Вздор! Хайме презрительно пожал плечами и пошел дальше; однако ему стало грустно: его приводила в отчаяние атмосфера недоброжелательства и даже враждебности, которую он ощущал с каждым часом все больше. Что он наделал! До чего дошел! Побил коренного жителя острова! Он, чужеземец... да еще майоркинец!
   В приступе охватившей его тоски ему показалось, что весь остров со всем своим миром безгласных вещей присоединяется к этому убийственному сопротивлению людей. Дома, казалось, становились безлюдными, стоило ему лишь поравняться с ними; обитатели их прятались, чтобы не здороваться с ним; собаки выбегали на дорогу с яростным лаем, как будто никогда его раньше не видели.
   Обнаженные скалистые вершины гор казались более суровыми и хмурыми; леса - более мрачными, более черными; деревья в долине выглядели облетевшими, жидкими. Камни на дороге скатывались под его ногами, словно убегали, как только он к ним прикасался: небо будто отталкивало его от себя; даже воздух на острове, казалось, вот-вот ускользнет от его дыхания. Фебрер чувствовал себя безнадежно одиноким. Все против него; остается лишь Пеп с семьей, да и те кончат тем, что отойдут от него, - ведь им нужно жить в ладу с соседями.
   Чужеземец не пытался восставать против своей участи. Он чувствовал раскаяние и стыд, за то что вспылил накануне вечером и за то что предпринял сегодняшнюю вылазку на гору. Для него на острове нет места. Он чужой, посторонний, пришелец, смутивший своим присутствием патриархальную жизнь этих людей. Пеп принял его с почтительностью бывшего слуги, а он отплатил ему за гостеприимство тем, что взбудоражил весь дом и нарушил мир в семье. Люди встретили его с несколько холодной, но спокойной и неизменной вежливостью, как знатного сеньора, приехавшего издалека, а он в ответ на эту почтительность побил самого тщедушного из них - того, к кому за его болезненность все жители округи относились с отеческим покровительством. Прекрасно, владелец майората Фебреров! Вот уже сколько времени он ходит как помешанный и говорит одни глупости! И ради чего все это?.. Ради нелепой любви к девушке, которая годится ему в дочери; ради почти старческого каприза, так как он, несмотря на свою относительную молодость, чувствовал себя пожилым человеком, несчастным и жалким по сравнению с Маргалидой и деревенскими парнями, увивавшимися вокруг красавицы. О, это окружение! Проклятое окружение.
   Если бы в счастливые времена, когда он жил в своем дворце в Пальме, Маргалида была горничной его матери, он, наверно, почувствовал бы к ней влечение, внушенное ее юной свежестью, но уж никак не любовь. Другие женщины покоряли его в то время изяществом и утонченностью. Но здесь, в глуши, под влиянием самого могущественного из инстинктов, пробужденного воздержанием, увидев Маргалиду, кажущуюся на фоне ее смуглых и грубоватых подруг прекрасной белой богиней, внушающей религиозное преклонение темнокожим народам, он испытывал безумное желание, и все его поступки были совершенно лишены здравого смысла, словно он окончательно потерял разум.
   Ему надо бежать: на острове для него нет места. Быть может, пессимизм обманывал его в оценке того чувства, которое влекло его к Маргалиде. Быть может, это не желание, а любовь, первая настоящая любовь в его жизни: он почти уверен в этом. Но как бы то ни было, надо забыть и бежать, бежать как можно скорее.
   Зачем ему здесь оставаться? Какая надежда удерживает его?.. Маргалида избегала его, словно неожиданное открытие, что он ее любит, оказалось ей не по силам, - молча пряталась и все только плакала, а слезы - это не ответ. Ее отец, в силу некоторой доли прежнего уважения, втайне мирился с этой причудой знатного сеньора, но с минуты на минуту мог обрушиться на человека, смутившего его обычный "покой. Остров, радушно принявший его вначале, теперь, казалось, восставал против чужеземца, приехавшего издалека и потревожившего его патриархальное уединение, его замкнутую жизнь, самобытную гордость его населения, - восставал так же яростно, как некогда против норманнов, арабов или берберов, которые высаживались на его берегах.
   Сопротивление невозможно - он сбежит. Его взор с любовью задержался на огромной ленте моря, протянутой между двух холмов, подобно голубому занавесу, скрывающему земную впадину. Этот кусочек моря - спасительный путь, надежда - то неведомое, что простирает к нам свои таинственные объятия в самые трудные минуты жизни. Быть может, он вернется на Майорку и будет влачить существование всеми уважаемого нищего, найдя приют у друзей, которые еще помнят о нем; может быть, он отправится на Полуостров и поищет себе работу в Мадриде; может быть, он уедет в Америку. Все лучше, чем оставаться здесь. Нет, он не боится: ему не страшна враждебность местных жителей, но его мучат угрызения совести, стыд за вызванную им смуту.
   Машинально он свернул в сторону моря, к которому влекли его теперь любовь и надежда. Он обошел Кан-Майорки и, очутившись у воды, пошел вдоль берега; волны терялись здесь в последнем трепетном всплеске, разбиваясь тончайшими хрустальными брызгами о мелкие камешки, смешанные с черепками обожженной глины.
   Оказавшись у подножия мыса, на котором стояла башня, он стал карабкаться по скалам, чтобы забраться на утес, подточенный волнами и почти отколотый от берега. Там в бурную ночную пору он однажды предавался раздумью - в тот самый вечер, когда он впервые явился в дом Маргалиды в качестве поклонника.
   Вечер был тихий и ясный, море отливало густой синевой и было необычайно прозрачно. Песчаное дно отражалось молочными пятнами; подводные рифы с их темной растительностью словно передавали скрытое волнение таинственной жизни. Плывшие по небу белые облака, проходя мимо солнца, отбрасывали на воду большие тени. Часть синего пространства оставалась темной и матовой, а дальше, за движущейся пеленой, освещенные волны вспыхивали золотыми брызгами. Порою солнце, скрытое летучей драпировкой, выпускало из-под ее каймы яркую струю света, похожую на рукав, огромный треугольник, белеющий и искрящийся, как на голландском пейзаже.
   Вид моря ничем не напоминал теперь Фебреру о той бурной ночи, и, тем не менее, в силу ассоциации, воскрешающей в нашей памяти забытые мысли при возвращении на прежние места, Хайме вернулся к давнишним размышлениям; но только теперь ход их не был поступательным: они как бы бежали назад, смутно и беспорядочно.
   Он горько смеялся над своим тогдашним оптимизмом, над уверенностью, с которой он презрительно отверг все свои взгляды на прошлое. Мертвые повелевают: их власть и могущество неоспоримы. Как только он мог в приливе любовного восторга не признать этой великой и безотрадной истины?.. Теперь тираны, омрачающие нашу жизнь, ясно дали ему почувствовать всю гнетущую тяжесть своей власти. Что он сделал для того, чтобы в этом уголке, его последнем убежище на земле, на него смотрели как на чужого, пришельца?.. Бесчисленные поколения людей, прах и души Которых смешались с землей родного острова, завещали ныне живущим ненависть к иностранцу, страх перед чужеземцем, отвращение к тому, с кем они всегда воевали. Того, кто являлся из других мест, встречали с враждебной отчужденностью, продиктованной теми, кого не было в живых.
   Когда, пренебрегая старинными предрассудками, он пытался приблизиться к женщине, эта женщина становилась замкнутой и отступала, испуганная его приближением, а ее отец в силу своей рабской психологии противился неслыханному делу. Он, Хайме, затеял нечто безрассудное: союз петуха с чайкой, о котором мечтал сумасбродный монах, вызывавший такой смех у крестьян. Люди в давние времена, образуя общество, решили разделить его на классы - так и должно быть. Бесполезно восставать против установленных порядков. Человеческая жизнь коротка. Ее не хватит на борьбу с сотнями тысяч жизней, существовавших раньше и незримо подстерегающих ее ныне; на борьбу с теми, кто готов подавить обилием материальных фактов, напоминающих о прошлом на земле; кто готов навязать свои мысли, рассеянные повсюду и пригодные для всех бессильных от рождения, неспособных на что-то новое.
   Мертвые повелевают, и живым бесполезно отказываться от повиновения. Все мятежные попытки сбросить это рабство, разорвать вековые цепи - обманчивы. Фебреру вспомнилось священное колесо индусов, буддийский символ, который он видел в Париже, присутствуя на восточной религиозной церемонии в одном из музеев. Колесо-это символическое изображение нашей жизни. Мы полагаем, что идем вперед, ибо мы движемся; мы думаем, что прогрессируем, ибо мы идем все дальше и дальше; но стоит колесу совершить полный оборот, как мы оказываемся на прежнем месте. Жизнь человечества, его история - это нескончаемый "круговорот вещей". Народы рождаются, растут, развиваются; хижина превращается в замок, а затем - в фабрику. Возникают огромные города с миллионным населением, потом наступают катастрофы, войны за хлеб, которого многим не хватает, слышатся протесты обездоленных, совершаются чудовищные убийства; города пустеют и превращаются в развалины. Надменные памятники порастают травой, целые государства мало-помалу уходят в землю и столетиями спят под холмами. Буйно разросшийся лес покрывает собою то, что когда-то было столицей. Дикий охотник бродит там, где некогда встречали победоносных вождей с пышностью, достойной полубогов; пасутся овцы, и слышится пастушья свирель над руинами, откуда в свое время провозглашались ныне мертвые законы, Люди снова объединяются, и опять возникает хижина, деревня, замок, фабрика, большой город - и повторяется одно и то же, всегда одно и то же, с разницей на несколько веков, точно так же, как от одних людей к другим переходят все те же жесты, мысли и предубеждения, - и так на протяжении долгих и многих лет. Колесо! Вечное возобновление вещей! И все представители человеческого стада меняют со временем свой хлев, но никогда не меняют пастырей; а пастыри все те же - мертвецы, первые, кто стал мыслить и чья мысль теперь, словно снежная лавина, стремительно катится по склонам, растет и неумолимо захватывает все, что ни встретится на пути.
   Люди, гордясь своим материальным прогрессом, механическими игрушками, изобретенными ради их благосостояния, считают себя свободными, стоящими выше предрассудков прошлого, избавившимися от первобытного рабства... И вместе с тем то, что они говорят, сказано уже столетия назад, только другими словами. Страсти были такими же, мысли, считающиеся самобытными, лишь отголоски, отражения других, более далеких мыслей. И все поступки расцениваются как хорошие или дурные только потому, что так их определили мертвые - неумолимые мертвецы, которых человеку следует снова убить, если он хочет быть по-настоящему свободным!.. Кому удастся совершить этот великий подвиг освобождения? Где тот паладин, достаточно могучий для того, чтобы убить чудовище, угнетающее людей, огромное и мрачное, как сказочные драконы, бесцельно лежащие на сокровищах?
   Много часов Фебрер неподвижно сидел на скале, упершись локтями в колени и положив подбородок на руки; он погрузился в размышления, не сводя зачарованного взгляда с тихо плещущих волн, которые то вздымались, то опускались.
   Наступал уже вечер, когда он отвлекся от этих мыслей. Он пойдет по пути, предначертанному судьбой! Он может жить только в высших сферах общества, хотя бы будучи смиренным нищим. Все пути, ведущие вниз, для него закрыты. Прощай, блаженство, которое он пытался найти, вернувшись к естественной и первобытной жизни. Раз мертвые не хотят, чтобы он был человеком, он будет тунеядцем.
   Взгляд его, блуждая по морю, остановился на белых тучках, собиравшихся над горизонтом. Когда он был ребенком и мадо Антония водила его гулять по берегу Сольера, они часто беседовали друг с другом, и их воображение придавало произвольные очертания и придумывало названия облакам, соединявшимся и расходившимся в непрерывной смене форм, и они видели в них то огромное чудовище с огненной пастью, то деву, озаренную небесным сиянием. Группа облаков, плотных и белоснежных, как овечья шерсть, привлекла его внимание. Эта блестящая белая гряда напоминала собой полированный овал черепа. Отдельные клубы темного пара витали на фоне этого туманного пятна. Воображение Фебрера увидело в них два черных и страшных отверстия, жуткий треугольник, похожий на провалившийся нос на лице мертвеца, а ниже зловещую щель, наподобие немой улыбки рта, лишенного губ и зубов.
   Смерть, знатная госпожа, повелительница мира, явилась перед ним среди бела дня в своем величественном, матово-бледном облике, бросая вызов солнечному блеску, лазурному небу, сверкающему зеленому морю. Лучи заходящего солнца коварно пробудили искру жизни на этом бледном костлявом лице, в мрачных черных впадинах и ужасающей улыбке... Да, это она!.. Облака, низко распластавшиеся над водой, - это сборки и складки одеяния, окутывающего ее исполинский скелет. А те тучки, что плавают в вышине, - это широкий рукав, из-под которого в виде тонких и расплывчатых струй пара выбиваются очертания костлявой руки с кривым и высохшим пальцем, напоминающим коготь хищника и указывающим в беспредельную даль, на таинственную судьбу.
   По мере движения облаков призрак растаял, его страшные контуры стерлись и приняли новые прихотливые формы. Но хоть видение и скрылось, Фебрер не сразу смог очнуться.
   Он решил безропотно подчиниться велению рока и уехать. Мертвые повелевают, а он их беззащитный раб. Вечерний свет сообщал предметам какую-то странную рельефность. В извилинах берега ложились огромные трепещущие тени, придававшие камням вид животных и словно вселявшие в них душу. Один из мысов вдали походил на льва, свернувшегося у самых волн и взиравшего на Хайме с выражением немой вражды. Скалистые утесы то выставляли из воды, то прятали в нее свои черные головы, увенчанные зеленой гривой, подобно гигантским амфибиям, порожденным чудовищной Природой. Со стороны Форментеры отшельник увидел огромного дракона с длинным хвостом из туч, медленно продвигавшегося вдоль горизонта, чтобы предательски поглотить умирающее солнце.
   Когда красочный шар, непомерно большой, в судорогах ужаса спасаясь от опасности, погрузился в воду, серые и печальные, сумерки пробудили Фебрера от его галлюцинации.
   Он встал, подобрал брошенное неподалеку ружье и направился к башне. Он мысленно составлял теперь план своего отъезда. Никто не узнает от него ни слова. Нужно подождать, пока в ивисский порт не придет пароход с Майорки, и только тогда сообщить Пепу о своем решении.
   Уверенность в том, что он скоро покинет это уединенное место, побудила его с особым вниманием осмотреть внутренность башни при свете зажженного им ночника. Его гигантская тень, колеблющаяся от мерцания пламени, легла из конца в конец на белые стены, покрыв собою украшавшие их предметы и придав новый оттенок перламутровым раковинам и металлической отделке ружья.
   Чье-то хриплое покашливание привлекло внимание Фебрера, и он глянул вниз с верхней площадки лестницы. На первых ступеньках ее стоял человек, закутанный в плащ. Это был Пеп.
   - Ужин! - сказал он коротко, протягивая корзину.
   Хайме взял ее. Видно было, что крестьянин не хочет разговаривать, да и Фебрер не хотел, чтобы тот изменил своему лаконизму.
   - Спокойной ночи!
   После этого прощального приветствия Пеп отправился в обратный путь, как почтительный слуга, который в знак досады обменивается с хозяином лишь необходимыми словами.
   Вернувшись в башню, Хайме запер дверь и поставил корзину на стол. Есть ему не хотелось. Он поужинает потом. Он взял деревянную трубку, сделанную одним крестьянином из вишневой ветки, набил ее и начал курить, следя рассеянным взглядом за кольцами дыма, голубыми и тонкими, становившимися на фоне свечи радужно-прозрачными.
   Затем он взял книгу и попробовал было читать, но все усилия сосредоточиться на ее сюжете оказались напрасными.
   За каменной оградой его убежища царила ночь, мрачная в своей глубокой таинственности. Казалось, сквозь стены проникала ее таинственная тишина, сошедшая с небес, и самый легкий шум возрастал до страшных размеров, словно звуки сами себя подслушивали.
   В этом полном безмолвии Фебреру чудилось, будто он слышит, как стучит кровь в его жилах. Время от времени доносился крик чайки или мимолетный шелест тамарисков под внезапным дуновением ветра, напоминавший ропот воображаемой толпы за театральными кулисами. С потолка комнаты слышалось порой однообразное поскрипыванье червя, неустанно подтачивающего балки; днем это как-то не замечалось. Море нарушало ночной покой тихим, несколько глухим гулом, с которым волны бились о выступы и извилины берега.
   Он впервые отчетливо ощутил свое одиночество. Можно ли продолжать ему отшельническую жизнь? А что, если он неожиданно заболеет? А когда придет старость?.. В эти часы в городе начиналась новая жизнь в ярком блеске электрического света: улицы запружены пешеходами и экипажами, сверкают витрины, открываются театры, по тротуарам стучат каблучки хорошеньких женщин. А он, как первобытный человек, сидит в башне, построенной варварами, где единственным признаком цивилизации является тусклый свет ночника, который лишь слегка оттеняет окружающий мрак, полный трагического молчания, как будто мир заснул навсегда. По ту сторону каменной стены угадывалась непроницаемая тьма, таинственная и грозившая опасностями. Она уже не укрывала, конечно, как в доисторическую эпоху, диких зверей, но в ней мог притаиться человек.
   Вдруг Фебрер, сидевший неподвижно и тихо слушавший как будто самого себя, подобно пугливым детям, которые боятся повернуться в постели, чтобы не усилить окружающей их таинственности, подскочил на стуле. Какой-то необычный звук рассек ночной воздух, покрывая своей резкостью прочие неясные шорохи. Это был крик, ауканье - звук, похожий на ржанье, один из тех недружелюбных и насмешливых возгласов, которыми мстительные атлоты вызывали друг друга.
   Хайме инстинктивно поднялся и бросился было к двери, но тотчас остановился. Традиционное ауканье слышалось довольно далеко. Должно быть, здешние парни избрали местность, прилегающую к башне Пирата, чтобы встретиться с оружием в руках. К нему это не относится. Завтра утром он узнает в чем дело.
   Он опять раскрыл книгу, намереваясь отвлечься чтением, но не успел пробежать и нескольких строк, как вновь вскочил, швырнув на стол томик и трубку.
   - А-у-у-у-у!
   Резкий крик, в котором звучали вызов и насмешка, раздавался почти у подножия лестницы, ведущей в башню, становясь все более протяжным: сильные легкие, видимо, дышали, как мехи. Почти в то же время во тьме послышался шум, как будто резко раскрылось несколько вееров: это морские птицы, потревоженные во сне, беспорядочно слетели со скал в поисках другого пристанища.
   Это зовут его! Бросают вызов у дверей его дома!.. Он пристально взглянул на ружье, засунул правую руку за пояс, ощупал металл револьвера, нагретый от соприкосновения с телом, сделал два шага к двери, но остановился и пожал плечами со снисходительной улыбкой: он не коренной житель острова, ему непонятен этот язык криков и он, разумеется, огражден от подобных вызовов.
   Он вернулся к стулу и взял книгу, заставив себя улыбнуться.
   "Кричи, парень, кричи, аукай! Мне жаль тебя: ты можешь простудиться на холоду, а я спокойно сижу дома".
   Но это насмешливое спокойствие было чисто внешним. Ауканье раздалось снова, но уже не у подножия башни, а несколько дальше, возможно среди окружавших ее тамарисков. Задира, видимо, скрылся в засаде, ожидая, что Фебрер выйдет.
   Кто бы это был?.. Может быть, мерзавец верро, которого он разыскивал сегодня после обеда; а то, может быть, и Певец: ведь он при всех клялся немедленно его убить. Ночной мрак и хитрость, уравновешивающие обычно силы противников, вероятно придали мужества этому тщедушному больному, и он отважился выступить. Возможно также, что его подстерегают двое.
   Опять послышалось ауканье, но Хайме лишь пожал плечами. Пусть незнакомец кричит сколько угодно... Но читать, увы, было невозможно. Бесполезно разыгрывать спокойствие!..
   Повторявшиеся оклики звучали теперь яростно, как крик взбесившегося петуха. Хайме казалось даже, что он видит шею самого крикуна, вздувавшуюся, покрасневшую, с дрожащими от злости жилами. Гортанный звук постепенно принимал характер осмысленной речи: он становился насмешливым, издевательским, оскорбительным, словно глумился над осторожностью чужеземца, называя его трусом.
   Тщетно Фебрер старался его не слушать. Глаза застилал туман; ночник словно уже не светил.
   В промежутках между криками ему казалось, что кровь гудит у него в ушах. Он подумал, что Кан-Майорки очень близко и, вероятно, Маргалида, с дрожью прижавшись к окну, слушает эти оклики перед башней, где сидит тоже слышащий их трус, но не выходит, притворяясь глухим.
   Нет, хватит! На этот раз он окончательно отбросил книгу и затем машинально, сам не зная зачем, погасил свечу. Очутившись в темноте, он вытянул руки и сделал несколько шагов вперед, начисто позабыв о планах атаки, быстро продуманных еще несколько минут назад. От сильного гнева в голове у него помутилось. В этом состоянии полного умственного ослепления, как последний проблеск света, промелькнула единственная мысль. Дрожащими руками он потянулся было к ружью, но не снял его: ему нужно не такое громоздкое оружие: может быть, придется спускаться и идти сквозь кусты.
   Он сунул руку за пояс, и револьвер плавно выскользнул из своей норы, как теплый зверек. Хайме ощупью дошел до двери и медленно приоткрыл ее лишь настолько, чтобы просунуть голову; грубые петли тихонько скрипнули.
   Сразу перейдя от мрака комнаты к рассеянному свету ясной ночи, Фебрер увидел тянувшиеся вокруг башни кусты, дальше - смутно белеющий хутор, а прямо перед собой - черную гряду гор, выделяющуюся на фоне неба, усеянного мерцающими звездами. Видение его было мгновенным: больше ничего рассмотреть не удалось. Две молнии, как огненные змейки, вспыхнули одна за другой во тьме кустарника, и вслед за этим раздались два выстрела, почти слившиеся в один.
   Хайме почувствовал едкий запах жженого пороха; впрочем, это, может быть, только ему показалось. В то же время он ощутил беззвучный, но сильный удар по макушке, нечто необычное, что и задело и не задело ее, словно скользнувший по ней камень. Что-то брызнуло ему в лицо, будто легкий, почти незаметный дождь... Кровь?.. Земля?..
   Изумление его длилось лишь секунду. В него стреляли из кустов у самой лестницы. Противник засел там... там! Во мраке он видел, откуда блеснули огоньки, и, выставив правую руку из-за двери, выстрелил один, два, пять раз, выпустив все патроны из барабана.
   Он стрелял почти вслепую: ему мешали темнота и его возбужденное состояние. Легкий шум срезанных веток, еле заметное колыханье кустов наполнили его безумной радостью. Он, разумеется, сразил врага, и, довольный этим, Хайме поднес руку к голове, чтобы убедиться, что его не ранили.
   Проведя ладонью по лицу, он ощутил на щеках и бровях что-то мелкое и зернистое. Это была не кровь, а земля, известковая пыль. Пальцы его, скользнув по волосатой коже, в которой еще не улеглась дрожь от смертоносного прикосновения, неожиданно наткнулись на два отверстия в стене, похожие на небольшие воронки, еще не успевшие остыть. Пули, слегка царапнув его, врезались в стену на незначительном расстоянии от его головы.
   Фебрер порадовался, что ему так повезло. Он цел и невредим, а его враг?.. Где он сейчас? Не спуститься ли, не поискать ли его среди тамарисков, чтобы убедиться, что он умирает?.. Вдруг снова раздался крик, тихий отклик, где-то очень далеко, должно быть возле хутора. Ауканье было ликующим, насмешливым; Хайме истолковал его как предупреждение о близкой встрече.
   Собака в Кан-Майорки, встревоженная выстрелами, жалобно выла и лаяла. Вдали ей вторили другие собаки. Ауканье удалялось, повторяясь вновь и вновь, но все глуше и слабее, и замерло наконец в таинственной синеве ночи.
   III
   Как только забрезжило утро, Капелланчик явился в башню.
   Он все слышал. Отец, спавший обычно крепко, видимо и сейчас еще не знает о случившемся. Пес может лаять сколько угодно, выстрелы могут греметь рядом с домом, как в настоящем бою, уставший Пеп, ложась на покой после дневных трудов, засыпает мертвым сном. Остальные члены семьи провели тревожную ночь. Мать несколько раз пыталась разбудить хозяина, но, получив в ответ лишь бессвязные слова и новое похрапывание, стала на колени и промолилась до утра за упокой души сеньора, считая его мертвым. Маргалида, спавшая поблизости от брата, окликнула его тихо и тревожно, как только до нее донеслись первые выстрелы: "Слышишь, Пепет?"
   Бедная девушка присела на постели и зажгла светильник. При его свете мальчик увидел ее бледное лицо и безумные глаза. Она, обычно стыдливая и робкая, была так взволнована, что не скрывала даже сокровеннейших тайн своей наготы, забывая обо всем, ломая руки, сжимая ладонями голову. "Убили дона Хайме, чует мое сердце!" Она вся задрожала, когда вдали послышались новые щелкающие звуки. В ответ на первые два выстрела последовала целая очередь "словно четки посыпались", по выражению Ка-пелланчика.