского урегулирования, направить его в приемлемые для Австро-Венгрии рамки и умерить влияние на него России, вечно фонтанирующей своими небезопасными для габсбургской монархии идеями покровительства славянским подданным Оттоманской империи. И Андраши впрягся в решение этой задачи.

«Замять восстание»

   Тем временем в Константинополе турецкие власти все более начинали опасаться вмешательства великих держав в свои отношения с христианскими подданными. Метод противодействия такому вмешательству правительство султана Абдул-Азиза выбрало весьма традиционный. Правители Порты на протяжении многих лет с удивительной легкостью раздавали Европе и подвластному христианскому населению разнообразные обещания, чтобы никогда их не выполнять. Вот и на этот раз султан предложил даже больше, чем от него добивались вожаки восстания и предусматривали условия Андраши[443]. 20 сентября (2 октября) 1875 г. был опубликован султанский указ (ирадэ), извещавший, что его величество внес на изучение план реформ, решительно улучшавший положение христиан империи. Последующий указ от 30 ноября (12 декабря) 1875 г. оказался еще щедрее и либеральнее[444]. Впрочем, все это уже было. За немногими исключениями новые планы султана были повторением тех обещаний, которые давались христианам Турции еще в 1839 и 1856 гг.
   Но нельзя считать реформаторские начинания султана только лишь лицемерным фарсом. Н.П. Игнатьев и А.И. Нелидов неоднократно доносили в Петербург, что правительство султана признает необходимость уступок христианскому населению и понимает, что в противном случае кризис будет только обостряться. Однако основная проблема состояла в том, что в вопросе улучшения положения христианских подданных турецкое правительство было бессильно.
   На султанские милости восставшие ответили гробовым молчанием недоверия. Они требовали, чтобы реформы были поставлены под контроль великих держав. Да и как можно было верить обещаниям султана? Всего через четыре дня после опубликования первого ирадэ, 24 сентября (6 октября) 1876 г., султан объявил банкротство по внутренним и внешним долгам своей империи.
   А за внешними турецкими долгами уже вставали интересы Великобритании и Франции. Именно английское правительство, по мнению французского историка А. Дебидура, и явилось основным автором той «комедии», которой он назвал заявленные султаном реформы.
   Премьер-министр правительства ее величества Бенджамин Дизраэли, «расположенный к туркам, но не осмелившийся открыто стать на их сторону», так как в Англии общественное мнение было скорее им враждебно, «внушил Порте мысль развлечь Европу соблазнительными программами, которые не будут выполнены, но, по крайней мере, заставят вооружиться терпением»[445].
   Дизраэли стремился отвести от Турции пресс дипломатического давления трех континентальных империй. Продолжение восстания могло только усилить нежелательную, с точки зрения английского премьера, антитурецкую активность Австро-Венгрии, Германии и, прежде всего, России. Озабоченность Дизраэли нарастала, и он злился на нерешительность султанского правительства. «Это ужасное герцеговинское дело… – писал он своей приятельнице леди Честерфилд, – можно было бы уладить в неделю… обладай турки простой энергией или, может быть, мешком денег». Как отмечал патриарх британской балканистики Р.В. Сетон-Уотсон, и Б. Дизраэли, и государственный секретарь департамента иностранных дел (министр иностранных дел) Эдвард Стенли, граф Дерби «оба выступали решительными противниками автономии Боснии с ее смешанным населением. «…Автономия Ирландии, – писал Дизраэли, – была бы меньшим абсурдом»[446].
   Но у объявленных турками реформ был еще один автор. И вот здесь на дипломатическую авансцену выходит генерал-адъютант граф Н.П. Игнатьев – русский посол при дворе султана. Яркая, могучая личность, стремительно действующий талант – так многие современники характеризовали этого российского дипломата. Именно «по совету русского посла», как писал С.С. Татищев, турецкое правительство заговорило о предстоящих радикальных реформах[447]. Игнатьев не только глубоко знал положение дел в Оттоманской империи, но и являлся авторитетным дипломатом в ее столице. Официальные лица в окружении султана нередко называли его всесильным «московским» пашой. Дипломат А.Н. Карцов даже утверждал, что «…турецкие министры его боялись и были у него в руках»[448].
   Уже современники часто противопоставляли решительную позицию графа Игнатьева тому осторожному, ориентированному на договоренности с Европой курсу российского МИДа, олицетворением и проводником которого был князь Горчаков. Но это лишь крайние черно-белые тона картинки. Между ними много существеннейших полутонов. Да, действительно, видение целей своей программы Игнатьев формулировал весьма решительно:
   «Господство России в Царьграде и особенно в проливах, независимость славян в союзе и под покровительством России, по мнению каждого истого патриота, выражает необходимое требование исторического призвания развития России»[449].
   Но, тогда, в 1875 году… В то время Игнатьев по собственной инициативе использовал все свое влияние в Турции, чтобы всемерно подталкивать правительство Абдул-Азиза к реформам в пользу христианских подданных.
   В начале 1876 г. Д.А. Милютин записал в своем дневнике:
   «Уладить запутанные дела Турции – не зависит от одной лишь доброй воли султана и его министров. Тут в основе лежат такие затруднения, присущие самому организму мусульманской державы, которых нет возможности преодолеть иначе, как полным государственным и социальным переворотом. Надобно рассечь мечом гордиев узел»[450].
   Но если даже в Петербурге первые лица империи все более понимали тщетность надежд на успех реформаторских начинаний султанского правительства, то этого тем более не мог не понимать находившийся в турецкой столице Игнатьев. Однако русский посол продолжал без устали трудиться, пробивая этим планам дорогу в жизнь. Такое, казалось бы, очевидное противоречие имело свое объяснение.
   Одним из главных мотивов дипломатических действий Игнатьева являлось его стремление не допустить реального вовлечения европейских держав в славяно-турецкие разборки. Для него было очевидным, что инициатива в создании «центра соглашения» в Вене – это ошибочный ход команды Горчакова, который был выгоден только Андраши и сделал последнего, по оценке Игнатьева, «хозяином Восточного вопроса»[451].
   Перспективы вмешательства Европы, а особенно Англии и Австро-Венгрии, он расценивал крайне отрицательно как с точки зрения окончательного освобождения славян от османского господства, так и с позиций стратегических целей России в Восточном вопросе. Отсюда и его высказывания в том духе, что славянам пока лучше находиться под слабеющими турками, нежели «попасть в цепкие руки австро-венгерской бюрократии…»[452]. Отсюда же вытекало и содержание его контактов с представителями восставших. Игнатьев пытался убедить их в необходимости поиска компромиссов с турецкими властями: временно ограничиться малым, чтобы в перспективе выиграть гораздо большее – полную независимость. Он писал:
   «Для пользы славян надо замять герцеговинское восстание (курсив мой. – И.К.), продолжить существование турецкой империи и предупредить осложнения, пагубные для нас и славян»[453].
   Замять восстание!.. Так это были бы рады сделать, разумеется, каждый на свой лад, и Горчаков, и Андраши, и, конечно же, Дизраэли. В этом стремлении позиции главы российского МИДа и российского посла в Константинополе сходились. Оба на начальном этапе кризиса выступали за политику умиротворения и невмешательства. Но вот дальше следовала существенная развилка, в основе которой лежала разность мотиваций.
   Если для Горчакова «священной коровой» российской внешней политики было стремление, прежде всего, не выпасть из «концерта» великих держав, действовать на балканском направлении в согласованных рамках «Союза трех императоров», то Игнатьев, как уже отмечалось, демонстрировал мотивацию иную.
   Горчакова во многом можно понять. Верность принятым обязательствам (согласовывать действия по Восточному вопросу), опасения: как бы Россию не обошли, не опередили, не обыграли, – все это, без сомнения, очень достойные устремления. Вот только, похоже, что в то время российского канцлера, как, впрочем, и многих в России, в большей мере угнетал комплекс «Крымской войны» – боязнь остаться в Европе без союзников и, мало того, в изоляции.
   А страхи, порождаемые этим комплексом, сидели очень глубоко и основательно. Они явно «принимали участие» в тех действиях российской дипломатии, которые никак не назовешь стратегически выигрышными.

О вреде «длинного языка» и больших компаний в дипломатии

   Ну кто тянул за язык Жомини в июне 1875 г. с его предложениями о создании «центра соглашения»? И ведь не в Петербурге, а в Вене!
   Хорошо известно, что в дипломатии разумной сдержанностью достигаются порой более выгодные результаты, нежели скороспелой активностью. «Прокукарекав» раньше всех из Петербурга о необходимости выработки согласованных мер воздействия на балканскую ситуацию, российский МИД тем самым перед лицом всей Европы обозначил линию своего поведения. Этот вариант отсекал иные возможности и ставил российскую дипломатию в кильватер австро-венгерской политики в Балканском кризисе.
   Напомню, что переговоры в рамках «центра соглашения» только начались, а Андраши уже удалось выудить у Жомини заверения, что Россия не будет поддерживать Сербию и Черногорию и стремиться к образованию в Турции новых автономных славянских областей. И эти заверения российская дипломатия раздавала уже летом – осенью 1875 г. Так чего же тогда, спустя три года, патриотическая общественность в России столь яростно возмущалась итогами Берлинского конгресса и позицией, занятой западными странами? Просто она, эта общественность, не имела представления о всех действиях и заявлениях МИДа собственной страны. Правда, в конце августа 1875 г. Горчаков, встретившись в Швейцарии с одним из австрийских дипломатов, высказал пожелание, чтобы страны «центра соглашения» совместно добивались для Боснии и Герцеговины самоуправления в духе той фактической независимости, которой уже обладали Румыния и Сербия[454]. Однако, получив известия о резко негативной реакции Андраши, а также советы российского посла в Вене Е.П. Новикова повременить с подобного рода идеями, Горчаков осенью 1875 г. не стал развивать свое предложение.
   В 1875 г. кризис разгорался не у российских границ, а у австро-венгерских. И именно дунайская монархия первой стала добиваться российской поддержки, а не наоборот. Нужно было этим пользоваться. Вместо того российская дипломатия взяла и сразу же сама себе сузила поле дипломатического маневра. А ведь вполне можно было выждать некоторое время, прикрываясь мирными декларациями в духе столь любимого Горчаковым «европейского концерта». Позиция сосредоточенной сдержанности позволила бы российским властям внимательно осмотреться, лучше определить намерения и ресурсы других сторон, соотнести их с собственными планами и возможностями.
   Важно было именно не торопиться, сохраняя возможности для маневра. Ведь выявлялся очевидный разнобой в позициях российской дипломатии, и это было на виду у всей Европы. Параллельно с официальной позицией МИДа реально заявила о себе и другая – графа Игнатьева. При этом посол Российской империи в Константинополе не был изолирован в своих воззрениях. Они реализовывались в действиях возглавляемого им посольства. Это наблюдали европейские дипломаты. Так что вопрос – а где же Россия искренна? – был с их стороны вовсе не надуманным.
   В контексте предложений российского МИДа не менее важен еще один момент. Подобно петербургским дипломатам, Андраши не уставал повторять: только согласие между великими державами по программе реформ будет являться залогом того, что Турция не посмеет ее отвергнуть. Однако перечень этих великих держав у дипломатов Вены и Петербурга явно не совпадал. Андраши предпочитал договариваться, как сейчас принято выражаться, в формате «Союза трех императоров» и всячески загонял туда Россию. Российская же сторона настаивала на привлечении Франции, Италии и… Англии. Когда Жомини в письме к послу Новикову указывал на столицу Австро-Венгрии как на предпочтительный «центр соглашения» трех монархий, он обосновывал это тем, что таким образом российский император «хотел бы доказать свое доверие графу Андраши»[455]. Тем не менее Александр II не посчитался с заявленным Андраши форматом участников балканского урегулирования и настоял на привлечении к этому процессу Франции, Италии и Англии.